о мне, охота дураком выглядеть!?
Собственно говоря, то же самое мы находим и при попытке подумать об этом здраво: действительно, эти «слова» должны быть признанно разумными, чтобы быть принятыми, или, по крайней мере, показаться таковыми. Но это значит, что разум во время их созидания присутствует в любом случае. Он или открывает эти «слова», или придумывает, как обмануть слушателей, что ему и удается. Примером второго типа разумности являются диалоги Сократа, когда он уже знает, что хочет лишь столкнуть собеседника с его собственным мнением, но тем не менее подает такое же бытовое мнение как нечто очень разумное, и собеседник это принимает и признает разумным. Почему? Потому что Сократ проделывает вместе с ним определенные действия, называемые рассуждениями, которые неверны по итогу, но полностью «разумны», то есть являются работой разума, по принадлежности. И этого достаточно. Следовательно, разумность не есть признак истинности! Разум истину ищет, но обладать ею не обязан. Он и есть инструмент поиска истины, но отнюдь не инструмент ее хранения! А где же хранится найденное?
Вот тут нам и помогут слова Лопатина. Их мы тоже принимаем как само собой разумеющееся и понятное. Да он и сам вряд ли относился к ним по-другому. «Единственно нормальный и разумный способ смотреть на вещи». Разумный, мы это разобрали, есть наследие того мига, когда этот способ разумно создавался. Следовательно, то ярлык, своего рода знак качества. А вот что такое «нормальный»?
Что такое «нормальный» на бытовом уровне – это понятно. Это просто. Я дам свое определение: нормальный значит соответствующий норме. К такому определению каждый может попытаться добавить свое. А что такое «норма»? Не буду мучить, просто приведу определение из «Современного словаря иностранных слов»: «Норма [лат. norma] – 1) умозаключение, установление, признанный обязательным порядок, строй чего-л., напр., н. права, языковая н.; 2) установленная мера, средняя величина чего-л.». Я не понял, каким образом въехало в это определение слово «умозаключение», а вот все остальное моим бытовым мышлением так или иначе узнается. Но что мы имеем? Словарь дает нам как раз бытовое определение этого понятия, то есть как раз то, что вы и добавили от себя к моему определению.
А что же такое «норма» на самом деле, какова смысловая основа этого понятия? «Латинско-русский словарь» дает определение краткое и простое: «norma, правило, образец, закон». И все. Остальное – производное.
В итоге мы приходим к такому выражению: «Признанный разумным способ смотреть на вещи становится в мышлении единственным образцом, который может считаться правилом или законом в соответствии с принадлежностью к тем или иным явлениям».
«Относительно таких понятий нам редко приходят в голову те, кто впервые развил и установил их. И вот именно в этом пункте последующие поколения совершают по отношению к Декарту крупную несправедливость: слишком часто забывали и забывают до сих пор, что Декарт не только основатель одной из философских систем, которых было так много в истории человеческой мысли и человеческих заблуждений. Он – и это является самым большим и важным в его историческом значении – есть творец нового европейского миросозерцания.
Нужно помнить, что новая философская система и новое миросозерцание далеко не одно и то же. Каждый оригинальный мыслитель создает свою особую теорию, и если он ее разовьет во всех логических последствиях, постарается широко применить ее к решению существующих проблем знания, даст ей законченный вид, она превратится в новую философскую систему. Однако лишь очень немногим среди философов действительно удавалось коренным образом изменить весь взгляд на существующее, на весь состав мира, на его самые основные законы и свойства, на изначальное отношение сил, установляющих бытие всех вещей. В истории философии мы обыкновенно наблюдаем совсем другой факт: сменяющие друг друга философские теории являются лишь различными способами толкования одной и той же действительности, представление о которой в его основных чертах утвердилось однажды навсегда. Картина мира в общем не меняется, меняются только комментарии к ней. Подтверждение этому замечанию находим во все эпохи существования философии. Возьмем философию древних греков: с первого взгляда мы встречаем в ней такую пестроту самых противоположных воззрений, что едва ли мы отыщем хотя бы одно такое безобидное общее положение логики, метафизики или физики, которое одинаково признавалось бы за бесспорное во всех школах; но вглядимся в дело глубже, и мы заметим, что эти противоречивые суждения произносятся об одном и том же. Образ действительности остается одним во всех умах, хотя и вызывает в этих умах до противоположности различные мысли. Так, мир элейцев с его неподвижным единством и вечно движущийся мир Гераклита, в своем движении осуществляющий свое внутреннее постоянство и тожество, при ближайшем рассмотрении оказываются одним и тем же миром, только при различной умозрительной оценке совершающихся в нем процессов. Космос Платона и вселенная Аристотеля и стоиков в существе своем составляют одно, хотя положение и место идеальных двигателей в природе и определяются ими различно. <…> Но все это разнообразие развивается на одной общей канве; все эти вариации разыгрываются на одну основную тему. При всех различиях в частных мнениях, мир для всех умов преподносится как законченное художественное целое, заключенное в определенные границы, реализующее во всех своих отношениях и процессах господство единого разума, который внутри им движет. Этот разум, в стремлении к гармонии и совершенству своих созданий, подчиняет себе материальную стихию, одолевает ее беспорядочное сопротивление, понуждает ее воплотить в себе идеальную красоту. <…> Основные черты античного взгляда на вещи мало изменились в Средние Века. Недаром Аристотель в схоластическую эпоху являлся высочайшим авторитетом в философии и науке. Только на всем миросозерцании, благодаря могучему воздействию религиозных идей, резче легла спиритуалистическая окраска, и дуализм природы и духа, вследствие аскетического настроения того времени, приобрел гораздо более решительный, мрачный, и абсолютный характер.<…>
Между тем в наше время философы и ученые находятся в том же самом положении, как и древние: они высказывают разные взгляды, создают различные системы и теории, но об одной и той же действительности. Можно даже утверждать с полным основанием, что представление о мире, принадлежащее новому времени, далеко не страдает тою шаткостью в деталях, которая характеризует миропонимание древних. Новые взгляды в этом отношении гораздо определеннее и точнее, они гораздо легче укладываются в ясные и строгие формулы. Наше понятие о мире, несомненно, обладает еще большим внутренним единством, чем какое было в идеях о существующем у мыслителей и ученых давнего прошлого. Но чрезвычайно важно то, что мы верим в совершенно другой мир, нежели они. Наш мир и традиционный мир античной философии, средневековой схоластики и мыслителей Возрождения не имеют ничего общего, даже более – они находятся между собою в отношении полной противоположности» (Лопатин, с.8–14).
Лопатин приводит примеры различий двух мировоззрений и заканчивает это рассуждение словами, которыми и я хочу закончить весь этот раздел: «Сейчас приведенные утверждения, в которых новое миросозерцание так резко противополагается старому, по крайней мере, в огромном их большинстве, для сознания современных мыслящих людей представляют своего рода аксиомы. И мы не хотим знать, что они были поразительною новостью, когда, около двухсот пятидесяти лет назад, Декарт впервые провозгласил их» (Там же, с.14).
Глава 6После Декарта
Введение
Метод, применявшийся Декартом, принято называть редукционизмом, что можно перевести, примерно, как отсечение, уменьшение сложной, нерешаемой на первый взгляд задачи до нескольких доступных для решения частей. Это стало основой его научного мировоззрения.
Установкой, из которой исходил Декарт, создавая свое мировоззрение, был скептицизм, недоверие к авторитетам. Отбросить всех и всё, найти собственный метод, избрать самое надежное из всех возможных оснований и, опираясь на него, самому заново переписать весь Образ мира. Вот задача, которую он начал и передал последующей науке, если попытаться увидеть ее не естественнонаучно, не философски, а психологически. Но это задача внешней, явной парадигмы. На уровне парадигмы скрытой были и другие задачи.
Основанием, как заявил Декарт в «Рассуждении о методе», был избран он сам, то есть человек. А точнее, cogito – способность мыслить, ощущение себя мыслящим. Метод же был изложен в нескольких несложных правилах того, как производить исследование.
Однако, на поверку все это оказалось если и не ложью, то самообманом. Собственные правила Декарт исполнял неохотно. Cogito, как работа ума, как мышление, его не занимало ни с психологической, ни с философской точек зрения. Все это было лишь частями явной парадигмы и не должно было ни к чему привести, если бы он сам работал в соответствии с заявленным. Все известное мне о Декарте заставляет меня предположить, что это делалось исключительно из соображений неуязвимости, чтобы закрыться околофилософским туманом от пристальных глаз инквизиции и заниматься тем, что он считал действительно важным.
А то, что это действительно важное было за всей словесной мишурой, видно из того, что он в самом деле очень много сделал, и еще больше сделали те, кто принял его парадигму в качестве основания. Это говорит о том, что по-настоящему рабочей была скрытая часть его парадигмы. В чем она заключалась?
Для того, чтобы ее рассмотреть, есть смысл несколько отойти от очарования личностью Декарта и посмотреть на то, что было перед ним и сохранилось после него. Только исходя из творчества самого Декарта можно определить его настоящих предшественников.
XVII век
Мне кажется, что первую подсказку можно найти в разнице отношения человечества к Бэкону и Декарту.
Лорд Фрэнсис Бэкон Веруламский (1561–1626) во многих отношениях предвосхищал, а часто и превосходил Декарта. Он заявляет в отношении метода то же самое, что Декарт, но раньше его лет на двадцать. Он пересматривает не только схоластику, но и аристотелевскую логику и создает науку думать иначе, чем это делала двухтысячелетняя аристотелевская традиция. Однако Бэкон остался почти незамеченным – один из многих философов, а Декарт, который как мыслитель слабее и непоследовательнее Бэкона, правит умами!
Это говорит о том, что в их учениях должно быть различие, должно быть нечто, что Бэкон упустил, а Декарт использовал. И именно это подхватила последующая наука, как свое основание, соответственно которому люди и оценивали их.
Научная революция XVI–XVII веков была временем если и не крушения христианства, то, по крайней мере, временем крушения христианского мировоззрения. Образ мира, который создало христианство и который за полторы тысячи лет так или иначе усвоило население Европы, предполагал, что Земля создана Богом как единственная твердь этой Вселенной. Звезды, луна и солнце – всего лишь источники ее освещения. И самое главное, над землей, где-то за облаками и звездным сводом находятся Небеса – место пребывания Бога, откуда он пристально и ревниво следит за твоими поступками. И он видит все, но поскольку вмешиваться в дела всех и каждого ему недосуг, вместо него это делают его посланники – младшие божества, или его земные слуги – священники. И у многих, наверняка, было ощущение, что даже уж если к нему бог и не сходит, то папа-то римский непременно общается с ним напрямую, чуть ли не участвуя в божественных производственных совещаниях.
И вот открытия астрономов – Коперника, Кеплера и Галилея – превратили Землю в одну из множества крошечных планет этой бесконечной вселенной. Небеса исчезли, и непонятно стало, есть ли для них и для Бога хоть какое-то место вообще. А вместе со всем этим исчезла и исключительность человека – он оказался брошенным посреди бесконечности. Заведенным неизвестно куда, обманутым и брошенным, как ребенок посреди леса…И ему теперь предстояло найти возможность выжить в совсем новом мире самому.
Вот именно эту смену Образа Мира и просмотрел Бэкон. Он не придает в своих работах никакого значения гелиоцентрической теории Коперника.
А это значит, что, создавая новую философию, то есть новое мировоззрение, он при этом не видит мир по-новому в самой яркой части нового Образа Мира. А что еще могло потрясти воображение человека того времени, до которого доходил смысл этих астрономических открытий, чем подобная смена образов Солнца, звезд и Небесного мира!
Цензор от научного сообщества не удержался и написал в этом месте: «Вообще-то “образы Солнца, звезд и Небесного мира” именуются проще – иногда “психологическим пространством”, например»…
Естественно, Декарт сразу же обогнал Бэкона по количеству захваченного внимания, поскольку своими работами он восполнял появившуюся теперь потребность в новых словах, понятиях и образах, то есть в языке, которым могло бы быть передано это потрясение от потери старой и обретения новой Вселенной.
Следующее отличие, которое выгодно использовал Декарт, заключалось в использовании им математики, как основы этого нового языка, что также упустил Бэкон. Декарт прямо говорил, что корни новой науки – это математика, ствол – физика, а ветви – все остальные науки.
Отношение к математике исконно было в Европе сродни отношению к рунам и прочим языкам магии. Это было заложено пифагорейством и Платоном, который, кстати, поставил перед наукой задачу отыскать простые математические законы, которые объяснят движения звезд. В этом смысле Платон оказался отцом современной науки. И астрономия того времени точно исполняла его заказ, проверяя свои наблюдения над движением небесных тел математическими построениями.
И поскольку именно благодаря этим математическим построениям совсем не очевидное вращение Земли вокруг Солнца было принято на веру всем последующим человечеством, включая и ярых противников подобного положения дел, и сделало математику стержнем и становым хребтом всей современной науки. Если Бэкон не придал этому значения, то Декарт – совсем наоборот – сделал математику скрытой основой своей парадигмы, и методом его было вовсе не cogito, а матанализ! Анализ геометров, как говорил он сам.
Что же предложил Декарт людям в качестве Образа Мира? Вполне приемлемую и, так сказать, съедобную для того времени вещь. Вселенную-машину. Нечто вроде очень больших часов. Это воспринималось и принималось. Это можно было не только схватить умом, но и почувствовать некую надежду. Ведь если есть механики, которые разбираются в часах, то почему бы не найтись механикам, которые разберутся и в очень больших часах. И вот ученый превращается в ожиданиях людей в жреца, вытесняя церковь.
Декарт же пошел дальше. Он уподобил машинам и животных, а потом и человека, разделив материю на думающую и протяженную. Думающую, мышление он изучать отказался – это, по сути, отказ от собственного принципа cogito, зато все протяженное стало можно мерить. Соответственно, для этого можно было применить любые измерительные приборы, не зависящие от человека. «Механика представлялась Декарту чем-то вроде «универсальной математики», с помощью которой можно провести полный анализ физической Вселенной, чтобы затем, уверенно и умело обращаясь с нею, поставить ее на службу человеческому здоровью и благоденствию. Если миром управляет количественная механика, то абсолютная вера в человеческий разум вполне оправдана» (Тарнас, с.234).
Вот те отличия, которые были подхвачены последователями Декарта, в первую очередь, Ньютоном в Англии и Лейбницем в Германии. Соответственно, выделив их, можно теперь обнаружить и корни той парадигмы, которую создал для науки Декарт. И они, безусловно, обнаруживаются уже у Галилея, хотя Декарт и не любил упоминать его. Но именно Галилео Галилей (1564–1642) был отцом научной парадигмы. И не только в том смысле, что у него методологические приемы науки обнаруживаются в более чистом виде, чем у Декарта, что неоднократно признавалось исследователями. Но и в том смысле, что он первым использовал эту методологию не для поисков истины, а для утверждения ценностей своего сообщества. Ни Коперник, ни Кеплер этого не делали. Взгляды Галилея исследовал К. Левин. Но я предпочитаю воспользоваться прекрасной характеристикой Галилея, данной Ричардом Тарнасом:
«Подобно своим современникам и собратьям по науке, Кеплеру и Копернику, Галилей впитал с учением гуманистов-неоплатоников веру в то, что физический мир можно толковать в понятиях геометрии и арифметики. С пифагорейской уверенностью он заявил: “Книга Природы написана языком математики”.Однако, поскольку возобладали все же мотивы более “приземленные”, в разработках Галилея математика предстает не столько мистическим ключом к небесам, сколько прямым орудием для постижения материи в движении и для нанесения удара академическим противникам – приверженцам Аристотеля.<…> Стремясь посрамить адептов аристотелизма, Галилей изобрел и новый способ анализа явления, и новое основание для опытной проверки теорий. Он выдвинул аргумент, гласивший, что для вынесения четких суждений относительно природы ученым надлежит учитывать только “объективные” – поддающиеся точному измерению – свойства (размер, форма, количество, вес, движение), тогда как свойства, просто доступные восприятию (цвет, звук, вкус, осязание, запах) следует оставлять без внимания как субъективные и эфемерные. Лишь с помощью количественного анализа наука может получить правильные знания о мире. К тому же, если эмпиризм Аристотеля был преимущественно описательным и логико-вербальным (последнее качество особенно усилится у его позднейших последователей), то Галилей для окончательной проверки любых гипотез выдвигал количественный метод.
И наконец, чтобы глубже проникнуть в математические законы и постичь истинный характер природы, Галилей стал применять, совершенствовать и даже изобретать множество технических приборов – таких, как линза, телескоп, микроскоп, геометрический компас, магнит, воздушный термометр, гидростатический барометр. Использование подобных приборов придавало эмпиризму новое, неведомое грекам измерение – такое измерение, которое на корню подрубило и теории, и практику, принятые в среде профессоров – почитателей Аристотеля.<…>
С помощью совершенно новых категорий и новой методологии Галилей взялся разрушить догматические построения академической физики» (Тарнас, с.221–222).
Очень похоже, что Декарт делал свою жизнь именно с Галилея. И даже его добровольная ссылка в Голландию очень напоминает то молчание, которое до конца жизни вынужден был поддерживать Галилей, принужденный к этому церковью. Соответственно и основой картезианского Образа Мира, а значит, и всей картезианской научной и философской парадигмы, оказалось введенное Галилеем разделение явлений мира на количественно измеряемые и неизмеряемые качественные явления. Все неизмеряемое просто было ими отброшено – так проще. А все, что можно мерить и что хоть как-то количественно соотносится, было названо объективным. И сейчас, когда мы слышим слово «объективно», мы придаем этому почти что значение «истинно», хотя означает оно всего лишь «проверяемо количественными измерениями». Так проще…И меньше ответственности.
Именно здесь было заложено различие между двумя парадигмами науки и вообще подхода к миру. Менять себя или взламывать и пытать окружающую природу. Второй путь, если говорить на языке психологической части парадигмы, позволял самоутвердиться, состояться в глазах других гораздо проще, при жизни и неоднократно. В качестве примера приведу рассказ о том, как в 20–30-е годы в России велись споры между естествоиспытателями и представителями «диалектической науки» – официального и насаждаемого сверху мировоззрения, которое само выросло из Гегелевского диалектического мировоззрения, которое тоже выражало несогласие с картезианским механически-математическим подходом к миру. Гегельянство в целом оказалось несостоятельным еще в XIX веке. Но это не значит, что оказались несостоятельными и причины, исходя из которых оно отвергало естественнонаучный подход. На что я бы хотел обратить ваше внимание, так это на непоколебимую уверенность естествоиспытателя в том, что короткие пути – лучшие. Вся эта борьба не имела к науке почти никакого отношения, зато все в ней – психологический материал для исследования борьбы и парадигм двух околонаучных сообществ.
«Нужно отметить, что большинство настоящих ученых сознавали в то время беспочвенность и опасность вульгарных требований немедленно диалектизировать науку. Пока это было еще возможно, они или отстранялись от дискуссий на эту тему, или же пытались урезонить рьяных, но слабо разбиравшихся в науке пропагандистов “диалектического естествознания”.Это настроение хорошо выражено известным в те годы биологом А. Ф. Самойловым. Он призывал подобных пропагандистов “на деле доказать, что они, применяя диалектическое мышление, диалектический метод, в состоянии пойти дальше, скорее, с меньшей затратой труда, чем те, которые идут иным путем. Если они это докажут, то этим, без всякой борьбы, без излишней бесплодной оскорбительной полемики, диалектический метод завоюет себе свое место в естествознании. Естествоиспытатель, прежде всего, не упрям. Он пользуется своим теперешним методом только и единственно потому, что его метод есть метод единственный. Такого естествоиспытателя, который желал бы пользоваться худшим методом, а не лучшим, нет на свете. Докажите на деле, что диалектический метод ведет скорее к цели, – завтра же вы не найдете ни одного естествоиспытателя недиалектика”» (Филатов, с. 168).
Ответ «естествоиспытателя» очень важен для нас, чтобы понять, что за основы были заложены в естественнонаучную парадигму Галилеем и Декартом, потому что завершивший их дело Ньютон, как и Самойлов через два столетия, уже очень многое скрывает под видом само собой разумеющейся очевидности. Когда Самойлов говорит, что этот «метод есть единственный», он в каком-то смысле нечестен, потому что явные части научной парадигмы, то есть инструменты научного исследования постоянно менялись, и мы это знаем просто из истории науки. Но это только, если мы говорим о тех инструментах, о том методе, который ведет к заявленным целям науки. Однако, даже говоря о «цели», Самойлов нигде не раскрывает, что для него является целью. Ясно, что метод есть способ достижения цели. Ясно, что чем вернее он служит лишь одной цели, тем точнее и быстрее ее можно достичь. Когда Самойлов говорит, что «его метод есть единственный», это означает, что его метод ведет только к той цели, которую он видит, а значит, он очень точно очищен от всего, что позволяет достигать сразу несколько целей. Цель и только она! Но какая цель? Цель науки! А какая цель у науки? И задав этот вопрос, я вижу из приведенного отрывка, что Самойлов лукавит, потому что в этом отрывке присутствует, кроме научной, еще одна цель: оставьте меня в покое и позвольте играть в те игры и так, как я хочу! Следовательно, «научный метод», как это было заложено еще Галилеем, предполагает достижение двух целей одновременно: заявленной научной цели и скрытой цели закрыться и защититься от вмешательства окружающих сообществ. Эту цитату из Самойлова следовало бы заканчивать такими словами: «Докажите на деле, что диалектический метод ведет скорее к цели, – завтра же вы не найдете ни одного естествоиспытателя недиалектика. Но вы никогда этого мне не докажете! Потому что я не впущу вас в свою душу и ни за что не расскажу о своей цели!»
Количественно неизмеряемая душа, как ни странно, все еще болит у обиженных маленьких детей, давным-давно сбежавших из общества родителей и создавших собственное душевное сообщество ученых.
Мостик в XVIII век для картезианского Образа Мира перебросил Исаак Ньютон, родившийся в год смерти Галилея (1643–1727).
Ему удалось соединить законы Кеплера о движении планет, законы Галилея о земном движении с механистическим Образом мира Декарта, обосновав это наилучшей из доступных тогда человечеству математических теорий. Математика работала! Хотя шел к этому Ньютон через мистику и даже стеснялся какое-то время собственного понятия тяготения, поскольку оно было взято им из герметической философии и алхимии, которые говорили о нем, как о симпатиях и антипатиях. Все это он воплотил в «Математических началах натуральной философии».
После этого началось время его славы, и образ Ньютона был также знаменит в Англии начала восемнадцатого столетия, как образ Эйнштейна в двадцатом.
«Ньютоново-картезианская космология утвердилась отныне как основание нового мировоззрения. К началу XVIII столетия на Западе каждый образованный человек знал: Бог сотворил Вселенную как сложную механическую систему, состоящую из материальных частиц, которые движутся в бесконечном нейтральном пространстве, в соответствии с несколькими поддающимися математическому анализу основными принципами – такими, как инерция и гравитация. В этой Вселенной Земля обращается вокруг Солнца, Солнце представляет собой одну из звезд, коих великое множество, а Земля – одну из многих планет: ни Солнце, ни Земля не являются центром Вселенной. И мир небесный, и мир земной оказались подвластны одним и тем же физическим законам, так что между ними исчезли прежние четкие разграничения. Ибо точно так же, как небо состоит из материальных субстанций, небесные движения вызваны естественными механическими силами» (Тарнас, с.228).
Рассказ о становлении естественнонаучной парадигмы в целом, что касается XVII века, на этом можно было бы завершить. Но в отношении парадигмы психологической в XVII веке, пропуская из-за недостатка места Гоббса и Спинозу, которые очень много сделали для становления естественнонаучной психологии, необходимо все же упомянуть еще одну личность.
Джон Локк (1632–1704). Как пишет о нем философский словарь: «английский философ, психолог, педагог. Главный представитель эмпиризма, теорию познания строил на основе психологической теории сознания (чем проложил путь психологии в современном смысле, т. е. психологии как анализу эмпирического сознания), создав тем самым систему педагогики, предметом которой была отдельная личность. Исследовал происхождение, достоверность и объем человеческого знания, а также основы и степень веры, мнения и соглашения с точки зрения психологии и теории познания <…>. Локк отрицал врожденность идей, какими бы они ни были, теоретическими или этическими. Напротив, сознание, по Локку, сначала чисто, как белая бумага, tabula rasa, и только с помощью опыта оно приобретает содержание, которое Локк назвал «идеями». Опыт не является ни (внешним) восприятием (ощущением), ни (внутренним) самонаблюдением (рефлексией). Опыт различен у всех индивидов и народов, а потому так же безусловно само различение высших принципов. Согласованность между ними существует в крайнем случае от природы или по привычке. Для Канта, например, большую роль сыграло учение Локка о «первичных» и «вторичных» качествах. Телам свойственны и в любом состоянии неотделимы от них величина, форма, число, положение, движение или покой. Это «первичные» качества тел, которые мы воспринимаем такими, каковы они есть в действительности. Напротив, цвета, запахи, вкусовые свойства и т. д. суть «вторичные» качества, которые возникают в нас как чисто субъективные представления посредством воздействия невидимых частиц на наши чувства.<…> Высший принцип Локка гласит: nihil est in intellectu, quod non ante fuerit in sensu (лат.: нет ничего в интеллекте, чего раньше не было бы в ощущениях, в чувствах)» (Философский энциклопедический словарь).
Словарь «Психология» добавляет к этому: «В истории психологической мысли заняло важное место, противопоставив рационализму и априоризму Декарта, учение о происхождении всех идей из опыта (эмпиризм). В локковском понимании в опыте объединялись как чувственные впечатления от внешних объектов, так и то, что непосредственно испытывает индивидуальная душа в процессе собственной деятельности. Согласно Локку, исходными в структуре разума являются простые идеи ощущений и столь же простые идеи рефлексии как целенаправленности субъекта на свой внутренний мир.
Сознание – это восприятие человеком происходящего в его собственном уме.
Данное положение Локка стало отправным для развития интроспективной психологии. Обосновав положение о том, что нет врожденных идей, но идеи любой степени сложности являются продуктом переработки простейших, Локк ввел в психологию принцип развития. Среди простых идей выделялись “удовольствие” и “боль”, из которых возникает все богатство эмоций» (Психология).
Я вовсе не случайно подряд цитирую словари. По сути, именно с Локка начинается естественнонаучная парадигма современной психологии. И ничто лучше словарей не показывает, что же она взяла из всего богатства Локковских мыслей. А то, что в приведенных отрывках все «парадигмально», я думаю доказывать не надо.
С Локком все не так просто, как может показаться. Вовсе не случайно основатель русской культурно-исторической школы психологии К.Д.Кавелин считал его и Канта основателями психологии. Но это требует отдельного разговора и даже, пожалуй, исследования. Пока же я ограничусь тем видением психологии Локка, которое утвердилось в правящей психологической парадигме.
Вот что можно узнать о психологии Локка из «Истории психологии» Ярошевского:
«Модель “чистой доски” отстаивал Локк, выступивший главным критиком картезианской концепции врожденных идей.
За решительной критикой врожденных идей осталось незамеченным внутреннее родство локковского учения о сознании с декартовским. Оба строились на предположении, что единственным предметом разума (понимания) служат находящиеся “внутри нас” идеи, а не внешние объекты. Вместе с тем не может быть мыслей (образов, представлений и т. д.), о которых сам человек не имел бы знания. Локковская “идея” являлась внутренним психическим объектом, эквивалентным декартовским “мыслям”.Природу психического оба понимали идентично. От Декарта к Локку перешел постулат “Сознание есть восприятие того, что происходит у человека в его собственном уме”, ставший символом веры интроспекционизма. Опыт, согласно Локку, образуется из двух источников: ощущений и рефлексии. Термин “рефлексия” обозначал “внутреннее восприятие” деятельности нашего ума, когда он занимается приобретенными им идеями» (Ярошевский. История психологии, с.124).
Что еще необходимо сказать о психологии XVII века, так это то, что она рождает понятие ассоциации идей. Приверженцами этого понятия были и Декарт, и Лейбниц, и Спиноза, и Гоббс. «Но ни Декарт, ни Гоббс, ни Спиноза – истинные создатели механической модели ассоциации – еще не нашли для нее соответствующего термина. Он был предложен Локком, введшим в 4-м издании своего “Опыта о человеческом разуме” специальный параграф “Об ассоциации идей”.С тех пор термин “ассоциация” становится одним из самых употребительных в психологическом лексиконе. Механизм ассоциации Локк трактовал по-декартовски.“Все они, – писал он про ассоциации, – есть, по-видимому, лишь цепи движения в жизненных духах, которые, пущенные однажды в ход, продолжают идти теми путями, к которым привыкли”.Однако связи идей по ассоциации Локк противопоставлял связям на основе разума и роль первых в общей механике душевной жизни оценивал как пагубную. В них Локк видел “неверные и неестественные сочетания идей”, “некоторый вид сумасшествия”.
Ассоциации происходят от случая или обычая и не имеют разумного основания. Они наблюдаются, когда “идеи, сами по себе вовсе не родственные, в умах некоторых людей соединяются так, что очень трудно разделить их. Они всегда сопровождают друг друга, и, как только одна такая идея проникает в разум, как сейчас же появляется соединенная с ней идея; а если таким образом соединено более двух идей, то вместе показывается все неразлучное всегда скопище”.
Ассоциациями как противоестественными сочетаниями идей Локк объяснял религиозные предрассудки, непримиримые противоречия между философскими школами и политическими партиями. Считая их причиной большей части (если не всех) заблуждений в мире, Локк призывал педагогов и политиков предупреждать появление ассоциаций, расторгать их во имя разума. Однако предубеждение Локка против ассоциаций как связей, противоположных разуму, было преодолено, и они на два столетия заняли господствующее место в психологической теории» (Там же, с.134–135).
XVIII век
Восемнадцатый век – Век разума, как он сам себя кичливо называл – это, прежде всего, Просвещение. Что это такое? Общественное движение и явление сознания, родившееся в борьбе с Церковью. Однако борьба с церковью в восемнадцатом веке – это уже совсем не то же самое, что борьба с нею в веке шестнадцатом. Поэтому Просвещение борется скорее не с церковью, а с пережитками религиозного мировоззрения. Как пишет ярковыраженный представитель естественнонаучной парадигмы: «Оно было направлено против всего, что препятствовало росту науки и научного мировоззрения» (Ярошевский, История психологии, с.145).
По сути же, мы вполне можем говорить, что задача Просвещения – это война не на жизнь а на смерть против любых врагов укреплявшегося научного сообщества. И война жестокая и кровавая, как и полагается быть войне за власть в обществе. Кончается она в восемнадцатом веке Великой французской революцией со всеми ее ужасами. А затем террором, революциями и опустошительнейшими войнами за разумное общество по всей Европе и Америке на протяжении двух столетий… Почему? Может быть, подсказкой явится отношение просветителей к культуре и прошлому, явственно проступающее сквозь строки одного из виднейших английских просветителей историка Болингброка:
«…почти во всем мной сказанном я противопоставил себя величайшим именам в философии. Однако в тех случаях, когда должно им противоречить, когда человек обязан отвергнуть интуитивные знания, нет места колебаниям.
…Бэкон, Декарт и Локк очистили эту область знания от многочисленных сорняков, но ее может вновь захватить новая поросль, выросшая из старых корней, которые великие либо не потрудились вырвать, либо помогли сохранить. Метафизика может не только удержать, но и укрепить, расширить свою империю. Высокомерное сумасбродство Платона и помпезная болтовня Аристотеля могут вновь распространиться по свету с не меньшим, чем прежде, успехом, насаждаемые теми корпорациями ученых и философскими школами, которые заслужили в свое время название достопочтенного бедлама…» (Болингброк, с.268–269).
Психологическая пружина, движущая сообществом ученых, отнюдь не истина. По крайней мере, вырвать с корнями поросль того, с чем я не согласен – выглядит гораздо сильнее…
Что такое «разумное общество» просветителей? Основу его, безусловно, составлял механический Образ мира, завершенный Ньютоном. При этом «в умах просветителей имя Ньютона неизменно связывалось с именем Локка. Оба они стояли у истоков ассоциативной психологии, определив ее механику и сенсуализм» (Там же).
Не являясь знатоком Просвещения, я в своем рассказе об этом периоде развития человеческого мышления и о его взаимосвязях с другими периодами предпочту опереться на исследования профессионалов. Вот что говорит о Просвещении А.Гулыга:
«Лозунг Просвещения – культура для народа. Просветители вели непримиримую борьбу против суеверий, фанатизма, нетерпимости, обмана и оглупления народа. Они рассматривали себя в качестве своеобразных миссионеров разума, призванных открыть людям глаза на их природу и предназначение, направить их на путь истины. Ренессансный идеал свободной личности обретает в эпоху Просвещения атрибут всеобщности: дoлжно думать не только о себе, но и о других, о своем месте в обществе. Почву под ногами обретает идея социальности; в центре внимания – проблема наилучшего общественного устройства.
Достичь его можно распространением знаний. Знание – сила, обрести его, сделать всеобщим достоянием – значит заполучить в руки ключ к тайнам человеческого бытия. Поворот ключа – и Сезам открылся, благоденствие обретено. Возможность злоупотребления знанием при этом исключается. Раннее Просвещение рационалистично, это век рассудочного мышления. Разочарование наступает довольно быстро, тогда ищут спасения в “непосредственном знании”, в чувствах, в интуиции, а где-то впереди виднеется и диалектический разум. Но до тех пор, пока любое приращение знания принимается за благо, идеалы Просвещения остаются незыблемыми.
И наконец, третий характерный признак Просвещения – исторический оптимизм. Идея прогресса – завоевание этой эпохи. Предшествующие времена не задумывались над самооправданием. Античность знать ничего не хотела о своих предшественниках; христианство относило свое появление на счет высших предначертаний; даже Ренессанс, выступивший посредником в диалоге двух предшествующих культур, считал своей задачей не движение вперед, а возвращение к первоистокам. Просвещение впервые осознало себя новой эпохой. Отсюда было уже рукой подать до историзма как типа мышления. И хотя не все просветители поднялись до исторического взгляда на вещи, его корни лежат в этой эпохе».(Гулыга, 1986, с.6–7).
Просвещение – это следующий шаг в развитии человеческого мышления после Рационализма XVII века. Именно в силу этого раннее Просвещение так рационалистично, что даже называет восемнадцатое столетие Веком разума. Но даже самые первые шаги Просвещения, просто его зарождение – это уже признак того, что рационализм естественнонаучного толка начинает ощущаться недостаточным. Ученый или философ XVII века самодостаточен. Он, как Декарт, вообще десятилетиями может прятаться от людей. Ему хватает того мира, который открывается через его исследования. По сути, он занят его описанием.
Но вот описание начинает исчерпываться, и появляются новые вопросы, например, что с этим делать, как в этом жить? И тут же вслед за ними в мир естественной науки врывается, расширяя его, мир человека. С вопроса:
а что все это значит для человека? – и начинается Просвещение.
Если мы приглядимся, то увидим, что Просвещение, как и предыдущая эпоха, тоже не занято ничем иным, кроме описания мира, только теперь в виде создания Образа мира человека. А это от простого «рационалистического» описания имеющегося мира приводит к задаче создать Образ мира, в котором человеку будет жить лучше, чем живется.
В этом смысле Просвещение естественно вытекает как историческая эпоха из Рационализма XVII века и так же естественно перетекает в «век машин и пара» и, соответственно, в наше время. Именно эту связь и цельность проделанного человеческим мышлением пути я и хотел бы показать на примере Просвещения.
«Каждый, кто задумывается об узах, связывающих “век разума” с “веком машин”, неминуемо пытается установить, где пролегает граница, отделяющая одну эпоху от другой? Похоже, что чуть ли не у каждой европейской нации был свой век Просвещения, не всегда совпадающий по времени с расцветом и упадком Просвещения в соседних странах. В одних случаях расхождения очевидны (к примеру, Россия и Франция), в других менее заметны, но все же они существуют. Более того, даже в пределах национальной культуры эпоха Просвещения имела несколько конечных рубежей, поскольку разные формы духовной жизни, повинуясь особой логике развития, испытали воздействие «просвещенного» мировосприятия не в одинаковой степени и не в одинаковых формах.<…>
У каждой музы есть своя стезя, но есть место, где пересекаются пути почти всех наук и искусств. Это утопия. Именно утопические проекты, авторы которых намеревались начертать контуры нового и лучшего мира, соединили в себе новейшие веяния культуры в целом, ибо речь шла о создании идеальной модели хозяйствования, труда, досуга, образования, быта и т. д. Размышляя о совершенствовании человека и общества, утописты опирались на те или иные принципы современной им философии. Иными словами, утопия представляет собой как бы уменьшенный слепок с человеческого общества, причем не столько с его “исправленной”, улучшенной разновидности, сколько с общества существующего, со всеми его устремлениями, бедствиями, надеждами, знанием и заблуждениями.<…>
У каждого времени свое особое представление о “совершенном обществе” и свои методы “конструирования” модели идеального строя. Священное Писание, точнее, его вольное истолкование, служило подспорьем большинству утопистов XVII в. В “век разума” следовали иной методе: утопические проекты преобразования общества обосновывались ссылками на авторитет утопии, именуемой “природным” или “естественным состоянием”. Изначальный период истории человечества в том виде, как его изображали философы Просвещения, имел мало общего с действительностью. Это был сугубо умозрительный, вымышленный тип общества, который, по замечанию Ж.-Ж.Руссо, возможно, никогда и не существовал и который, скорее всего, никогда и не будет существовать. Сия фикция была лишь орудием, используемым для критики современного порядка вещей. В описании “естественного состояния” <…> живущего сообразно разуму, а не “искусственным” законам, легко было узнать “перевернутое” отображение существующего общества. Именно оно служило ориентиром для создателей практически всех утопий XVIII столетия независимо от того, проповедовали ли они коммунистические или эгалитарные принципы.
Это весьма примечательное обстоятельство, ибо в XIX в. чуть ли не каждое направление утопической мысли черпает доводы из своего собственного, обособленного теоретического источника. Но в “век Просвещения” даже утопии, звавшие в заведомо разные стороны, начинались с одних и тех же посылок.<…>
Не так трудно обнаружить наиболее явные расхождения между методами творцов утопии XVIII столетия и социалистами XIX в. В “век Просвещения” утопистам приходилось доказывать необходимость и возможность политического и социального изменения устоев общества, которые почитались за непоколебимые. Они обосновывали идею прогресса с тем, чтобы побудить своих современников сдвинуться с мертвой точки и уйти прочь от “неразумного” строя. Иными словами, они стремились придать закостенелым политическим и социальным структурам большую подвижность. В XIX утописты всех толков были встревожены непредсказуемыми переменами в обществе, вызванными промышленным переворотом и политическими потрясениями конца минувшего столетия. Неожиданные последствия внедрения технических новшеств, стремительный упадок одних слоев и столь же стремительное возвышение других, разрушение привычного образа жизни – эта воцарившаяся неразбериха и полнейшая неопределенность вызывали желание найти средства, с помощью которых шаткие основы общества могли бы быть заменены на более прочные.<…>
Перемены, происходившие в их время, давали основание полагать, что человеческое общество, подобно некому перпетуум-мобиле, находится в постоянном движении и развитии. Дабы разрешить проблемы, порожденные “промышленной системой”, следовало лишь познать законы, или логику развития человечества, и установить, какова же его конечная цель. История, к коей просветители относились с недоверием, а то и с пренебрежением, стала своего рода “пророческим зеркалом” для утопистов века “машин и пара”.Согласно их наблюдениям, появление индустриального общества было закономерностью, поскольку оно являлось лишь одной из последовательно сменяющих друг друга стадий развития, а не отступлением от принципов “естественного» образа жизни. Оно неминуемо должно было возникнуть и столь же неизбежно должно исчезнуть, уступив место следующей стадии. Человек не властен над законами, обусловливающими смену форм общественного устройства. Они определяются множеством факторов, такими, как принципы экономической жизни, формы собственности, уровень науки и техники и т. д. Человек не в состоянии остановить грядущие социальные перемены, но может замедлить либо ускорить их. Тем не менее, зарождение нового, более совершенного и благоденствующего общества предопределено самой логикой истории, а не логикой “здравого смысла”, на которую охотно ссылались просветители.
Подобную философию истории (а ее придерживались и Сен-Симон, и Фурье) можно было бы назвать “философией экономического детерминизма”. По сути дела, она легла в основу теоретических принципов подавляющего большинства социалистических учений XIX в., включая марксизм» (Андерсон, с.3–8).
Я использую такие большие выдержки из работ профессиональных философов, рисуя образ времени, потому что именно в эпоху раннего Просвещения появляются первые ростки культурно-исторической психологии.
С КИ-психологической же точки зрения, я вижу в этом описании материал для разговора об Образе предполагаемого будущего или об Образе Мира-Мечты. Это чрезвычайно важная часть обычного мышления, и нам не избежать разговора о ней при исследовании того, что делается сейчас для спасения Земли от экологического кризиса. Любой человек строит образы своих будущих действий и создает Образ своей будущей жизни как Образ мира, в котором он хотел бы жить. Попросту говоря, даже не замечая того, мы постоянно заняты только тем, что подгоняем действительность под Образ Мира нашей мечты. И это как лично, так и всем обществом и составляющими его сообществами. Без исторического очерка этого явления в общественном мышлении обойтись невозможно, но этому должно быть посвящено отдельное и гораздо более обширное исследование.
Построение образов предполагаемого будущего – просто свойство разума. Оно было и будет во все времена. В наше время его отличает то, что для построения таких образов люди начали объединяться в особые сообщества типа Римского клуба.
«Римский клуб – международная неправительственная некоммерческая организация, объединяющая в своих рядах ученых, общественных деятелей и деловых людей более чем 30 стран мира, обеспокоенных перспективами развития человечества в связи с противоречивым развертыванием научно-технической революции <…> Усилия членов Римского клуба нацелены на решение актуальных проблем современности путем разработки нового направления в их изучении, получившего название глобального моделирования».(Лейбин, с.3).
Итак, корни очень многих психологических явлений обнаруживаются в культуре Просвещения. Что же касается самой естественнонаучной психологии, то стоит назвать следующие имена.
С одной стороны, Гартли (1705–1757) окончательно превращает ассоцианизм в полноценное психологическое направление. Традиция Локка продолжает развиваться Беркли и Юмом.
Однако, с другой стороны, появляется и нечто новое. Это так называемая психология способностей ученика Лейбница и учителя Ломоносова Христиана Вольфа (1679–1754).
Вольфа считают творцом немецкого рационализма. Почти все его книги выходили с названиями, которые начинались словами: «Разумные мысли…» Как пишет Кирхнер, своею жизнью Вольф заслужил прозвище «философ для человечества» (Кирхнер, с.252). Очевидно, это связано с тем, что «философия, по мнению Вольфа, есть наука “о возможном”; она должна содержать в себе очевидные истины, могущие иметь практическое применение» (Там же).
Исследователи в голос заявляют, что самостоятельности у Вольфа было мало, в основном он перелагал Лейбница. Однако при этом он был «первый немецкий философ, основавший школу, и потому неудивительно, что число его приверженцев и противников было громадно» (Там же, с.254).
Кроме того, немалая заслуга Вольфа заключается и в той роли, которую он придал психологии:
«В эпоху Возрождения проявилась потребность образовать на основе греческого языка новое слово для обозначения рассуждений о человеческой психике, которые присутствовали еще в теологических произведениях средних веков, хотя преемственности между описаниями “души” в конце XVI в. и, например, некоторыми “психологическими” замечаниями св. Фомы в “Сумме теологии” не прослеживается. Однако в XVII в. новое эпистемологическое направление еще не сложилось, хотя обозначающее его слово уже широко использовалось (преимущественно на латинском языке). Резкий поворот в этом направлении сделал Вольф.
Огромный труд Христиана Вольфа (64 тома в новом издании Ольмса 1968 г.) содержит, как известно, две работы, посвященные психологии: Psychologia empirica (1732) и Psychologia rationalis (1734). Этот дуализм имеет важнейшее значение. Именно Вольф, хотя и не изобрел эти выражения, дал возможность вести рассуждения о “душе” на двух различных уровнях. И здесь очень показательна эта метафора “уровней” <…>. Со времен Вольфа и вплоть до нашей эпохи она присутствует в многочисленных дискуссиях и спорах о статусе психологии: в определении ее взаимосвязей с философией, в обвинениях в “психологизме” <…>.
Хотя Вольф и считает, что psychologia rationalis стремится вывести из самого понятия человеческой души то, что psychologia empirica извлекает из наблюдения и размышления, мы будем разочарованы, если захотим обнаружить во второй работе экспериментальные исследования, которые явились бы предвестниками научной психологии XIX и XX в. Вопросы, которые в ней рассматриваются, а также метод их исследования <…> напоминают больше то, что в наши дни рассматривалось бы как философская или даже рациональная психология, чем настоящую эмпирическую психологию в современном смысле слова. Более того, содержание phychologia empirica Вольфа не отличается коренным образом от исследования классической философией XVII в. вопроса о страстях.<…>
Новый подход, разработанный Вольфом, независимо от содержания двух типов рассуждения, названных psychologia rationalis и psychologia empirica, опровергает позицию философов, которые в наше время отказываются признавать за психологией всякую специфичность под предлогом того, что в области познания человеческой души главное было сказано поэтами, литераторами и философами. Бесспорно, у Платона, Декарта, Расина или Бальзака есть более интересный тонкий анализ, чем у экспериментаторов и даже у психоаналитиков. Но ни у литераторов (которых не заботило разделение “уровней”), ни у философов (которые еще не разработали это разделение) мы не находим идею учения, рассматривающего чувства и страсти, отличного от учения, изучающего Бога и бессмертие души. Когда мы читаем их, прибегая к такому разделению, которое, кстати, многое поясняет, то мы мыслим как “поствольфианцы”. Например, М. Геру прекрасно показал, что проблема ошибки в IV главе “Размышлений” Декарта становится одновременно с метафизической и “психологической” точек зрения: метафизическая точка оправдывает Бога, о добродетели и правдивости которого уже говорилось, давшего существование такому злу, как ошибка; с точки зрения психологической показывается, что ошибка возникает вследствие игры умственных сил и желаний человека. Но Декарт показал, что независимая дисциплина, которая рассматривала бы связи между мыслительной способностью человека и его желанием, игнорируя при этом всякое размышление о божественности, невозможна. Такая возможность появилась тогда, когда Вольф разделил психологию на эмпирическую и рациональную. Ошибка, которую зачастую совершают современные философы в отношении психологии, представляет собой, таким образом, ошибку перспективы, неверное понимание рамок, в которых осуществлялись “психологические” исследования прошлого. Из этого следует, что к пониманию смысла психологии в нашей культуре нельзя прийти посредством изучения “психологии” Платона, Декарта или Стендаля.
Но если философы не признают и даже отрицают значение нового направления, созданного Вольфом, то причиной этого является путаница, возникшая в начале XVIII в. в том, что принято называть “психологией”. Действительно, от psychologia rationalis Вольфа осталось немногое: даже в глазах философов рассуждения о сущности человеческой души потеряли силу. Что касается psychologia empirica, то в наши дни ее вполне можно отнести к рефлексивной, литературной или даже философской психологии. И в этом случае чисто экспериментальная психология низводится на третий уровень, стоящий ниже двух других, (разумеется, это “низшее” положение означает не меньшую значимость, а большее подчинение требованиям эксперимента).
В возникновении этой путаницы важную роль сыграл Кант. Его критика рациональной психологии, содержащаяся в “Паралогизмах…”, направлена прежде всего против Вольфа, а не Декарта. В определенном смысле кантовская критика могла бы послужить основой для рассуждений будущих экспериментаторов, которые объявят эмпирическую психологию единственно приемлемой в прямом смысле этого слова и отбросят как несостоятельные всякие размышления о “душе”, не подчиняющиеся требованиям объективистской науки. Конечно, в эту эмпирическую психологию Кант не внес какого-либо конкретного вклада, поскольку даже те несколько мест в его “Антропологии”, которые можно было бы считать “психологическими”, далеки от того, чтобы отвечать требованиям экспериментальной психологии. Но основы ее, возможно, заложил он.
Вместе с тем роль Канта в развитии психологии настолько незначительна, а его влияние на современные системы настолько незаметно, что это можно и не подчеркивать» (Брес, с.124–125).
К сказанному необходимо добавить, что в качестве объяснительной основы душевных движений Вольф ввел понятие о способности, в частности, способности представления, воплощающейся в желаниях и познании. Кроме того, рационалистический подход заставил Вольфа ввести разработанное Лейбницем понятие о психической причинности, которое через Вольфа перешло к Гербарту и Вундту.
И последний, кого необходимо упомянуть в восемнадцатом столетии – это, конечно, Иммануил Кант (1724–1804). Мнения о нем порой прямо противоположны – кто-то считает его чуть ли не одним из создателей психологии, кто-то – яростным противником психологизма и борцом за чистую философию. Как бы там ни было, но ничем иным, кроме человеческой способности познавать, то есть мышлением или разумом, Кант, можно сказать, и не занимался.(Его физические опыты можно считать материалом, который привел к вопросу о способности познания).
Однако, Канту надо или посвящать отдельное исследование, или ограничиваться тем, что говорят о нем другие исследователи в рамках КИ-парадигмы.
Итак, появление нового способа видеть мир, нового Образа Мира, позволило выделиться новому сообществу, именовавшему себя Наукой. Сейчас, имея в виду науку семнадцатого-восемнадцатого веков, его называют Классической наукой. Но это сообщество сразу же стало делиться на подсообщества. Я имею в виду не различные отрасли науки, не частные науки, как физика, химия, биология и т. д., а принципиальное деление на довольных и недовольных качеством Образа Мира собственного сообщества.
Все довольные, все, кто был удовлетворен качеством предложенного мировоззрения, а на языке психологии сообществ – качеством стяга и надежностью защиты, щита, которые предлагались, просто закрыли глаза на все, помимо возможностей, которые им предоставлялись, и принялись работать внутри общей парадигмы Классической Науки, наполняя содержанием парадигмы частных наук или научных направлений. Если говорить об этом психологическим языком, то они переложили ответственность за собственную неуязвимость на ту защиту, которую предоставляет сообщество своему члену. В бытовом языке это звучит примерно так: «Я делаю дело! И никому ничего доказывать не намерен! А если кому-то требуются доказательства, пусть это делают те, кому полагается!» На уровне бытового языка крестьянского сообщества это прозвучало бы как: «А мы чего?! Так мир решил!»
Я провожу это сопоставление с крестьянином не случайно. Психологические механизмы, определяющие поведение людей, принципиально одинаковы внутри любых сообществ, хотя поведение в целом может выглядеть очень различным. Но это только потому, что различны места самих сообществ в обществе. В сообществе чиновников та же самая мысль прозвучала бы как: «Ничем не могу помочь, я человечек маленький, у меня инструкции!» По отношению и к крестьянину, и к чиновнику русская литература уже давно создала образ, основанный на этих скрытых механизмах. И образ этот – туповато-хитроватого прохиндея, который точно знает, чего он хочет, ну а от попыток заставить его думать закрывается внешней тупостью. Классический образ подобной псевдотупости дан в анекдоте: Наряд вне очереди! – Нэ понимай! – Два наряда вне очереди! – Нэ понимай! – Три наряда вне очереди! – Нэ понимай! – Десять нарядов вне очереди! – Нэ ымэеш права!
Тупость – вовсе не отсутствие способности думать, тупость – нежелание думать ни о чем другом, кроме личных целей. Но поскольку добиться такого права в обществе непросто, наилегчайшим путем оказывается примкнуть к какому-либо сообществу, заплатить ему за его услуги свойствoм, то есть частью своей свободы, и заниматься своим делом. До тех пор, пока сообщество процветает, «тупые», то есть верноподданные члены, процветают. Если жизнь сообщества усложняется, и оно вынуждено вступить в войну, они становятся озверелыми фанатиками. Если же сообщество проигрывает без войны, то они возмущаются и бездействуют. Они туполобо до конца жизни продолжают требовать, чтобы кто-то заплатил им долги и вернул потерянные годы жизни. Именно это сейчас происходит в России с основной массой невостребованных новой экономикой ученых. Они предпочитают голодать и юродствовать, но не перестраиваются и не ищут новых путей.
Именно они-то с удовлетворением приняли предложенный им Классической Наукой образ мира и принялись над ним трудиться в соответствии с парадигмой, которая была физико-математической, прилежно изображая тупых, когда кто-то просил их задуматься над несоответствиями в их мировоззрении. Именно этой массе удовлетворенных мы обязаны сегодняшним состоянием мира и науки.
Чем отличались от них недовольные? Они задавали вопросы о несоответствиях Классической картины мира и действительности. Но поскольку суть Классической картины мира – это физика, то есть описание Мира-природы, то все сомнения в этой картине выкидывали сомневающихся за рамки физики, то есть в Метафизику или философию. Судьбой первой волны сомневающихся в верности Классической картины мира было стать философами.
Поэтому первой наукой, которая выделилась из естественнонаучного сообщества была философия. Именно она два последующих столетия не давала научному сообществу прийти в застой. Воспользуюсь образом, созданным американским философом Робертом П.Вольфом:
«Ключом к новой стратегии была очень простая и очень сильная идея: Вселенная огромна, и десять тысяч поколений были бы, возможно, слишком коротким сроком для того, чтобы сказать все, что может быть изучено в ней; но каждый отдельный факт, каждая теория, каждое открытие, предположение, гипотеза или дедукция представляют собой идею человеческого разума. Поэтому вместо того, чтобы обращать свой взгляд вовне, на Вселенную, давайте посмотрим внутрь, на природу человеческого разума как такового. Давайте изучать способ, каким мы познаем, вместо того, чтобы изучать, что мы познаем. Более того (думали эти философы), хотя Вселенная бесконечно многообразна, человеческий разум везде и всегда неизменен. (Они еще не слышали об эволюции или о разнообразии концептуальных структур в разных культурах.) Вместо того, чтобы писать множество книг по космологии, физике, психологии, политике, морали и религии, нам нужно написать одну-единственную книгу о возможностях, способностях, формах и границах человеческого разума. Поэтому на протяжении XVII–XVIII вв. мы находим такие, несколько неожиданные для философской литературы, названия, как “Опыт о человеческом разуме” англичанина Джона Локка, “Трактат о началах человеческого знания” ирландца Джорджа Беркли, “Трактат о человеческой природе” шотландца Дэвида Юма и величайшего среди этих мыслителей – прусского философа Иммануила Канта “Критика чистого разума”» (Вольф, с.39).
Это направление философии, основанное на изучении способности мышления к познанию, в англоязычных странах получило название «эпистемология» от греческого «наука» (-логия) о знании (episteme). В России принято называть его гносеологией. Вольф пишет: «Критический подход новой стратегии затронул целый спектр философских исследований», – и приводит отрывки из Юма и Канта, утверждающие «науку о человеке», которые я опускаю. Из них, как он говорит, «вы можете получить некоторое представление о том, каким драматическим вызовом стала новая критическая эпистемология общепринятому способу мышления» (Там же, с.43).
Эти выдержки из Вольфа удачно позволяют нам перейти к следующему этапу в развитии науки. Среди прочих естественных наук, которые, условно говоря, отрицают философы XVII–XVIII столетий, Вольф называет и психологию. Именно отношение философии к психологии и позволяет увидеть движение мысли. На самом деле Локк еще вовсе не упоминает психологию. Ее словно бы еще нет для него. Юм тоже еще не использует это понятие в той работе, которую цитирует Вольф. А вот Кант уже вовсю отмежевывается от психологии, требуя создавать науку о знании как чистую науку:
«Правда, некоторые логики предполагают в логике психологические принципы. Но вносить в логику такие принципы столь же бессмысленно, как черпать мораль из жизни. Если бы мы заимствовали принципы из психологии, т. е.из наблюдений над нашим рассудком, то мы и видели бы лишь, как совершается мышление и каково оно при разного рода субъективных затруднениях и условиях; следовательно, это вело бы к познанию лишь случайных законов» (Кант, с.322).
Можно сказать, что своими отмежеваниями от психологии Кант создал ее как самостоятельную науку, поскольку точно определил ее предмет. Что же касается эпистемологии, то после Канта и это направление философии определяется со своим местом в научном сообществе, становится удовлетворенным и пытается закрыться от внешнего мира «философией как чистой наукой». Одна из самых ярких попыток проделать это была сделана уже в начале нашего века Гуссерлем.
Другие философы по-прежнему будут задавать «вопросы ниже пояса» теперь уже не всей науке, а «чистым философам». И вопросы эти, в первую очередь, будут связаны с понятиями «субъективности» и «объективности» в науке. Иначе говоря, с вопросом о человеке. Зачем? Зачем все, что делает наука, если выкинуть человека? Сначала это выразится в виде вопроса: а что такое человек? И родится психология в современном понимании этого слова. Так сказать, психологическая физиология. Затем философия поставит вопросы о тех составляющих понятия «человек», которые не укладываются в прокрустово ложе физиологии. И родится философия истории, культурология, философия жизни и т. п.
Однако, каждый раз, когда очередное философское течение ставило свои вопросы и меняло существующую картину мира, так или иначе обнаруживались и ее несоответствия с действительностью. С одной стороны, это вполне естественно, поскольку такова суть познания Мира – что-то всегда остается еще непознанным, и в силу этого любая картина мира неточна. Но с другой стороны, это ставит задачу создания особой научной дисциплины, могущей дать предельно точное описание того, что есть человеческая способность познавать. Сейчас она называется Культурно-исторической психологией. Это рабочее название, которого еще не было, когда искалась сама дисциплина, и которое, вероятно, изменится еще не раз.
Первая половина XIX века
С точки зрения развития естественнонаучной парадигмы, почти до двадцатого века никаких сомнений в картине мира XVII века не было. Восемнадцатый век, пожалуй, можно назвать веком усиленной пропаганды за эту картину мира. К началу века XIX, с точки зрения внутренней психологии, быть ученым стало выгодно. Быть ученым стало означать, что ты занимаешь достойное место в обществе. Что можно в общих чертах рассказать о психологии начала прошлого века?
Как это подают учебники истории психологии, во-первых, усиливается «рефлекторное учение». Учение о рефлексах развивается в начале века английским неврологом Чарлзом Беллом, французским физиологом Ф. Мажанди, а также английским врачом Маршаллом Холлом и немецким физиологом Иоганнесом Мюллером. Как это видно, психологов среди них нет, но в историю психологии они вошли.
Другая группа физиологов разрабатывает психофизиологическую теорию органов чувств, включая способность к восприятию пространства. Кроме физиологов Прохазки, Белла и Мажанди в этом принял участие даже Гете, который отдал изучению цветоощущений несколько лет жизни. Из исследователей способности восприятия того времени следует отметить чешского психофизиолога Яна Пуркинье и немецкого философа Г.Лотце, написавшего «Медицинскую психологию» (1852).
Немалый шум, а следовательно, и научный интерес вызвало созданное австрийским врачом и анатомом Ф. Галлем учение о головном мозге – френология. Именно он впервые поставил до сих пор занимающий умы нейропсихологов вопрос о «локализации способностей в различных участках головного мозга».
Ассоциативная психология продолжала развиваться. Если использовать выражения основной психологической парадигмы, то ушло представление, что у ассоциаций имеется «нервный субстрат», не имевшее «реальной физиологической опоры». «Социально-идеологическая обстановка с одной стороны, и конкретно-научные процессы с другой, привели к тому, что в первой половине прошлого века доминирующей становится трактовка ассоциации как имманентного свойства ума, а не тела» (Ярошевский. История психологии, с.180).
Из представителей этой школы надо отметить Томаса Брауна, автора «Лекций о философии человеческого ума» (1820) и Джемса Милля, отца Джона Стюарта Милля, написавшего «Анализ феноменов человеческого ума» (1829).
Особо хотелось бы отметить немецкого философа и психолога Гербарта (1776–1841). Очень многое в последующей психологии было взято у него.
Гербарт, «считая, что психология должна базироваться на опыте, метафизике и математике <…>, разработал учение о “статике и динамике” представлений как первичных элементах индивидуальной души, находящихся в непрерывном взаимодействии. По мнению Гербарта, между представлениями складываются отношения противоборства и конфликта, поэтому они, стремясь удержаться в «жизненном пространстве» сознания, теснят друг друга в сферу бессознательного, откуда стремятся вырваться, с тем чтобы занять прежнее положение. Эта внутрипсихическая динамика поддается математическому анализу, поскольку представления могут быть истолкованы как силовые величины (что выражено в их интенсивности, субъективно воспринимаемой как ясность). Из запаса представлений образуется “апперцептивная масса”, силой которой в фокусе внимания удерживается преимущественно данное содержание. Эта масса может быть целенаправленно сформирована педагогом, приобретающим тем самым средство управления процессом обучения ребенка. Гербарт подверг критике учение о способностях как первичных, ни из чего не выводимых свойствах души, настаивая на изучении естественной истории развития психики. Идеи Гербарта о бессознательном (восходящие к Лейбницу), об апперцепции, о пороге сознания, о необходимости внедрить в психологию математические методы и другие сыграли роль в процессе этой науки» (Психология).
Прежде чем пойти дальше, я бы хотел дать определение такому привычному для уха каждого психолога понятию – «апперцепция». Делаю это потому, что оно все время забывается и мной, и всеми моими знакомыми. Лейбниц, предложивший этот термин, понимал под ним отчетливое (осознанное) восприятие чего-то Душой. Для современной психологии апперцепция – это «результат жизненного опыта индивида, обеспечивающего выдвижение гипотез об особенностях воспринимаемого объекта, его осмысленное восприятие» (Психология). Как видим, если ограничиться лишь «осмысленным восприятием», то это очень близко к изначальному пониманию апперцепции Лейбницом и вполне доступно запоминанию.
Правда, даже такие ясные, на первый взгляд, понятия, как «осмысленное или осознанное восприятие», потребуют еще очень и очень подробного разговора. Поэтому я добавлю от себя, что апперцепция, как это видится мне, это способность выделять вниманием и узнавать, то есть пытаться узнать с помощью памяти какую-то часть из общего потока всего восприятия (перцепции), которое одновременно осуществляется всеми органами чувств, включая и внутреннее видение.
Сам Гербарт считал свой философский подход «реализмом». «Подобно Канту, он также хочет доискаться первых причин и проводит свое исследование с еще большею последовательностью. Каждый желающий сделаться философом должен быть хоть раз в жизни скептиком. Остаются же скептиками только те, которые прилежны в чтении, но ленивы в мышлении» (Кирхнер, с.303).
В итоге он приходит к идее прикладного использования философских знаний. Не случайно большая часть его трудов посвящена педагогике, а главным трудом считается «Учебник психологии» 1816 года. «Прикладная метафизика распадается на натурфилософию и психологию» (Там же, с.304).
Душа для Гербарта – это «простое реальное существо, действия которого называются представлениями» (Там же).
Ум же – это «способность соединять наши мысли сообразно с свойствами мыслимого, основывается на цепи представлений, возникшей в нашем сознании через посредство внешних предметов; тогда как разум, взвешивающий доказательства и противоречия, основывается на сосуществовании нескольких рядов представлений. Воля, т. е. вожделение, связанное с представлением о достижимости, конечно, не свободна, но определяется механически. Свобода человека заключается в упроченном господстве сильнейших групп представлений над отдельными аффектами» (Там же, с.304–305).
«Будучи воодушевлен стремлением внести в психологию “нечто похожее на изыскания естественных наук”, Гербарт выдвигает гипотезу о том, что представления в качестве силовых величин могут быть подвергнуты количественному анализу. В свое время Кант утверждал, что психология лишена возможности стать точной наукой из-за неприложимости к ней математических методов, поскольку эти методы требуют не менее двух переменных, явления же сознания изменяются только во времени. Гербарт снял наложенное Кантом вето. Он исходил из того, что каждое представление обладает интенсивностью (субъективно воспринимаемой как ясность) и ему свойственна тенденция к самосохранению. Взаимодействуя, они оказывают друг на друга тормозящий эффект, который может быть вычислен.
Несмотря на фантастичность математических изысканий Гербарта, его тезис о принципиальной возможности математического анализа отношений между психическими фактами был воспринят Г. Э. Фехнером в работах по психофизике и Г. Эббингаузом при исследовании мнемических процессов. Как отмечает Боринг, Гербарт снабдил Фехнера понятием о пороге, которое он сам получил от Лейбница. Ряд других понятий, разработанных Гербартом, в частности, понятия об апперцепции и компликации, также были использованы (в преобразованном виде) психологами последующей эпохи, в особенности школой Вундта.
Понятия о бессознательной психике, о сочетаниях представлений (комплексах), хотя и неосознаваемых, но способных воздействовать на процессы, в отношении которых индивид способен дать себе отчет, может рассматриваться как свидетельство влияния Гербарта на Фрейда» (Ярошевский. История психологии, с.182–183).
И еще одно имя обязательно должно быть упомянуто. Это французский мыслитель, основатель социологии Огюст Конт (1798–1857). Вряд ли его можно назвать психологом. Даже наоборот, психологию он поделил между физиологией и социологией. Но он ввел в науку чрезвычайно важное понятие – позитивизма или положительной науки.
Важно оно в первую очередь тем, что захватило умы всех последующих ученых. После него говорить не от лица положительной науки стало очень уязвимо, независимо от того – материалист ты или идеалист. Суть его учения, в этом смысле, сводится к следующему:
«Бессмертная заслуга О.Конта заключается в открытии основного закона прогресса человечества, соответствующего развитию единичного человека. Закон этот называется законом трех фазисов. Первый фазис развития человечества – теологический, когда человек во всяком явлении видит результат деятельности сверхъестественных существ; второй фазис – метафизический, когда на смену сверхъестественных существ являются первопричины, сущности, силы, субстанции и т. п.; третий фазис – позитивный; в этом последнем фазисе человеческий ум, отказавшись от дознания первопричин и конечных целей, обращается к изучению законов явлений, т. е. условий их сосуществования и последовательности. Позитивный фазис допускает безграничный прогресс» (Кирхнер, с.320).
Давать оценку учению Конта о положительной или опытной науке я не намерен, но данность такова. «Таковость» – то есть способность не задаваться вопросами о первопричинах или Больших целях, ради которых ведется само исследование, вошла вместе с позитивизмом в саму плоть естественнонаучной парадигмы.
Что бы я хотел добавить, говоря о России, это то, что позитивизм был воспринят в России как откровение. При этом его, очевидно, не понял никто. Почему я делаю такой вывод? Представители самых разных направлений считают необходимым выступать от имени положительной науки, воюя между собой. Это значит, что идеи позитивизма используются не как таковые, а как прекрасное оружие. Это может быть только в случае, если философская теория понята недостаточно глубоко, точнее, просто взята поверхностно в виде цитат. И мне думается, что положение о «третьем фазисе» науки и не могло быть воспринято иначе как великолепная цитата, которую проще запомнить, чем понять.
Сошлюсь на несколько примеров из русской действительности. Один относится к 1881 году. Это редакторская статья П. Боборыкина, предпосланная книге французского психолога Тэодюля Рибо «Современная английская психология (Опытная школа)», в которой показано, какое влияние позитивизм имел на развитие психологии в России.
Для Боборыкина, как и для большинства русских ученых того времени, между «положительным мировоззрением» Конта и «научной философией», «научностью» вообще стоит жесткий знак равенства (см., напр.: Боборыкин, с. IX). Еще жив Кавелин, который и сам, кстати, постоянно говорит от имени «положительной науки», обосновывая культурно-историческую психологию, еще не затихли споры по поводу его «Задач психологии» (1872), и Сеченов с «Современником» продолжает травлю «идеализма» от лица опытной позитивной науки. Поэтому, читая слова, которыми позитивист Боборыкин открывает свою статью, не надо упускать из виду и то, что это боевые действия одного научного сообщества в отношении другого:
«Психология у нас теперь – в чести. Она, собственно, и дает какой-нибудь толчок разработке философских вопросов. Но если к половине шестидесятых годов русская публика стала интересоваться психологией, то главной виновницей такого интереса является новейшая опытная наука о душе, не имеющая ничего общего со старыми идеалистическими теориями и доктринами. И наша учащаяся молодежь, и общеобразованные люди стали сочувствовать опытной школе, то есть школе, по преимуществу, английской. Почему книга Вундта, составленная из его лекций “О душе человека и животных”, имела успех? Потому, главным образом, что ее автор держался физиологических оснований, которые он потом, лет десять спустя, развил еще больше в своей “Физиологической психологии”, уже выходящей на русском языке» (Боборыкин, с. V).
Другой пример – это работа Д.А.Столыпина «Две философии. Единство науки» (1889), в которой, исходя из требований позитивизма и социологии Конта, обосновывается необходимость реформы русского сельского хозяйства, полностью соответствующая реформе, проведенной П.А.Столыпиным после 1906 года. Я не знаю, являются ли Д. А. Столыпин и П. А. Столыпин братьями или вообще одним лицом, но единство мыслей поразительное.
Что можно сказать о реформе Столыпина? Она оценивается как чуть ли не единственная стоящая попытка изменить русское сельское хозяйство за этот век. Однако мы знаем, что реформа не удалась. Суть ее сводилась к тому, чтобы создать новый сельский класс – однодворцев, или кулаков, говоря современно. Иначе говоря, перевести русское сельское хозяйство на фермерский путь типа американского. При всей кажущейся дееспособности идеи, реформа вызвала жесточайшее сопротивление самих крестьян, и Столыпин был убит. До сих пор бытует мнение, что не погибни он в 1911 году, Россия стала бы через несколько лет экономически сильнейшей державой мира.
Так это или нет, остается поводом для гаданий. Но вот то, что, начиная действовать на основе позитивизма, философы были несклонны изучать настоящую психологию людей, говорит о том, что и сам позитивизм, очевидно, был теорией, созданной умозрительно, подобно философии Гегеля. Это позволяет говорить о том, что он содержал в себе изначальное противоречие на уровне исходных аксиом. Говоря о том, что в основе всех построений должна лежать опытная наука, сам он вырос отнюдь не из нее.
Другой крайний пример – это книга К.Флеровского «Критика основных идей естествознания» (1904), в которой дается крайне воинственная антинаучная точка зрения. Можно сказать, что это война со всей современной наукой от имени науки как она должна быть или как она представляется Флеровскому:
«Ученые стремились слить неверные и односторонние гипотезы в одну всеобъемлющую гипотезу о строении мира и об изменениях в нем происходящих. Гипотезы превратились в миросозерцание, которое давало всем наукам ложное направление» (Флеровский, с.3).
Флеровский отвергает любые основополагающие положения науки рубежа веков. Достаточно взглянуть на оглавление его книги: «Идея механической силы и законов природы – Невозможность существования механической силы; Свет и теплота не могут быть волнообразным движением; Почему ученые делали столько усилий, чтобы бесплодно объяснять явления звука, теплоты и света волнообразными движениями и т. п.».
Основная задача Флеровского – создать новую философию мышления. Но при этом он, постоянно понося всю остальную науку, включая и естественную, вполне благосклонно относится к Конту:
«В греческой цивилизации богословие отступило на второй план, однако же богословский метод мог все-таки господствовать над наукой и подавлять истины, добытые правильным научным путем. Таким образом, идея обращения земли вокруг солнца подавлена была так основательно, что она осталась в забвении более тысячи лет, до самого Коперника. На первый план выступила философия. Ее метод был гипотетический. Она строила грандиозные гипотезы насчет происхождения и развития мира. Она ввела в употребление метод воссоздания неведомого гипотетическими измышлениями. Греческая философия показала, что этим путем, безусловно, невозможно добраться до истины. В наше время уже сделалась вполне очевидна неверность всех философских гипотез греческой цивилизации. Однако же философы нашей цивилизации продолжали создавать свои системы, руководствуясь тем же методом, и опять, приблизительно, с теми же результатами. Этим значительно дискредитировалась философия. В настоящее время философы, по большей части, отрекаются от этого метода, хотя почти все не достигли даже того предела, до которого дошел Огюст Конт, отрекавшийся от всех философских гипотез и признававший все естественнонаучные и математические» (Флеровский, с.2).
Как это видно на русском примере, позитивизм проник в самые разные, даже противоположные научные лагеря. Его пример был настолько заразителен, что находились последователи, далеко превосходившие самого Конта в желании пересмотреть все. Это дает основания подозревать, что в основе положений позитивизма лежала не научная истина, а удачный психологический трюк. Заявить о том, что всяческие философские и культурные построения надо отбросить и глядеть прямо на то, что разворачивает перед тобой опыт, опытная наука, означает – обратиться прямо к очевидностям этого мира. А наличие узнаваемой очевидности воспринимается нашим мышлением как основной довод в пользу истинности. Приведу пример. Рибо в «Современной английской психологии» с полнейшим простодушием пишет:
«Когда позитивизм ограничивается тем, что не признает за метафизикой серьезного значения науки, потому что она утверждает без доказательств и проверки, то с такой очевидной истиной спорить нельзя» (Рибо, с.17).
Вот это: «с очевидностью спорить нельзя» и купило всю естественную науку во второй половине прошлого века. Однако очевидности, когда начинаешь их исследовать, – это гораздо чаще ловушки нашего мышления, а не проявления действительности этого мира. Далеко не все, что очевидно, еще и истинно. Но если ты хочешь не искать истину, а доказывать правоту на суде, достаточно достоверности. А она вырастает из очевидности. Об этом говорил еще Платон. И этому стоит посвятить отдельную КИ-психологическую работу.
Вторая половина XIX века
С середины прошлого века в психологии начались споры между идеализмом и материализмом относительно природы души и ее бессмертия. То, что человек смертен и права на надежду иметь не может, стало теперь символом веры всего естествоиспытания. Верить в бессмертие стало просто неприлично и вызывало презрение, как все устарелое и недоразвитое. Дети громили отцов.
Рассказывать подробно обо всех школах психологии, возникавших в это время, у меня нет возможности.
В отношении ассоциативной психологии можно сказать, что во второй половине прошлого века она себя изжила. Основные творцы ассоциативной теории – Джон Стюарт Милль и Герберт Спенсер переросли ее и создали свои научные направления. Последний из крупных ученых в рамках ассоциативной психологии – Герман Эббингауз – сам ее критикует в своей последней книге «Очерк психологии», написанной им незадолго до смерти в 1908 году, невыгодно противопоставляя психофизиологии. В двадцатом веке ассоциативная психология, три столетия бывшая основой изучения человеческого мышления, становится предметом истории психологии.
Когда я это пишу, мне сразу вспоминается мое собственное отношение к ассоциативной психологии. Я слушал различные курсы психологии в трех институтах. И всюду в курсе истории психологии так или иначе упоминалось, что вот была такая ассоциативная психология. Больше я ничего о ней не помню, кроме того, что в общем она как-то всюду порицалась. Ассоциативная психология – это что-то отжившее, устаревшее и неверное…И это ощущалось очень сильным воздействием, потому что сказанного было достаточно, чтобы меня не тянуло заглянуть в исходные тексты. Насколько я помню, то же самое испытывали все мои знакомые. Рассказ о многих направлениях мысли, не соответствующих правящей сейчас научной парадигме, подавался так умело, что выглядел совершенно «объективным», но при этом просто убивал мое желание проверять себя. Он как бы говорил: пожалуйста, проверь сам, если у тебя много жизни в запасе…Наука ребенка не обидит, все-таки я тебе добра желаю!
И желание читать что-нибудь, кроме официально признанного правильным и ведущим прямо к победе, пропадало. Но вот только победы все не было…
Как только мне надоело жить чужим умом, я заглянул в исходные работы по ассоциативной психологии, чтобы увидеть самому, что же это такое.
Я не буду приводить объемистых цитат и ограничусь парой коротких выдержек из работы Дэвида Юма (1711–1776), которые, как мне кажется, сильно помогут возвратить уважение к этому периоду в развитии человеческой мысли. Самое главное, что бы мне хотелось, – это показать, что вопросы, встававшие перед основателями ассоциативной теории, были чрезвычайно естественны, и никому, решившему последовательно понять устройство человеческого мышления, их не избежать.
В одной из своих основных работ – «Исследовании человеческого разумения», написанной в 1752 году, Юм посвящает ассоциации идей отдельную главу, которая начинается на удивление просто, по крайней мере, в переводе Церетели начала века:
«Очевидно, что существует принцип соединения наших различных мыслей и идей и что, чередуясь в памяти или воображении, они вызывают друг друга до известной степени методично и правильно. При более серьезном мышлении или разговоре это так заметно, что всякая отдельная мысль, прерывающая правильное течение или сцепление идей, тотчас же замечается нами и отбрасывается» (Юм, с.22).
Можно ли с этим поспорить или обойти это стороной? А если нельзя, то так же естественно возникает следующий вопрос: а как они соединяются? И ответ, из которого дальше развивается вся теория ассоциаций, тоже воспринимается на уровне очевидности:
«Хотя тот факт, что различные идеи связаны друг с другом, слишком очевиден, чтобы скрыться от наблюдения, ни один философ, насколько я вижу, не попытался перечислить или классифицировать все принципы ассоциации, хотя это – предмет, по-видимому, достойный возбудить любопытство. Мне кажется, что существуют только три принципа связи между идеями: с х о д с т в о, с м е ж н о с т ь во в р е м е н и и п р о с т р а н с т в е и п р и ч и н н о с т ь» (Там же, с.23).
И хотя очевидность – это не такая уж однозначная, я бы даже сказал, довольно коварная штука, тем не менее, мне кажется, ассоциативная психология – это необходимый этап в развитии психологической мысли. Более того, если читать не перелагателей, а творцов, то это, оказывается, красивое и умное чтение, доступное даже «простому человеку». Очень похоже, что к ассоциативной теории еще не раз придется вернуться в рамках КИ-психологического подхода.
С последней четверти прошлого века психология стала рассматриваться как опытная и экспериментальная наука, в которой все большую силу забирают физиологи. В России это, в частности, Сеченов, а потом Павлов. Их я упоминаю в связи с необходимостью показать на их фоне основателя русской культурно-исторической психологии Кавелина.
В Германии необходимо упомянуть Вундта, который сначала основывает первую экспериментальную психологическую лабораторию в 1879 году, а потом посвящает весь остаток жизни созданию «второй», то есть культурно-исторической психологии.
Наверное, стоит упомянуть и имя австрийского философа Франца Брентано. Не столько из-за попытки создать «Психологию с эмпирической точки зрения» (1874), сколько из-за того, что он был учителем создателя феноменологии Эдмунда Гуссерля, чьей попытке дать описание человеческому мышлению стоило бы уделить отдельное КИ-психологическое исследование.
В целом психология второй половины девятнадцатого века, чем ближе к его концу, тем больше стремится стать полноценной естественной и точной наукой. Официальная парадигма оценивает то время следующим образом: «Центрами психологической работы становятся специальные лаборатории, возникшие в различных странах. Первоначально приоритет принадлежал немецким университетам. Параллельно интенсивные исследования проводились в России и Соединенных Штатах Америки, в меньших масштабах – во Франции, Англии, Италии и Скандинавских странах. В конкретной научно-исследовательской практике культивировались направления, объединение которых оснастило полную наступательного духа молодую науку экспериментальным оружием (психофизиология органов чувств, психофизика, психометрия)» (Ярошевский, История психологии, с.246).
Однако уже в середине прошлого века стали появляться знаки того, что основа научной парадигмы неверна. Естествоиспытатели долго сопротивлялись этому и не хотели ничего признавать, как многие из них сопротивляются сомнениям в правильности науки как пути и сейчас.
Тем не менее, с середины XIX столетия начинают накапливаться данные о сомнительности оснований науки наук – математики. Сначала Лобачевский и Гаусс, усомнившиеся в самой Евклидовой геометрии. Затем алгебра множеств, сближающая математику с логикой аристотелевского типа, что приводит в лице Гилберта и Геделя к дальнейшим сомнениям, закрепленным логическими изысканиями Бертрана Рассела. Математика медленно, но верно становится не всеобщим основанием мира, а способом моделирования искусственных образов мира. Попросту говоря, одним из интереснейших языков, изобретенных людьми, но отнюдь не существующим без человека и помимо его ума. Корни научного дерева подгнили и перестали держать все строение.
И вот с начала нашего века стал рушиться сам ствол. Появление теории относительности и квантовой механики, можно сказать, отменили Декарта и Ньютона. А применение технологии и высших достижений физики для уничтожения людей, а может быть, и планеты, повело к усилению «брожений» и в ветвях, которые до этого считали за честь примазаться к сильным мира сего. Появление множества направлений, так называемой, альтернативной науки – это как раз вышедшие на поверхность сомнения в правильности того пути, которым и является, и ведет наука.
Суть сомнений, безусловно, лежала в том, что было по силам ученым-неестественникам, гуманитариям. А это, в первую очередь, проверка господствующей Картины мира на предмет ее соответствия Миру. Естественно, поскольку наука оказалась бесчеловечной, то Миру человека, чтобы бесчеловечность высветилась, стала очевидной. По сути, это означало, что новые науки попытались заново дать описание тому, что они хотели изучить. И оказалось, что явление, именуемое Мир человека, – исторично и психологично. Причем, как бы это ни скрывали естественники, даже внутри естественной науки. Соответственно, если говорить о культурно-исторической психологии и ее истоках как одной из ветвей Новой науки, достаточно ограничиться именно историко-психологическими корнями многочисленных философских дисциплин, развивающихся в наше время в ключе второй парадигмы. Рассказ же о естественнонаучной парадигме я считаю достаточным.
Естественно, я даже не попытался в книге, которая является лишь введением в определенную науку, дать сколько-нибудь полноценное описание этого явления. Оно слишком велико и сложно. Для разговора о науке в двадцатом веке потребовалась бы отдельная работа. Поэтому я завершу этот раздел большой выдержкой из Р. Тарнаса, показывающей, от чего отталкивались творцы второй парадигмы, создавая альтернативные науки нашего времени:
«В появившейся <…> к XX веку новой космологии постулировалось, что солнечная система – ничтожно малая частица гигантской галактики, включающей сотню миллиардов звезд, каждая из которых сравнима с Солнцем, причем в доступной астрономическому наблюдению Вселенной находится сотня миллиардов других галактик, каждая из которых сравнима с Млечным Путем. Эти галактики принадлежат, в свою очередь, к еще более крупным галактическим скоплениям, которые, по-видимому, образуют еще большие галактические сверхскопления. Для удобства космические пространства принято измерять в световых годах <…>. Расстояния между галактическими скоплениями исчисляются в сотнях миллионов световых лет. Считается, что все эти звезды и галактики вовлечены в колоссальные по продолжительности процессы формирования и распада, сама же Вселенная зародилась от едва ли вообразимого и уж совсем необъяснимого изначального взрыва приблизительно десять или двадцать миллиардов лет назад.
Такие макрокосмические измерения заставляли человека испытывать в глубине души тревогу и чувство собственной ничтожности относительно этой бесконечности времени и пространства, ощущать пигмеем весь человеческий род, не говоря уж об отдельной человеческой жизни, занимающей совсем мизерный срок. По сравнению со столь безбрежными далями прежние масштабы, пусть значительно увеличенные Колумбом, Галилеем и даже Дарвином, оказались неизмеримо малыми. Таким образом, совместные усилия географов, историков, антропологов, археологов, палеонтологов, геологов, биологов, физиков и астрономов расширили знания человека, но уменьшили его космическую значимость. Отдаленные корни человечества, теряющиеся среди приматов и первобытных людей, – и вместе с тем относительная близость во времени этого родства; огромная величина Земли и Солнечной системы – и вместе с тем, по сравнению с Галактикой, их крайняя малость; ошеломляющие пространства, где ближайшие к нашей Галактике галактики удалены настолько, что, превосходя всякое понимание, их свет, видимый на Земле сегодня, покинул излучающий его источник более ста тысяч лет назад, то есть тогда, когда Homo sapiens пребывал еще во тьме палеолита: осознав все это, люди думающие не могли не сделать выводов о ничтожности человеческого существования, крошечной точкой обозначенного на необъятной картине мироздания.
Однако образу, созданному современным человеком о самом себе, угрожал не только радикальный сдвиг пространственно-временных координат, сужающий пределы, в которых пребывает человеческая жизнь, но также и проведенное наукой качественное обесценивание его сущности. Ибо, поскольку для анализа природы, а затем и человеческой природы, стал часто применяться редукционизм, то и сам человек оказался как бы редуцирован. По мере того как наука обогащалась все новыми отраслями и специализациями, казалось вероятным, а возможно, и необходимым, что в определенном смысле в основе всего лежат законы физики. Химические явления можно свести к принципам физики, биологические – к химии и физике, в глазах же многих ученых человеческое поведение и сознание могли быть сведены к физиологии и биохимии. Поэтому само сознание превратилось в эпифеномен развития материи, в секрецию мозга, в функцию электрохимической цепи, соответствующую неким биологическим императивам. Картезианская программа механистического анализа начала преодолевать даже границы, разделявшие res cogitans и res extensa, мыслящий субъект и материальный мир, так как Ламетри, Павлов, Уотсон, Скиннер и другие считали, что человека как целое наилучшим образом можно постичь как машину. Появилась возможность рассмотреть человеческое поведение и функционирование разума как деятельность рефлексов, обусловленную механистическими принципами возбуждения и ответной реакции, отчасти усложненными генетическими факторами, которые сами по себе все больше привлекали внимание исследователей-экспериментаторов. Человек, рассмотренный в соответствии с определенной схемой, относительно легко поддавался достаточно точным статистическим измерениям и стал подходящим объектом для теории вероятности. Вопросы, касающиеся сущности человека и его поведения, теперь лишились всякой загадочности и были поставлены в один ряд с обычными инженерными задачами. И хотя, строго говоря, это было лишь принятое для удобства допущение, представление о том, что сложнейший комплекс человеческого бытия может быть сведен, в конечном счете, к параметрам естественных наук, получило очень широкое распространение и незаметно стало считаться научно доказанным принципом, что не замедлило сказаться и на метафизике.
Чем больше стремился современный человек подчинить природу своему надзору, понять ее законы, чтобы освободиться из-под ее власти, отделиться от природной необходимости и подняться над ней, тем бесповоротнее наука метафизически погружала человека в глубину природы, в стихию ее механистического и безличного характера. Ибо если человек живет в безличной Вселенной, если его существование всецело упрочено в этой Вселенной и поглощено ею, то и он сам, по сути дела, безличен, и его личный опыт – всего лишь психологическая фикция. В свете таких предпосылок человек представал не более чем генетической стратегией для продолжения своего вида, и по мере приближения XX века успешность этой стратегии становилась все более неопределенной и сомнительной. Ирония современного интеллектуального прогресса была в том, что человеческий гений обнаружил целый ряд детерминистских принципов – картезианских, ньютоновских, дарвиновских, марксистских, фрейдистских, бихевиористских, генетических, нейрофизиологических, социобиологических, – которые шаг за шагом ослабляли его веру в собственную свободу разума и воли, оставляя его наедине с единственным чувством – что он есть не что иное, как побочная и преходящая случайность материальной эволюции» (Тарнас, с. 278–280).
Заключение
Сама естественнонаучная психология считает себя детищем естественнонаучной революции. Знаменитое высказывание прекрасного и крайне противоречивого психолога Германа Эббингауза: «Психология имеет длинное прошлое, но краткую историю», которым он открывает свой «Очерк психологии», говорит лишь о том, что в лице Эббингауза естественнонаучная психология определила свое отношение к собственному предмету. И определила, отказавшись от Души в Науке о Душе. Сам Эббингауз, чуть ли не последний из психологов, всерьез исследующий понятие «душа», при этом со всей определенностью показывает, что Психология в его понимании, то есть психология естественнонаучная, рождается только в Новое время, да и то в борьбе с явным и сильным противодействием. И противодействие это, как бы ни крутила наука, со стороны не желающей помирать Души.
Это, в общем-то, просматривается в очерке истории психологии, с которого Эббингауз начинает свою последнюю книгу. Его видение истории психологии чрезвычайно показательно. Словно какие-то шоры, какие-то фильтры стоят на его глазах. Он пишет одно в своей книге, а объясняет исходя из противоположного, он стоит на пороге смерти, когда пишет эту книгу, чуя это, посвящает Душе несколько глав, но при этом воспевает психофизиологию, отказывающую Душе в праве даже на упоминание. Сам Эббингауз, «создатель монистической психологии», в противоположность «дуалисту» Вундту, ушедшему в конце жизни в психологию культуры и нравственности, сам приводит все свое повествование к тому же, чем закончил Вундт, но хвалит его за то психофизиологическое наукообразное начало, от которого сам Вундт, по сути, отрекся. Эббингауз, который мог бы написать «Очерк науки о душе», пишет «Очерк психологии», начиная его лишь с наукотворца Аристотеля:
«Она существовала и росла в продолжении тысячелетий, но в первое время своего существования едва ли могла похвастаться постоянным и непрерывным движением к зрелому и плодотворному состоянию. В четвертом столетии до нашего летосчисления удивительная сила мысли А р и с т о т е- л я превратила психологию в здание, которое могло выдержать сравнение с любой наукой тогдашнего времени, и при том в свою пользу. Но это здание осталось с того времени без значительных изменений и расширений вплоть до 18-го или даже 19-го века. Только в очень недавнее время находим мы сначала медленное, а затем более быстрое развитие психологии.
От чего зависела такая долгая остановка в движении вперед, а значит, и отставание нашей науки, мы можем хорошо объяснить, указав самые общие причины этого факта.
«По какой бы дороге ты не шел, ты не найдешь границ души, настолько она глубока», гласит изречение Г е р а к л и т а, и оно соответствует истине больше, чем мог предполагать его автор. Психические образования и процессы нашей душевной жизни представляют для научного познания величайшие трудности» (Эббингауз, с.9).
Далее он сбегает в рассказ о физиологии высшей нервной деятельности, как назвали бы это сегодня, но неожиданно перемежает его вот такой странной вставкой. Странной, потому что, на мой взгляд, именно здесь скрывался вход в Науку о Душе, который Эббингауз называет препятствием той науке, которой он служит:
«…существует еще одно препятствие. Если подлинная сущность и связь душевных явлений постигается нами с таким трудом, то по своему, так сказать, внешнему виду они являются для нас чрезвычайно знакомыми и обычными. Еще задолго до всякого научного исследования язык должен был, для практической цели сношения между людьми и для объяснения человеческой сущности, дать важнейшим в обыденной жизни проявлениям души такие названия, как ум, внимание, фантазия, страсть, совесть и т. п., и ими мы все время оперируем, как самыми известными величинами. Но привычное и повседневное делается для нас вместе с тем само собою понятным и спокойно приемлемым; оно не вызывает никакого удивления пред его своеобразностью и не возбуждает желания исследовать его глубже. То обстоятельство, что названные проявления душевной жизни содержат в себе много чудесного и загадочного, сплошь и рядом остается скрытым от ходячей психологии» (Там же, с.10).
Что-то неверно в Датском королевстве… Они что, убили саму возможность говорить о Душе ради того, чтобы вскрыть чудесное и загадочное, скрывающееся в том, как о ней обычно говорили?! Впрочем, очень даже может быть. Новая игрушка – это чудо для маленького ребенка, но именно поэтому надо спрятаться за дверь и разобрать ее, чтобы заглянуть внутрь… а птичке нужно оборвать ножки и крылышки! Каков был психологический возраст тех ученых, которые повсеместно открывали в прошлом веке психофизиологические лаборатории и разбирали эти странные живые машинки на составные части? И можно ли осуждать маленьких детей за жестокость? Жесток ли ребенок, когда мы считаем, что он жесток?
«Каковы же были те благоприятные обстоятельства, которые позволили преодолеть, хотя бы отчасти, столь значительные препятствия.
Их много, но в г л а в н о м они сводятся к одному: к успехам и прогрессу естествознания с 16-го века. Влияние последнего проявилось двояким, совершенно различным образом: действие первой волны достигло своей полной высоты только благодаря второй, следовавшей за ней. Прежде всего естествознание повлияло на психологию – если мы оставим в стороне неясное уподобление духовного материальному, которое, конечно, было также одним из его следствий – в качестве блестящего и оплодотворяющего примера. Им было обусловлено появление в психологии понятий, а н а л о г и ч- н ы х с признанными за основные для материальных вещей, им же были вызваны попытки п у т е м с х о д н ы х м е т о д о в достичь сходных с ним результатов. Так шло дело преимущественно в 17 и 18 и даже в 19 веках. Затем последовало и н е п о с р е д с т в е н н о е в л и я н и е естествознания: непосредственное проникновение и вмешательство его в отдельные области психологии. В своем дальнейшем естественном развитии естествознание пришло во многих пунктах к исследованиям, которые в то же самое время принадлежат и к области психологии. Разрабатывая подобные вопросы, естествознание достигло прекрасных результатов, благодаря чему сами психологи получили сильный толчок не стоять в стороне, а заняться также этими вопросами и самостоятельно исследовать их в своих собственных специальных целях. Так обстояло дело в 19 веке, главным образом в его второй половине» (Там же, с.11–12).
Далее Эббингауз опять сбегает в рассказ о физиологии, нейрофизиологии и психофизиологии:
«Перенос естественнонаучных воззрений в психологическое исследование, давший громадный толчок развитию психологии, имел и свои невыгодные стороны. Первые блестящие завоевания нового естествознания относились преимущественно к области физики, особенно механики. Нет ничего удивительного, что исследователи, желая достигнуть подобных же результатов в психологии, обращались прежде всего к физико-механическим процессам. Инерция, притяжение, отталкивание, о которых мы уже упоминали, агрегат и химическое сродство – вот те категории, которыми они оперировали. Не удивительно, что благодаря этому очень часто насиловались факты и впадали в заблуждение при объяснении их. Если душа и механизм, то нельзя все-таки представлять ее в виде хотя бы самых усовершенствованных часов или гальванической батареи. Душа связана с органическим телом, прежде всего, она связана с нервной системой, строение и функции которой так или иначе определяют ее собственное бытие. Следовательно, если уж хотят пользоваться аналогиями с материальным для объяснения психических образований, то нужно брать их из органической жизни, которая хотя и обусловлена физико-химически, но в высшей степени сложным образом. Явления, сходные с индивидуальностью и характером, с волевой и эмоциональной жизнью души, мы находим в единой сущности растительного и животного организма, в своеобразной определенности его сокровеннейшего стремления к жизни и в разнообразных отдельных инстинктивных влечениях, в которых это стремление беспрерывно находит свое развитие и удовлетворение. Таким образом, в 19 столетии механические категории в узком смысле постепенно исчезли из психологии и уступили свое место категориям биологическим, каковы рефлексы, подавление рефлекса, упражнение, ассимиляция, напряжение и пр. Великое приобретение новой биологии, идея развития, также была усвоена психологической наукой и с успехом использована для объяснения психических процессов, как в индивидууме, так и в человеческих сообществах» (Эббингауз, с.18–19).
И завершает он весь этот рассказ так:
«В течение последних десятилетий 19-го века – сначала благодаря В у н- д т у – все эти побеги новой психологии были привиты к старому корню и объединены таким образом в одно целое. Они оживили отчасти засохшее, казалось, дерево и дали ему силы для нового роста, благодаря чему оно пустило много новых веток. Психология сделалась другой» (Там же, с.24).
Вот об этом я и хотел сказать, делая обобщающий обзор развития той науки, которая называет себя естественнонаучной психологией. К старому корню психологии был привит новый росток. И психология сделалась другой.
Я знаю, что, когда я рассказываю о судьбе психологии, в моих словах звучит горечь. Мне обидно за себя и жалко утерянного. Мне обидно и за всех тех, кто ощущает, что наука не просто обманула ожидания, но и оказалась на службе у какой-то такой страшной силы, которая правит миром и лишает его человечности. Что-то неверно в Датском королевстве!..
Это не значит, что я не могу «объективно» оценить того, что сделано наукой, даже считая, что взрыв наукообразности, то есть непомерное усиление за последние столетия научного сообщества, излишне откачнули маятник человеческого существования в сторону от естественности, можно сказать, поставив нас на грань гибели. Впрочем, зато за грань голода в сытость.
Сытость, если подходить КИ-психологически, – это основная ценность сообщества отцов, с которой воюют дети, уходя на поиски своего душевного сообщества. Например, науки. Дети не хотят верить отцам, не хотят отказаться от сказки, чуда, божественности ради всего лишь сытости. И они заявляют: мы уходим из вашего мира и создадим свой, который будет лучше! И создают… но он оказывается всего лишь более сытым!
Что же касается исторического пути естественнонаучной психологии, то я бы, пожалуй, ограничился таким образом. До XIX века психология, по сути, занимается лишь описанием явления, которое в бытовом понимании называется Душой.
Лишь в XIX веке начинаются первые попытки исследовать накопившийся материал описания. И эти попытки исследования с необходимостью приводят к выделению и отделению отраслей новой науки. Уходит то, что обрело узнаваемый и самостоятельный облик и явно может быть осознано как не относящееся к таинственному понятию Душа. В первую очередь, все, определенно обретшее свой предмет, – физиология, физиология высшей нервной деятельности, психофизиология. К сожалению, они уходят, сделав попытку унести с собой и само название Психология.
Что можно сказать об этой дисциплине, которую я называю психофизиологией. Это – совершенно определенно прекрасно разработанная и методически во многом завершенная отрасль науки о человеке. При этом у нее нет и не может быть никаких недоразумений с собственно психологией, если мы четко определим предмет психофизиологии как описание возможностей человеческого тела.
Исходные установки ее парадигмы прекрасно могут быть выведены из слов итальянского психофизиолога-позитивиста конца прошлого века Роберто Ардигo, которые можно рассматривать как символ веры психофизиологии:
«Сначала физика и биология рассеяли мираж сверхъестественного в материальном мире, затем астрономия изгнала небесные пространства. Но в сфере сознания эта иллюзия еще оставалась, и экспериментальной науке о мысли мы обязаны ее исчезновением и завоеванием скипетра разума в этой последней цитадели, где еще укрепилась вера и откуда она продолжала оказывать свое тормозящее влияние на все отрасли знания» (Цит. по: Анцыферова, с.23).
После того, как сложилась наука, столь тщательно и точно описывающая возможности, называемые обычно душевными качествами, которыми обладает человек, выяснилось, что понятие «душа» этим описанием не исчерпалось. И двадцатый век, а точнее, несколько психологических и культурологических школ, возникающих в конце девятнадцатого, но переходящих в двадцатый, задаются вопросом: возможности таковы, но как человек их использует?
Этот вопрос об использовании описанных психофизиологией человеческих возможностей вылился в рождение психологических школ, изучающих поведение и общество. Отсюда был уже только один шаг до изучения поведения в исторически развивающемся обществе, точнее, обществах, что равносильно культурам.
Вот это и стало основным предметом психологии нашего времени, можно сказать, собственно психологии или психологии культурно-исторической.