«В умственном обиходе современного цивилизованного человечества есть немало идей, которые на первый взгляд кажутся очевидными истинами, не требующими доказательства, но при ближайшем рассмотрении оказываются наследием старых мировоззрений, уже изжитых.
К числу архаических идей этого рода принадлежит весьма распространенное и глубоко укоренившееся в умах понятие о будущем, как о чем-то таком, что не может быть предметом познания, прогноза по указаниям науки, а подлежит совсем иному постижению, основанному на вере, надежде, и даже любви. Прошлое изучается, будущее созидается. Прошлым заведует познающий разум, будущим распоряжается творческая воля, окрыленная верой и мечтой. Прошлое есть факт, нечто данное, и мы можем изучать его, пользуясь установленными в науке методами исследования. Будущее есть нечто еще несуществующее, не ставшее фактом. Оно не подлежит научному изучению. И если оно постигается, то не научно, а религиозно или идеологически. Оттуда – уже недалеко от подмены понятия о будущем, как о закономерном всемирно-историческом процессе, понятием о нем, как об идеале. Идеал можно проповедовать, проводить в жизнь, осуществлять. Таким путем, будто бы, и созидается будущее.
На крутых поворотах истории это архаическое воззрение, сохраненное не в виде мертвого культурного пережитка, а в качестве активного переживания, приобретает особое значение и овладевает умами с необычной силой. Вера в будущее становится в своем роде религиозною: она порабощает мысль человека, ослепляет умственный взор, направляет волю, гипнотизирует всю психику. Человеческому произволению, революционному творчеству приписывается сверхъестественная мощь. Люди ждут чудес. Люди хотят творить чудеса. Они уже думают, что творят их, и ждут внезапного наступления “царства правды” на земле…» (Овсянико-Куликовский, с.153–154).
Это было написано после первой русской революции и всего за несколько лет до второй. Без учета Образа Мира-мечты нам никогда не понять движущие начала в мышлении человека, а может быть, и в человеческой истории. И это опять прикладной вывод из учения В. фон Гумбольдта.
Таким образом, изыскания Вильгельма фон Гумбольдта выводят нас на то пограничье науки, за которым начинается уже прикладная культурно-историческая психология.
Глава 7Дж. С.Милль
Начиная разговор о следующем этапе развития психологии, Коул делает замечание, которое полностью относится и к русской психологии: «К середине XIX в. начинают обнаруживаться попытки примирить позиции естественных и гуманитарных наук. Благодаря растущему авторитету естественных наук предлагавшиеся пути примирения сводились к идеям о том, как придать научный статус изучению процессов и результатов психической жизни (подчеркнуто мной – А.Ш.). Однако была довольно широко признана и важность исторических исследований для понимания современного мышления. В период, предшествовавший возникновению психологии как самостоятельной дисциплины, начинают появляться соображения о возможности такой психологии, которая соединила бы оба эти взгляда на мир в рамках одной дисциплины» (Коул, с.38).
Первым, кто попробовал создать такую двойственную психологию, был Джон Стюарт Милль. «В своем труде “Система логики” (1843) он утверждал – в противоположность принятым представлениям, – что мысли, чувства и поступки на самом деле могут быть объектом научного исследования, – пишет о нем М. Коул. – Законы психологии касаются механизмов смены одних умственных состояний другими. Дж. С.Милль полагал, что законы ассоциации (например, если две мысли часто приходят вместе, то в будущем одна будет вызывать другую; или чем больше интенсивность двух совместно появляющихся мыслей, тем больше вероятность, что они будут вызывать друг друга) суть элементарные психологические законы, аналогичные закону тяготения в физике. Эти законы, как он утверждал, “……установлены обычными методами экспериментального исследования – никаким другим образом они и не могли быть установлены”.
Неприятности начинаются, однако, когда мы пытаемся перейти от демонстрации предположительно универсальных элементарных законов мышления к предсказанию реального поведения в конкретных обстоятельствах. Особенно важны две трудности. Во-первых, хотя сложные идеи и могут возникать по простым законам, сложное целое не эквивалентно сумме частей. Дж. С. Милль говорил о сочетании ассоциаций как о “ментальной химии”. Во-вторых, результат, получаемый из комбинации элементарных законов, не универсален и не независим от времени, скорее реальные комбинации элементарных законов зависят от конкретных условий их комбинирования, поскольку “действия отдельных людей не могут быть предсказаны с научной точностью хотя бы только потому, что мы не можем предвидеть всю полноту обстоятельств, в которых окажутся эти люди”.
То, что возникает из взаимодействия элементарных идей с конкретными индивидуальными обстоятельствами, Дж. С. Милль называл характером. Изучение характера, писал он, должно стать “главным объектом научного исследования природы человека”. Ни дедукция, ни эксперимент (“единственные два способа, которыми могут устанавливаться законы природы”) при изучении характера неприменимы.<…>
Дж. С.Милль предлагал решить проблему, создав более сложную науку: “Мы используем слово “психология” для обозначения науки об элементарных законах мышления. Этология [от греческого ethos – нрав] будет служить для обозначения другой науки, определяющей тип характера, возникающего в соответствии с этими общими законами”» (Там же, с.38–39).
Коул очень точно рассказывает здесь об одной из самых узнаваемых черт психологии Милля. В свое видение того, чем должна быть «социальная наука», он действительно привнес методы наук естественных. Вот кусочек из оглавления его «Системы логики»: «Химический или экспериментальный метод в социальной науке; Геометрический или отвлеченный метод; Физический или конкретно-дедуктивный метод». Но вслед за ними стоит: «Обратно-индуктивный или исторический метод». И одно это уже предполагает более обширный рассказ о Милле.
Отец Джона Стюарта Милля (1806–1873) – Джеймс Милль, как пишет о нем русский биограф Милля В. Н. Ивановский, «полный и безусловный владыка в семье, шотландский крестьянин сурового пресвитерианского закала, железной воли и радикальных политических и религиозных воззрений, отвергнувший обеспеченную духовную карьеру ради исполненного лишений призвания писателя, создавший исключительно своими личными усилиями свое благосостояние, свой круг друзей, свои доктрины, свою школу……», – был одним из создателей теории ассоциативной психологии. Вот почему в основе теории самого Дж. С.Милля лежит понятие ассоциации идей. Им также было написано шесть томов «Истории британской Индии».
«Оригинально и необыкновенно всецело домашнее воспитание, данное Миллю отцом (Милль вовсе не учился в какой бы то ни было школе). Культура чувства и все, что наполняет обычную, среднюю жизнь, совершенно изгнаны из этого воспитания, и весь первый план занят развитием ума и самостоятельного, критического отношения ко всем жизненным явлениям. <…> Отца Д. С. Милля нисколько не пугало то, что его сын начнет думать и рассуждать: он не только не боялся мысли, но, напротив, ничего так не желал, как того, чтобы его сын всегда и во всем мыслил вполне самостоятельно» (Ивановский, с. IX).
Считается, что Милль развил классический английский эмпиризм в позитивизм. Вероятно, его можно считать и одним из предшественников американского прагматизма. Во всяком случае основатель прагматизма В. Джемс одну из своих основных книг «Прагматизм. Новое название для некоторых старых методов мышления» посвящает именно Миллю: «Памяти Джона Стюарта Милля, у которого я впервые научился прагматической открытости духа, и которого мое воображение охотно рисует себе нашим вождем, будь он в настоящее время живым» (Джемс, Посв.).
Милль работал в Ост-Индской компании, был депутатом палаты общин. В силу этого он писал и о политике, и об экономике, и о колониальных делах. Но главный его труд – это огромное по объему сочинение с названием «Система логики силлогистической и индуктивной». Оно была впервые издано в 1843 году. Однако Милль постоянно его перерабатывал. Только за его жизнь оно выходило 8 раз, и последнее, можно сказать, окончательное издание было осуществлено за год до смерти Милля, в 1872 году. Поэтому не так просто отнести Милля с этим его произведением к какой-то определенной части XIX века.
В России эту книгу впервые издали в 1899 году, однако в переводе с пятого издания. Полноценный перевод был осуществлен в 1914 году с десятого издания приват-доцентом Казанского университета В. Н. Ивановским. Он сопроводил его весьма примечательными словами о том, что считает «сочинение Милля чрезвычайно полезным в качестве школы мышления»……
В советское время Миллю посвятил исследование Г. Шпет, но оно, кажется, до сих пор еще не опубликовано.
Милль – один из тех немногих случаев, когда заявленные в сочинениях цели действительно прослеживаются сквозь всю жизнь. Он очень цельный человек.
«Как сам Милль говорит, еще в юности он ставил целью своей жизни “сделаться реформатором человечества”. И он в течение всей своей жизни не оставлял этой своей юношеской идеи, этой своей золотой мечты: она скрыто лежала в основании даже тех его сочинений, которые, казалось, по содержанию своему очень далеки от общественных треволнений; к числу их относится и «Система логики». Цель этого сочинения, как он сам говорит в “Автобиографии”, – борьба с “дурной” философией, поддерживающей дурные учреждения.
Милль в основе исходил в своих взглядах на общественные вопросы из убеждения (которого держался, например, и Платон), что государство может быть прочным только в том случае, если в нем пользуются полным авторитетом мнения людей, наиболее сведущих в общественных делах. Он думал, что общественная жизнь может и должна строиться не только и не столько из столкновения групп людей, объединенных одинаковостью их интересов, т. е. из общественной борьбы и компромиссов, сколько под руководством философов, вырабатывающих для общественных мероприятий столь же непогрешимые практические указания, какие может дать, напр., техник для устройства вентиляции, химик-агроном – для повышения урожаев ржи или пшеницы и т. п. Но “как довести людей до того, чтобы они в общественных вопросах добровольно принимали мнения специалистов?..
Все сразу и без колебаний соглашаются с решением людей, специально занимающихся физическими науками. Почему? – Причина одна: в этой области существует полное согласие среди специалистов. А от чего происходит это полное согласие? От того, что здесь все люди принимают одни и те же критерии истинности, одни и те же условия доказательности. Нельзя ли и среди исследователей общественных вопросов достигнуть подобного же единодушия относительно методов исследования – для того, чтобы и здесь внушать такое же доверие к авторитету специалистов?” “Та недостоверность, какою отличаются самые основные принципы нравственной и политической философии <…> доказывает, что средства открытия истины в этих науках до сих пор недостаточно выяснены. И куда же можно с большею пользой обратиться для изучения надлежащих методов и внедрения в умы надлежащих навыков, как не к той отрасли знания, в которой, по общему убеждению, добыто наибольшее число истин, достигнута наибольшая степень достоверности, какая только возможна?..” Таким образом, когда Милль писал свою “Систему логики”, для него было важно выяснить научные методы, как они применяются в естествознании, только для того, чтобы потом попробовать применить эти методы к нравственным и общественным учениям и теориям, которые до тех пор почти еще не изучались строго научным образом» (Ивановский, с. XII–XIII).
Нимало не смущаюсь делать целиком такие огромные заимствования у Ивановского: лучше не расскажешь, а изобретать свое мне не хочется. Следующий шаг в развитии мысли Милля Ивановский освещает с помощью профессора У. Минто, который был учеником психолога и логика А. Бэна, продолжавшего дело Милля:
«Изучая приемы исследования в области точных наук, Милль хотел узнать не столько то, как совершались научные открытия в этих областях науки, сколько то, каким образом исследователи сами приходили к убеждению и убеждали других в том, что их заключения правильны. Изучив, в чем видят здесь критерий истинности и каковы принципы доказательства, Милль и задался целью формулировать их так, как они могли прилагаться к положениям политики, этики, истории, психологии… В действительности, у Милля обзор научных методов должен был служить всего лишь введением к шестой книге его “Системы логики” – к логике нравственных наук» (Цит. по Ивановский, с. XIII–XIV).
Итак, мы не знаем, почему Милль захотел реформировать общество, может быть, это был сумасшедший образ, запавший ему в душу еще в раннем детстве от отца, который не хотел тянуть крестьянскую лямку и сумел переделать свой собственный мир. Но реформировать общество значит хотеть создать иное общество, а это значит – хотеть воплотить некий имеющийся у тебя образ иного мира. И называется он – Мир Мечты. Мир Мечты есть у каждого, и даже если человек не хочет его воплотить, то по крайней мере с наслаждением использует, чтобы ругать настоящий мир, сравнивая со своим понятием о том, как должно быть правильно, то есть с образом Мира Мечты. Но если ты задумал достичь его, жизнь мгновенно меняется, потому что цель такого масштаба неизбежно подчиняет себе все твои жизненные проявления, создает иерархию ценностей и строит «лествицу» достижения мечты. И мы видим из биографии Милля, как выбрасываются ступени ее достижения сюда, в настоящее, определяя все его интересы и дела. Он очень похож в этом на Гумбольдта.
Создать Мир Мечты значит создать общество, создать общество значит создать иное общественное устройство. Создать иное общественное устройство значит создать иные законы им управляющие и его поддерживающие. Независимо от того, должно поменяться государственное законодательство или нет, в первую очередь, хранит общественное устройство нравственность, значит, менять, прежде всего, надо именно ее. И вот является потребность в создании системы общественных наук, способных воздействовать на общественную жизнь так же, как науки естественные на свой предмет, то есть жестко. Сейчас бы могли сказать: технологично. И соответственно, основой таких наук должна стать наука наук, определяющая истинность всех построений. Через два десятка лет после смерти Милля Дильтей придет к тому, что основной наукой должна являться психология. Милль называет ее «Логикой нравственных наук», но сразу оговорюсь, под словом «логика» он подразумевает совсем не то, что принято. И для того, чтобы обосновать свое видение, он делает исследование всех способов определения истины, то есть метода. Вот чему посвящена вся первая часть его огромного труда «Система логики».
Что же такое «логика» Милля?
Логика Милля
С объяснения того, что он понимает под «системой логики», Милль начинает предисловие к первому изданию своего труда:
«Настоящее сочинение не имеет притязания дать миру новую теорию умственных процессов. Если за ним признают право на внимание, то как за попыткой не заменить, а лишь свести в одно целое и систематизировать то лучшее, что было, с одной стороны, высказано по трактуемым в сочинении предметам писателями теоретиками и чему, с другой стороны, следовали в своих научных изысканиях точные мыслители»
Следовательно, это – теория умственных процессов, построенная как извлечения из работ предшественников.
Но и такое определение «логики Милля» было бы неполно. К тому же, простое извлечение примеров из работ других позволит создать хрестоматию, но не «систему». И Милль действительно уточняет свой предмет.
Он сразу же говорит о том, что обладает «самостоятельным мышлением», то есть собственным видением предмета. Но вот о самом предмете он говорит всего один раз и как об очень и очень самоочевидной вещи: «При современном состоянии обработки наук, против того, кто вообразил бы, что ему удалось совершить переворот в теории изыскания истины или добавил что-либо существенное и новое для практического применения теории, против того установилась бы очень сильная презумпция. Дальнейшие улучшения в методах научно-философского мышления (а автор уверен в том, что последние требуют еще больших улучшений) могут состоять только в более систематическом и точном выполнении тех умственных операций, с которыми (по крайней мере в их элементарной форме) человеческий ум уже знаком – если не в одной, так в другой области своей деятельности» (Там же).
Что мы имеем? Изысканию истины, которая как понятие Миллем здесь не определяется, служат методы или способы «научно-философского мышления», которые так или иначе все известны человечеству. Они-то и есть предмет исследования. Сначала им надо дать полное описание, а потом свести их в систему, что значит в целое, как в некое единое большое орудие, и научить им пользоваться.
Непроясненным остается понятие «истины». А без него отбор «методов научно-философского мышления» невозможен, потому что, не зная, что достигаем, не сможем и определить, помогают ли нам эти методы достигать, а если и помогают, то насколько хорошо и какие лучше.
Способом определения понятия «истина», пожалуй, явилось бы четкое заявление того, что хочешь. Дееспособность любого метода определяется его способностью воплощать цель в жизнь. Однако Милль старается быть неуязвимым и скрывает здесь свои желания, то есть достигаемую им цель, называя ее «истиной». Поэтому придется попытаться понять, что он хочет, из дальнейших рассуждений и из того биографического факта, что Милль с юности хотел реформировать общество. Мне кажется, что полноценной подсказкой в этом является последний абзац предисловия:
«Заключительная книга («Системы логики» – А. Ш.) представляет собою попытку внести и свою лепту в разрешение того вопроса, который в настоящее время получил, вследствие падения традиционного миросозерцания и общественного брожения, всколыхнувшего до самой глубины весь строй Европы, столь же важное значение для практической жизни, какое он во все времена должен занимать в системе нашего теоретического знания. Он состоит в следующем: действительно ли нравственные и общественные явления представляют собою исключения из замечаемой во всей природе неизменной единообразности, и до какой степени те методы, при помощи которых сделались окончательно доказанными истинами и получили всеобщее признание так много законов физического мира, – до какой степени эти методы могут служить для созидания подобной же системы общепризнанных истин в нравственных и политических науках?» (Там же, с. LXXIX).
Итак, задача: проверить, могут ли методы естественных наук, которые уже доказали свою действенность там, если взять самую их суть, быть применимы в той среде, которая называется человеческое общество. Зачем? Чтобы создать систему общепризнанных истин в нравственных и политических науках? Чушь! А зачем это реформатору? Ему нужно переделывать общество, значит, ему нужны действенные средства управления людьми, человеческим поведением. Ему нужны так же хорошо работающие, как методы естественных наук, способы воздействия на людей. Следовательно, если в естественных науках «истина» – это то, что есть, то в науках общественных «истиной» будет считаться то, что неизбежно и чему надо подчиняться как бы добровольно. Именно «систему нравственных и политических неизбежностей» и хотел бы описать или разработать Д. С. Милль. А его «система логики» оказывается поиском «системы оснований науки управления».
Если это действительно так, то это сразу же вызывает настороженность, потому что мы страшно боимся попасть в зависимость и бесконечно дорожим своей свободой. Однако человечество страдает не столько от управления, сколько от его отсутствия, от плохого управления, вынужденного прибегать к насилию и обману. И это тоже неизбежности. Хотим мы или не хотим, но культурно-историческая психология вынуждена будет продолжить дело Милля и дать описание сети неизбежностей, правящих миром людей. Более чем вероятно, что именно оно позволит обрести большую свободу от многих неизбежностей и понять наконец, что же такое управление в обществе, которое, оставленное без управления, превращается в толпу либо в стаю.
Вернемся к «логике Милля». Определению этого понятия отведено и все начало «Введения». Вот вкратце ход рассуждений, которые, на мой взгляд, интересны и с философской и с формально-логической точки зрения, тем более, что Милль, пожалуй, первым из психологов ставит вопрос не просто о языке науки, а о его корнях в бытовой речи. Подход к этому уже есть в первом параграфе, и он проявится дальше:
«§ 1.Авторы сочинений по логике сильно расходятся между собою как в определении этой науки, так и в изложении ее деталей. Этого и естественно было ожидать относительно такого предмета, в котором писатели одни и те же слова употребляли для выражения различных понятий. То же самое можно сказать, кроме логики, еще и об этике и юриспруденции» (Милль, с.1).
Этика и юриспруденция, как мы видим, возникают совершенно не случайно в качестве продолжений логики. Теперь это понятно. Если задача – создать науку управления обществом, то скрывающиеся в логике основания способов воздействия и должны проявлять себя в нравственности и законодательстве. Мы еще встретимся с этими понятиями в той части его сочинения, ради которой все и писалось.
«“Определить” значит выбрать из числа всех свойств вещи те, которые должно понимать как обозначаемые и указываемые ее названием <…> все, чего можно ожидать от определения, выставляемого в начале научного трактата, это – чтобы оно ограничивало область предстоящих исследований; и определение логики, которое я предлагаю далее, надо считать не более, как формулировкой вопроса, который я поставил самому себе» (Там же).
Таково содержание первого параграфа «Введения». Чрезвычайно важным для понимания методологического подхода Милля является второй параграф.
«§ 2. Логику часто называли искусством умозаключения или рассуждения» (Там же, с.2).
Милль употребляет здесь английское слово reasoning, которое Ивановский в сноске переводит как «рассуждение» и даже «мышление» (Там же). Однако современные словари предпочитают переводить его как: разум, рассудок, благоразумие. К тому же, если мы вспомним такое английское выражение как «Age of reason», что означает «Век разума», то есть время последекартовского торжества рационализма, включавшее в себя XVII и XVIII века, то станет ясно, что у Милля речь идет о разуме, в том смысле, который более всего подходит этому культурно-историческому исследованию. В таком случае все выражение Милля можно перевести как: Логика есть искусство разумения. Слово «разумение», безусловно, само потребует точного определения и целиком, и входящих в него понятий. И этим придется заняться отдельно. Но уже то, что имеется, позволяет заключить, что в разумение должны входить действия умозаключения и рассуждения. Это небольшое отступление пригодится мне чуть позже для построения собственных гипотез о некоторых основах культурно-исторической психологии.
Далее Милль переходит к разворачиванию своего начального определения логики как искусства разумения. Опирается он при этом на «Логику» дублинского архиепископа Ричарда Уэтли (1787–1863):
«Это же определение принял и тот писатель, который более кого-либо другого сделал для того, чтобы вернуть этой науке уважение, каким она пользовалась некогда в глазах просвещенных людей нашей страны, – принял с одной, впрочем, поправкой… Он определил логику не только как искусство, но и как науку умозаключения, разумея здесь под “наукой” анализ умственного процесса, происходящего всякий раз, как мы умозаключаем, а под “искусством” – основанные на этом анализе правила, имеющие своим назначением руководить этим процессом» (Там же).
Очевидно, что, говоря об «искусстве», Милль употребляет слово Art или Arts – искусства, что означает в английском ремесло, ремесла. Это «искусство» есть умение и знание, что можно сейчас передать словами Know-how – умение, знание дела, секреты производства и даже технология (англо-русский словарь). Возможно, что перевод слова Art словом искусство вообще неверен и затрудняет понимание мысли Милля, хотя и украшает ее. Однако не стоит забывать, что Милль – прагматик, то есть человек дела, а не искусства.
Итак, сохраняя выражения переводчика, я в дальнейшем буду подразумевать, что под словом «искусство» Милль понимает своего рода «технологию управления действиями человека» – в данном случае одного, потому что речь идет сейчас скорее об овладении своими внутренними способностями, в частности, к разумению. Для того, чтобы убедиться, что это мое определение искусства не натяжка и не домысел, достаточно вглядеться в определение «искусства», данное Уэтли и Миллем: «правила, имеющие своим назначением руководить этим процессом».
Правила для того, чтобы «руководить процессом», должны просто исполняться. В противном случае они отменяются, то есть, если правила не руководят, то их и нет. А что значит «исполняться»? Правила дают образец, в соответствии с которым должны производиться действия, то есть правила – это жесткое управление, в отличие от управления человеческого, которое может учитывать тебя и мир вокруг. В этом смысле правила – это своего рода технология поведения, более того, это управляющая человеческим обществом часть сети неизбежностей. По крайней мере, это так, если мы говорим об обычном обществе и его нравственных предписаниях – свычаях и обычаях, и это так, если мы будем говорить о законодательстве. Но пока Милль говорит немножко о других правилах – о правилах, «руководящих процессом разумения». Пока они кажутся чем-то более мягким, типа подсказки к действию, способа, который лучше, чем обычный, где за тобой сохраняется свобода выбора: воспользоваться им или не воспользоваться. Однако задача Милля, как мы помним, довести эту «подсказку» до неизбежности физического закона. Хорошо это или плохо, вопрос не простой и ответить на него можно только полноценным исследованием. Но иметь в виду при чтении Милля надо постоянно.
«В уместности такой поправки не может быть сомнения. Действительно, система правил, которые должны руководить процессом умозаключения, может быть основана только на правильном понимании этого умственного процесса: тех условий, от которых он зависит, и тех ступеней, из которых он состоит. Искусство необходимо предполагает знание, – и если только оно не находится в младенческом состоянии, то именно научное знание. Если же не всякое искусство носит в то же время название соответствующей науки, то лишь потому, что для обоснования одного только искусства часто необходимо бывает несколько наук. Условия, управляющие нашей практической деятельностью, настолько сложны, что для того, чтобы иметь возможность сделать одну вещь, часто требуется знать природу и свойства очень многих» (Там же).
Оставляю это, как говорится, без комментариев. Думаю, что понятие «искусство» я разобрал правильно.
«Итак, логика в такой же степени есть наука об умозаключении, как и искусство, основанное на этой науке. Однако слово “умозаключение”, подобно большинству других научных терминов, употребляемых в обыденной речи, имеет несколько значений. В одном из своих применений оно обозначает силлогизирование, то есть тот способ получения вывода, который можно (с достаточной для нашей теперешней цели точностью) назвать заключением от общего к частному. В другом из своих значений “умозаключать” значит просто выводить то или другое положение из допущенных уже ранее утверждений, и в этом смысле наведение, или индукция, имеет такое же право называться умозаключением, как и доказательства геометрии.
Писатели по логике вообще предпочитали употреблять термин «умозаключение» в первом смысле; я намерен пользоваться им в последнем, более широком значении.<…>
Но слово «умозаключение», даже в самом широком его смысле, не обнимает, по-видимому, всего того, что входит как в наиболее правильное, так даже и просто в наиболее распространенное понятие о пределах и объеме логики. Обозначение словом «логика» теории доказательства (argumentation) идет от представителей аристотелевской, или, как ее обыкновенно называют, схоластической логики. Однако даже у них – в их систематических трактатах – на учение о доказательстве приходилась третья часть: первые две трактовали о терминах и о предложениях» (Там же, с.2–3).
Именно с этого Милль начинает «Систему логики». Ее первая книга посвящена «Именам и предложениям», куда входят:
Глава I. О необходимости начинать с анализа языка.
Глава II. Имена.
Глава III. Вещи, означаемые именами.
Глава IV. Предложения.
Глава V. Смысл (содержание) предложений.
К собственно логике Милль переходит только во второй книге.
«Новые писатели по логике понимали вообще ее название в том смысле, в каком оно было употреблено талантливым автором «Логики» Пор-Рояля, то есть как равнозначное с выражением «искусство мышления». И такое употребление не ограничилось книгами и научными исследованиями; даже в простом разговорном языке в представления, связанные со словом «логика», входит, по крайней мере, определенность выражения и точность классифицирования; и мы, пожалуй, чаще слышим о логическом построении и о логически определенных выражениях, чем о логическом выводе заключений из посылок. Точно так же человека часто называют отличным логиком или человеком с сильной логикой не за точность его выводов, а за его умение пользоваться посылками: за то, что он в изобилии и быстро находит общие предложения, объясняющие ту или другую трудность или опровергающие тот или другой софизм, – за то, одним словом, что он не только имеет обширные познания, но и легко применяет их для целей аргументации» (Там же, с.3).
К сожалению, Милль не пошел дальше в развитии этой мысли. А что это за мысль? По сути, Милль дал описание явления, которое мы можем назвать бытовым пониманием понятия «логика». Мы все действительно постоянно и не задумываясь говорим: «логично» и «нелогично». При этом просто подавляющее большинство употребляющих эти выражения и понятия не имеет о формальной логике. Следовательно, смысл сказанного им понятен на уровне очевидности, а вот слово «логично» пришлось сюда, так сказать, по моде. Но это может означать только одно: под модным словом скрывается общеупотребимое и естественное для нашего языка и мышления понятие, которое всего лишь утеряло свое настоящее имя. Почему естественные понятия теряют свои имена – вопрос второй, хотя ясно, что это связано со скрытыми целями и выгодами, которые получает личность, используя «престижные» выражения как знаки свойства с сообществом, в котором она хочет занять достойное место. Но вот то, что под именем «логики» в мире гуляют одновременно два понятия, из которых одно относится к способам управления разумением – силлогистическая логика, а второе есть описание самой природы разума – это Милль подметил совершенно точно.
«Таким образом, будем ли мы руководиться примером тех, кто избрал логику предметом своих специальных занятий, или же практикой авторов-неспециалистов и разговорной речи, все равно – в область логики должно войти изучение некоторых умственных процессов, не охватываемых обычным значением терминов «умозаключение» и «аргументация» (или «доказательство»).
Все эти умственные процессы можно было бы ввести в нашу науку (причем мы получили бы вдобавок очень простое определение ее), если бы, расширив значение термина, освященное высокими авторитетами, мы определили логику как науку об операциях человеческого разума при отыскании истины» (Там же, с.3–4).
Потрясающее определение, которое я считаю одним из важнейших приобретений культурно-исторической психологии, наряду с именем самой этой науки как Искусства мышления.
Итак, логика Милля – это искусство мышления или наука о действиях ума при отыскании истины. И опять все упирается в определение понятия «истина». Некоторую подсказку в отношении того, что же понимает под ней Милль, дает его пояснение к определению логики:
«Для этой конечной цели (то есть для отыскания истины – А. Ш.) имеют существенное значение, в качестве вспомогательных приемов, и называние, и классификация, и определение, и все другие операции, на изучение которых когда-либо изъявила притязания логика. Все их можно рассматривать как приемы, имеющие целью дать человеку возможность знать потребные ему истины, и притом в ту самую минуту, когда они ему необходимы» (Там же, с.4).
Вот это вот: «потребные человеку истины» – позволяет сделать предположение, что под истиной тут Миллем понимается нечто, что позволяет удовлетворять человеческие потребности, как это делают естественные науки, хотя понимание «потребностей» должно быть несколько шире, чем в естественных науках о человеке. Скажем, одна из них – это «потребность в истине», что уже совсем не то же самое, что потребность в пище или тепле. С философской точки зрения, все подобные построения сложны и трудно-выразимы, поэтому вернемся к точке зрения психологической и увидим, что оказываемся опять на поле человеческих желаний. Про все желанное человек хочет знать, что оно такое и как его достичь. Знать, истинно ли желанное, значит знать, существует ли оно, есть ли оно помимо моего воображения, то есть в мире, а не только в Образе мира. Не буду пока вдаваться в вопрос об истинности того, что есть только в воображении, или об истинности воображаемого мною для стороннего наблюдателя, потому что это приведет к вопросу о том, что истинно все, поскольку так или иначе оно существует. А этот вопрос излишен при изучении «логики» Милля, хотя Милль и очень близко к нему подходит:
«Мы познаем истины двояким путем: некоторые прямо, некоторые же не прямо, а посредством других истин. Первые составляют содержание интуиции, или сознания; последние суть результат вывода. Истины, известные нам при помощи интуиции, служат первоначальными посылками, из которых выводятся все остальные наши познания. Так как наше согласие с заключением основывается всегда на истинности посылок, то мы вовсе не могли бы ничего познавать при помощи умозаключений, если бы кое-что не было нам известно ранее всякого умозаключения» (Там же).
Тут психологический подход поможет нам понять то, что с точки зрения философской является чрезвычайно трудной задачей. Когда мы читаем слова: «так как наше согласие с заключением основывается всегда на истинности посылок», то сразу видим ошибку: наше согласие основывается не на истинности посылок, а на том, что мы считаем их истинными, а это значит, узнаем их как соответствующие действительности.
Когда нам предлагают подобные посылки, мы отвечаем на них или: Да, это так! – или: Нет, это не так! Это не соответствует действительности!.. Так или не так где? Как кажется, в мире. Но на самом деле в моем представлении о мире, в моем Образе мира. И доказательством того, что именно в Образе мира, являются наши ошибки. Если это «так» в мире, то ошибка невозможна, ты бы все делал правильно. Но как часто мы говорим: Да, это так! – что значит, так это и есть на самом деле, так устроен мир и это соответствует действительности, а потом оказываемся в дураках. Значит, когда я говорю: Да, это так, я знаю! – я гляжу в свои знания, а не в мир.
То есть сверяю предложенный мне в посылке образ с теми, что имеются в моем «воображении», а точнее, хранятся в памяти.
Значит, утверждение: это истинно! – означает всего лишь: это соответствует моим знаниям о мире.
Не надо забывать, что я говорю сейчас с психологической, а не философской точки зрения. Философ может говорить об истинности вообще. Когда же я использую оборот: «значит, утверждение: это истинно……» – я как бы вижу говорящего человека и то, что происходит в его уме.
Иначе говоря, это надо читать так: Если кто-то говорит: это истина, – он в этот миг воспринял образ, который ему передал собеседник, произвел поиск соответствующих ему образов в своей памяти, сравнил с обнаруженными и пришел к выводу, что предложенный образ соответствует самым надежным из имеющихся у него образов внешнего мира или действительности.
Вот, по сути, об определении надежности образов действительности и говорит Милль, разделяя «истины» на интуитивные (то есть воспринимаемые непосредственно) и выводимые из них.
«Примерами истин, известных нам из непосредственного сознания, могут служить наши телесные ощущения и душевные чувствования. Я знаю непосредственно по собственному сознанию, что вчера я был рассержен или что сегодня я голоден. Примерами истин, которые мы узнаем лишь путем вывода, можно взять происшествия, случившиеся во время нашего отсутствия, события, сообщаемые в истории, теоремы математики. О двух первых разрядах этих истин мы умозаключаем на основании свидетельств или же на основании следов, сохранившихся от этих происшествий; истины же последнего разряда выводятся из посылок, выставляемых, например, в сочинениях по геометрии под названием определений или аксиом. Все, что мы можем знать, должно относиться либо к тому, либо к другому классу истин: либо к числу первичных данных, либо к числу заключений из этих последних.
С первичными данными или основными посылками знания, с их числом и природой, со способами их возникновения и с теми признаками, по которым их можно отличать, логика – в том смысле, как я понимаю эту науку, – не имеет никакого дела (по крайней мере, непосредственно). Эти вопросы частью совсем не подлежат ведению науки, частью же относятся к совершенно другой отрасли знания.
Все, что нам известно из (непосредственного) сознания, обладает для нас непререкаемой несомненностью. Если человек что-либо видит или чувствует (телесно или духовно), то он не может сомневаться в том, что он действительно это видит или чувствует. Для установления подобных истин не требуется никакой науки…» (Там же, с.4–5).
Все кажется таким простым и очевидным в этом рассуждении: для установления подобных истин не требуется никакой науки… А на самом деле оно чрезвычайно многопланово именно из-за этой очевидности. Что бы получилось, если бы Милль все-таки попытался дать описание того, что известно нам «из непосредственного сознания»?
Попробую представить себе, просто вообразить, что бы могло получиться:
«В общих чертах, мы намерены изучать основные составляющие сознания вообще.
Исследования, которые мы хотим проводить, требуют совершенно иной установки, нежели естественная, внутри которой достигается естественнонаучное и психологическое познание.<…>
Я начну с описания различных установок, в которых опыт и познание могут иметь место, и прежде всего с естественной установки, в которой мы все живем и из которой исходим, когда начинаем перемещать наш философский взор. Мы делаем это, описывая всеобщим образом то, что обнаруживаем в этой установке.
Каждый из нас говорит «я» и знает себя, так говорящего, как я. Каждый обнаруживает себя в качестве я и при этом каждый раз находит себя в качестве центра [некоторого] окружения. Я означает для каждого из нас различное: для каждого вполне определенную личность, носящую определенное собственное имя, переживающую свои [собственные] восприятия, воспоминания, ожидания, фантазии, ощущения, желания, воления, имеющую свои [собственные] состояния и осуществляющую свои [собственные] акты…<…>
Теперь мы обратимся к телу, пространственности и временности, его окружающим. Каждое я находит себя в качестве обладающего органическим телом. В свою очередь [само] тело не есть я, но пространственно-временная “вещь”, вокруг которой группируется вещное окружение, уходящее в бесконечность……». И так далее, и все глубже и глубже……
Это Гуссерль, «Основные проблемы феноменологии» 1910 года (Гуссерль, 1998, с.192–193). С той развилки, где остановился Милль, начиналась феноменология. Точнее, она начиналась в 1900 году с «Логических исследований», а они начинались с:
«“Авторы сочинений по логике сильно расходятся между собой как в определении этой науки, так и в изложении ее деталей. Этого заранее можно было ожидать в таком предмете, в котором писатели одни и те же слова употребляли для выражения совершенно различных понятий”.С тех пор, как Дж. С. Милль этими словами начал свою столь ценную обработку логики, прошло уже не одно десятилетие, выдающиеся мыслители по обе стороны Ламаншского пролива посвятили свои лучшие силы логике и обогатили ее литературу новыми изложениями, но все же и теперь эти слова являются верным отражением состояния науки логики» (Гуссерль, 1994, с.180).
Гуссерль просто начал с того места, где остановился Милль. И это значит, что нам не миновать знакомства с феноменологией, когда мы дойдем до культурно-исторической психологии двадцатого века. Правда, Гуссерль очень жестко открещивается от психологии: «Феноменология никоим образом не является психологией, она находится в новом измерении и требует существенно иной установки, чем психология, чем любая наука о пространственно-временном наличном» (Гуссерль, 1998, с. 193). Но это останется для нас лишь вопросом о выборе парадигмы, в рамках которой ученый хочет или не хочет находиться, и сообщества, в котором он хочет или не хочет жить.
Что же помешало Миллю увидеть то, что рассмотрел за этими очевидностями непосредственного знания Гуссерль, а уж если быть до конца точным, то и Дильтей за полтора десятка лет до него?
Возможно, подсказкой явится одна строка из пояснений самого Гуссерля к своим «Основным проблемам феноменологии»: «Очевидность ego cogito в отношении очевидности единства потока сознания» (Там же, с.192).Ego cogito!
При первом прочтении миллевских строк может показаться, что, говоря о «непосредственном сознании», он имеет в виду так называемую «субъективную истинность» восприятия. На самом же деле он, скорее, просто другими словами утверждает это знаменитое декартовское: Я мыслю – значит, я существую! Ведь Декарт приходит к нему точно так же в поисках самых последних, неразлагаемых далее на составные части оснований. Даже если Бог обманывает меня во всем, он не в силах обмануть меня в этом моем ощущении себя думающим. Здесь было решено Декартом заложить основание новой науки. К этому же приходит и Милль, увязывая нить времен. И это же вполне можно считать одной из основ культурно-исторической психологии, считающей своим предметом мир человеческого мышления, а не психофизиологию высшей нервной деятельности.
Тем не менее, вопрос о том, что из первичных, то есть неделимых далее истин, принять за основу исследования, как бы остается у Милля открытым. «Для этой части нашего знания логики нет», – заявляет он. И это выглядит неопределенностью и даже ненаучностью его науки: начать исследование путей к истине, не определив оснований.
Однако, если мы приглядимся к этому, то неожиданно обнаружим силу такого подхода: отсутствие основания еще не есть отсутствие исходной точки. Любое изначальное определение основ есть гипотеза, то есть придумывание наиболее вероятного на основе не полностью известного. Без таких предположений наука невозможна, но Милль говорит о том, что, прежде чем делать предположения о неизвестном, надо уточнить известную часть, тогда и наши предположения станут точнее: «иногда мы соображаем, будто видим или чувствуем то, о чем в действительности лишь умозаключаем. Истина (или то, что считается истиной) иногда в действительности представляет собою результат очень быстрого умозаключения, а между тем она может показаться интуитивной, непосредственной» (Милль, с.5).
Иными словами, подход Милля таков: прежде, чем строить предположения о том, какова действительность, надо разобраться в собственном инструментарии.
«Область логики должна быть ограничена тою частью нашего знания, которую составляют выводы из тех или других уже известных нам положений, все равно – будут ли эти предварительные данные общими предложениями или частными наблюдениями и восприятиями. Логика есть наука не об уверенности (то есть убеждениях – А. Ш.), но о доказательстве или очевидности; ее обязанность заключается в том, чтобы дать критерий для определения того, обоснована или нет в каждом отдельном случае наша уверенность» (Там же, с.7).
А далее Милль делает в своих рассуждениях шаг, который приводит его к той юношеской мечте о перестройке общества. Он определяет условия, при которых эта перестройка возможна:
«Так как значительно большая часть нашего познания – как общих истин, так и частных фактов – явно представляет собой результат вывода, то почти все содержание не только науки, но и человеческого поведения подчиняется авторитету логики.<…>
В этом именно смысле логика есть, как ее выразительно называли схоластики и Бэкон, ars artium; она – «наука самой науки» (Там же, с.7–8).
От этого уже можно было бы перейти и к главной цели Милля – логике нравственных наук. Но предварительно надо сказать несколько слов о его взглядах на язык, потому что именно с этого начинается весь его труд.
Говорить о них совсем не простое дело. Могу сразу сказать, что взгляды Милля считаются весьма серьезной теорией языка, и многие крупные языковеды, философы и психологи так или иначе занимались ею.
Поскольку я не являюсь профессионалом в языкознании, я просто использую мнение немецкого лингвиста и психолога Карла Бюлера, который посвящает Миллю целую главу в своей «Теории языка».
С первых же строк Бюлер делает сближение Милля и Гуссерля, чем еще раз подчеркивает неслучайные взаимоотношения феноменологии и «Системы логики»: «Чтобы продолжить на уровне современной логики проблему функций языковых понятийных знаков так, как этого требует теория языка, предлагаю одновременно прочитать Дж. Ст. Милля и Гуссерля и сравнить их высказывания об именах собственных и “общих именах” и соответственно об именах собственных и видовых именах» (Бюлер, с.206).
Однако, если начало «Логических исследований» можно посчитать в какой-то мере зарождающимся в «Системе логики», то по вопросу об именах Гуссерль занимает строго противоположную точку зрения по отношению к Миллю. Передавать содержание этих точек зрения было бы просто излишним для моего исследования, но вот основной смысл обеих теорий, мне кажется, становится ясным из следующего рассуждения Бюлера:
«……поставлены две различные задачи, для решения которых требуется создать две различные модели мышления. И Милль и Гуссерль примыкают к схоластическому мировоззрению и обильно черпают из него. Но Гуссерль стремится еще раз основательно и по-своему перестроить схоластическое учение об актах <…>, Милль же хочет сформулировать условия межличностного речевого общения, языкового общения в целом. Какие соответствия между звуками и вещами должны быть установлены, чтобы А смог что-либо сообщить В о вещах? Именно этот вопрос задал еще Платон, и Милль отвергает субъективную переформулировку проблемы в концепции Гоббса (с определения имени Гоббсом Милль начинает свой разговор об именах – А.Ш.).
Стоит ли сразу же что-либо о т в е р г а т ь, если речь идет о двух программах, реализованных с подкупающей последовательностью?» (Там же, с.211).
Логика нравственных наук
Все сочинение Милля, более того, можно сказать, вся жизнь была ради последней, шестой, книги «Системы логики» – «Логики нравственных наук».
Для того, чтобы составить о ней представление, достаточно заглянуть в оглавление. Глава 1 начинается с посылки: «Отсталое состояние нравственных наук можно уничтожить только приложением к ним методов физических наук, должным образом расширенных и обобщенных». Затем идет длинное и подробнейшее, на много глав и параграфов, обоснование этого утверждения.
Обосновывается оно сначала исследованием применимости понятия «причинность» к человеческому поведению, что приводит Милля в 4 главе к вопросу: «Существует ли наука психология?» На этом вопросе стоит остановиться чуть подробнее, потому что он напрямую связан с определением места теории Милля и культурно-исторической психологии среди других наук о духе.
Кстати, что такое дух и что такое материя, Милль осознанно оставляет за рамками своего сочинения, объясняя: «Духовными явлениями я называю различные состояния нашего сознания (various feelings of our nature)» (Милль, 773), – как это переводит Ивановский. Хотя чуть выше feelings он переводит как «чувствование», «чувствительность». Впрочем, точность здесь не важна.
Итак, к психологии. «Все духовные состояния имеют свою непосредственную причину либо в других духовных состояниях, либо в состояниях телесных. Когда одно духовное состояние произведено другим, связывающий их закон я называю законом духа» (Там же).
Сейчас могли бы просто перевести все это словом психика.
«Относительно тех духовных состояний, которые называются ощущениями, все согласны, что они имеют своими непосредственными предыдущими те или другие телесные состояния. Всякое ощущение имеет своею ближайшею причиной какое-либо раздражение той части нашего организма, которая носит название нервной системы. <…> Законы этой части нашей природы – законы ощущений и тех физических условий, от которых они ближайшим образом зависят, – принадлежат, очевидно, ведению физиологии» (Там же).
Скорее, нейрофизиологии, сказали бы мы сейчас.
«Вопрос о том, не зависят ли подобным же образом от физических условий и остальные наши психические состояния, есть один из «проклятых вопросов» – vexatae questiones – науки о человеческой природе. До сих пор спорят о том, порождаются или нет наши мысли, эмоции и хотения через посредство материального механизма: обладаем ли мы органами мышления и эмоций – в том смысле, в каком обладаем органами ощущений. Многие выдающиеся физиологи решают этот вопрос в положительном смысле. Они утверждают, что мысль, например, есть в такой же степени результат нервной деятельности, как и ощущение, что некоторое особое состояние нашей нервной системы (в частности ее центральной части, называемой мозгом) неизменно предшествует всякому состоянию нашего сознания и им предполагается. По этой теории, ни одно духовное состояние никогда не бывает в действительности результатом другого: все духовные состояния обусловлены телесными. Только кажется, будто одна мысль вызывает путем ассоциации другую; на самом же деле вовсе не мысль вызывает мысль: ассоциация существовала не между двумя мыслями, а между двумя состояниями мозга или нервов. <…> Таким образом, совершенно не существует самостоятельных (или оригинальных) психических законов – «законов духа» в том смысле, в каком я употребляю этот термин; психология есть просто ветвь физиологии, высшая и наиболее трудная для изучения ветвь» (Там же, с.774).
Милль ссылается на теорию О.Конта. Но не будем забывать, что именно в это время и в России идет, можно сказать, битва между психологией и физиологией. В 1863 году выходят знаменитые «Рефлексы головного мозга». Причем написан этот трактат был для журнала «Современник», издававшегося так называемыми революционными демократами. Это тут же сделало физиологию дисциплиной политической и, как рассказывает о нем еще совсем в духе «Современника» и коммунистической парадигмы М. Ярошевский: «Сеченов стал кумиром целого поколения передовой русской интеллигенции» (Ярошевский, 1996, с.231). Философ П.Юркевич, поражаясь росту популярности сеченовской теории «мозговой машины», так говорил об этом: «В настоящее время физиология…довольно сильно определяет наши ежедневные суждения о жизни, ее явлениях и условиях».
В 1872 году, одновременно с выходом последнего прижизненного издания «Системы логики» Милля, выходит книга Константина Дмитриевича Кавелина «Задачи психологии», в которой он подробнейшим образом обосновывает не только право психологии на самостоятельный предмет, но и определяет его как предмет именно культурно-исторической психологии. К сожалению, советская культурно-историческая теория, как и вся советская психология, за очень редкими исключениями, предпочитала делать вид, что Кавелин не существовал.
В ответ на книгу «Современник» начал травлю Кавелина от лица «прогрессивного человечества», а Сеченов выпустил вызывающую статью с названием «Кому и как разрабатывать психологию», где однозначно и не допуская сомнений заявлялось: «психологом-аналитиком может быть только физиолог» (Сеченов, с.135)!
История науки – такая хитрая наука! Собрание парадоксов. Милль, «отбиваясь от обнаглевших физиологов», заявляет: «остается бесспорным, что между духовными состояниями существуют единообразия последовательности и что единообразия эти можно устанавливать при помощи наблюдения и опыта. <…> Таким образом, последовательностей психических явлений нельзя вывести из физиологических законов нашей нервной системы; а потому за всяким действительным знанием последовательностей психических явлений мы должны и впредь (если не всегда, то, несомненно, еще долгое время) обращаться к их прямому изучению путем наблюдения и опыта. Так как, таким образом, порядок наших психических явлений приходится изучать на них самих, а не выводить из законов каких-либо более общих явлений, то существует, следовательно, отдельная и особая наука о духе» (Милль, с. 774–775).
Можно сказать, прямо из этого положения Милля ведущий советский историк психологии, по работам которого учились все современные советские психологи, М. Ярошевский, рассказывая об ассоциативной психологии, пишет: «Вопреки психологизму Д. С. Милль выводил в “Логике” познавательную работу человеческого ума не из “великого закона ассоциации идей”, а из своеобразия логических структур. Именно эти надындивидуальные структуры выступали в качестве регулятора процессов в индивидуальном сознании. Под влиянием “Логики” Милля возникает концепция “бессознательных умозаключений” Гельмгольца, ставшая отправной для “Элементов мысли” И.М.Сеченова.
Не логическое объяснялось субъективно-психологическим, но, напротив, порядок и связь идей ставились в зависимость от законов уже не механики и не индивидуальной психологии, а логики. В этом плане становится очевидным, что установка, охарактеризованная выше как психологизм (так Ярошевский называет школу Милля – А. Ш.), при всей ее исторической ограниченности, содержала позитивный момент.
Сближение логики с психологией и дало тот междисциплинарный синтез, о продуктивности которого свидетельствовали учения Гельмгольца и Сеченова. Такое сближение произошло только потому, что вопреки традиции Милль не ограничился трактовкой логики как философской дисциплины, а поставил вопрос, как реализуется логическое в субъективном мире индивида. В “Логике” он опровергал априоризм и последовательно отстаивал постулат о том, что единственным источником познания служит опыт. Из этого следовало, что психология должна стать опытной наукой» (Ярошевский, 1985, с.215–216).
Из этого действительно следовало, что психология должна быть опытной наукой!..Но я в замешательстве и затрудняюсь принять решение, нужно ли ставить опыты или же иногда достаточно лишь одного сопоставления материалов, чтобы наличие двойной парадигмы было очевидным? Если из одного и того же посыла с совершенно искренними глазами делают два противоположных вывода, значит, кто-то врет? Зачем? Зачем ему это? И если бы это не уводило нас в сторону, из этого совершенно по-бытовому поставленного вопроса мы могли бы перейти в культурно-историческое исследование деятельности «Современника» по созданию нового сообщества, которое впоследствии взорвало старое русское общество и позволило М.Ярошевскому занять достойное место.
По этому поводу мне сделано замечание, которое я рассматриваю как еще более утонченный материал к психологии сообществ:
«Когда из одного посыла делаются два вывода, это не всегда ситуация, где один посыл ложный – зависит от условий, например, свет – и волна, и частица. Тем паче некорректно слово “врет”.Психология – не математика, и автор КИ-психологии забывает о культурной и исторической изменчивости человека. Отсюда – забывает о психологии. Неплохо бы еще и знать, что М. Г. Ярошевский был советским обществом репрессирован и оказался в солнечном Душанбе отнюдь не добровольно. Невежество молодых “демократов” продолжает поражать».
Сразу хочу обратить внимание, вопрос переведен из научного русла в личностное и искусно обработан для подачи общественному мнению. Искусство боя воинов научного сообщества – явно может быть отдельной темой исследования. Каждое сообщество защищается и нападает по-своему. И лучший способ защиты – это нападение. Причем против такого нападения в условиях правящей в России нравственности защищаться трудно – уж очень сильная позиция у моего противника. Забота о несправедливо обиженном…
Но это лишь в том случае, если я действительно нападаю лично на Ярошевского. Если это выглядит так, то я не прав. Но я все-таки хочу – удачно или не удачно – лишь описать работу психологии сообществ, выразившуюся в действиях их членов, и делаю это на примере сообщества научного и на примере исторических личностей. Другого подхода создать эту науку я не знаю и не представляю. Поэтому хочу шаг за шагом пройти все замечание, начиная с конца.
Невежество относительно личной жизни при таком исследовании, какое делаю я, вполне допустимо. Более того, излишние знания друг о друге, вырастающие до уровня так называемых связей, – это то, что во многом и делает сообщество обладающим вторым дном или скрытой парадигмой. Это основа договора о взаимной пощаде. Тронь вот Ярошевского, потом не защитишься! Или наоборот. Не хочу сказать, что сейчас цензором двигало именно это. Мне кажется, что в данном случае мое невежество просто было удобной возможностью ударить побольней.
Далее. То, что Ярошевский побывал в Душанбе, никак не отменяет того, что он занимает в своем сообществе достойное место. И для того, чтобы это определить, вовсе не обязательно было ворошить его прошлое, достаточно взглянуть на его публикации и его фамилию, мелькающую в составах различных редакций и советов. Следовательно, посыл цензора, видимо, должен был донести, что советское общество преследовало Ярошевского, и если он чего-то и добился, то вовсе не потому, что обеспечивал правящую советскую парадигму, которая его за это наградила.
Однако чуть раньше он сам напоминает мне о культурной и исторической изменчивости человека. В рамках той же самой советской системы, но в разное время ее существования, одни и те же люди были репрессированы, а потом подняты на щит. Быть репрессированным – не значит не служить сообществу до репрессии или после нее. Более того, очень большая часть репрессированных были сами создателями системы и творцами ее парадигм.
Так что вопрос попросту переведен моим цензором из научного русла в политическое да еще и подан, что называется, убийственно, если попадется на глаза общественному мнению. И ничего от науки в нем нет, кроме наукообразного использования слов. О волне и частице я в этом исследовании судить бы не смог, но подозреваю, что мой противник не стал бы так же уверенно тыкать в него носом профессионального физика. Думаю, что там не из одного посыла делаются два вывода, а просто ни я, ни он ничего в этом не понимаем. Попросту говоря, этот пример – откровенная спекуляция.
А обсуждаем мы исторический факт: Милль жестко выступает против приписывания физиологами себе права делать психологию, как это делает Сеченов, а Ярошевский, глядя, можно сказать, прямо в эти слова Милля, делает из них вывод, что Милль чуть ли не благословил сеченовско-советскую линию развития психологии. «История психологии» Ярошевского показывает, что он был не только человеком огромной эрудиции, но и достаточно глубоким знатоком психологии и философии, чтобы случайно подобных «прочтений наоборот» не делать. Значит, или его заставили, или ему это зачем-то надо? Что, впрочем, одно и то же.
Теперь, когда я знаю о Душанбе, у меня непроизвольно делается предположение: может, подломили человека, научили говорить то, что надо? Или, по крайней мере, научили быть осторожным? Кстати, я нисколько и не осуждаю за это. Если это так, то это как раз приемлемо. Гораздо страшнее, когда ученые искренне и непроизвольно становятся бойцами за научную парадигму в смысле защиты интересов сообщества вместо поиска истины.
В рассказе о Просвещении я постарался показать, что в первые века своего существования Наука вела битву с Церковью как основной опорой Власти. Наука не пыталась стать самой властью иначе как в виде Марксизма. Это значит, что с марксизмом научное сообщество раскололось на Науку в прежнем понимании этого слова – и это сообщество заняло в обществе место основной опоры власти вместо Церкви – и Науки идеологические, которые прямо обслуживали Власть. Психология на протяжении всей советской власти была в числе наук идеологических вместе с историей. А факт истории то, что репрессии в Советском Союзе постигали, в первую очередь, как раз тех, кто пытался к власти приблизиться, то есть своих. С чужими она разобралась в самом начале своего существования. Вероятно, судьбе людей типа Ярошевского, Лихачева, Лосева будут посвящены исследования и с точки зрения психологии сообществ. Очень личностно, хотя при этом – ничего, кроме науки! Этому еще надо научиться. У меня, как видите, не всегда получается.
Словно предвидя шумиху вокруг мест, за которые будут биться сообщества, Милль, утвердив право психологии на существование, идет еще дальше за психологию, как он считает, и создает науку о нравах, которую называет наукой о характерах или этологией. И исходит он при этом из того, что «законов образования характера нельзя установить при помощи наблюдения и опыта – их надо изучать дедуктивно» (Милль, Оглавление).
А от этологии он делает шаг к обоснованию социологии: «Какова должна быть природа социальной науки», где ставит вопрос о самостоятельном методе общественных наук:
«Для более наглядного выяснения сущности этого метода, который я считаю истинным методом этой науки, я покажу сначала, чем ее метод не должен быть» (Там же, с.797).
К неверным методам в общественных науках он относит «экспериментальный или химический» и «абстрактный или геометрический», о которых говорит еще в оглавлении: «В социальной науке эксперименты невозможны – метод различия неприменим; методы сходства и сопутствующих изменений недоказательны; метод остатков также недоказателен и предполагает дедукцию». Правильным методом он называет «физический или конкретно-дедуктивный».
Я не буду вдаваться в то, что Милль понимает под двумя первыми методами современной ему науки. Про «физический» же могу сказать так: по мнению Милля, если ты хочешь иметь в общественной науке предсказуемый результат, то в силу сложности материала необходимо учитывать гораздо больше переменных, чем это делается в любой другой науке. Конечно, любые обвинения Милля в том, что он действительно хотел применить к общественным наукам методы наук естественных, в частности, физики, несостоятельны.
Он исследует самую суть физической методологии, как самой действенной из имеющихся, и ищет возможность воспользоваться ею как подсказкой для создания вполне самостоятельного метода общественного воздействия:
«Достаточно разъяснив <…> два ошибочных метода, мы без дальнейших предисловий перейдем к методу правильному, который, как и метод более сложных физических наук, состоит из дедукций, а не одной или весьма немногих первоначальных посылок: каждое следствие рассматривается (как это и есть в действительности) как совокупный результат многих причин, действующих через посредство иногда тех же самых, иногда различных психических факторов, или законов человеческой природы» (Там же, с.813).
Продолжая искать основания общественных наук, Милль после исследования политической экономии заявляет:
«Я не стану здесь заниматься решением вопроса о том, какие другие гипотетические (или отвлеченные) науки, подобные политической экономии, можно еще выделить из общего состава социальной науки <…>.Между этими отраслями есть, однако, такая наука, которой нельзя обойти молчанием, так как ее объем и значение больше всякого другого из тех отделов, на какие можно разделить социальную науку. <…> Я намекаю на то, что можно назвать «политической этологией», или учением о причинах, определяющих характер, присущий всякому народу или эпохе» (Там же, с.823).
Пожалуй, это было влияние времени. Если считать, что эти слова были уже в первом издании 1843 года, то они почти одновременно прозвучали в России, где в 1845–46 годах на первых заседаниях Русского географического общества Бэр и Надеждин призывают собирать все доступные материалы о нравах, необходимые для изучения народной психологии. А через полтора десятка лет с тем же призывом выступят в Германии Лацарус и Штейнталь, оказавшиеся предвестниками вундтовской психологии народов.
Вот как Милль определяет предмет этой науки:
«Всякий, кто хорошенько всмотрится в дело, должен будет заметить, что законы национального (или коллективного) характера составляют бесспорно важнейший класс социологических законов. Прежде всего, характер, образующийся под влиянием данного сочетания общественных условий, уже сам по себе есть наиболее интересное явление, какое только может представить это состояние общества. Во-вторых, этот факт в сильной степени влияет на все остальные явления. Наконец (и это самое главное), характер, т. е.мнения, чувствования и нравы народа, являясь в значительной степени результатом предшествующего им состояния общества, рядом с этим в такой же степени обусловливают собою следующее его состояние; это – та сила, под влиянием которой всецело формируются все искусственные социальные условия: например, законы и обычаи. Относительно обычаев это очевидно; но не менее справедливо это и относительно законов, так как эти последние возникают либо под прямым влиянием общественного настроения правящих сил (классов), либо под влиянием народного мнения и чувства» (Там же, с.823–824).
В обосновании исторического метода Милль честно признает себя, хотя и не слепым, но последователем Вико:
«Одна из особенностей наук о человеческой природе и обществе <…> состоит в том, что они имеют дело с предметом, свойства которого изменчивы.
<…> Главною причиной этой изменчивости служит широкая и постоянная реакция следствий на свои причины. Обстоятельства, окружающие людей, действуя согласно своим собственным законам и законам человеческой природы, образуют характер людей; но и люди, в свою очередь, формируют и создают обстоятельства для самих себя и для своих потомков. В результате такого взаимодействия необходимо должен получаться либо цикл, либо прогресс, движение вперед.<…>
Один из первых мыслителей, признавших, что последовательность исторических событий подчинена определенным законам, и пытавшихся открыть эти законы путем аналитического обзора истории – Вико, знаменитый автор Scienza Nuova, держался первого из этих воззрений. Он представлял себе общественные явления вращающимися по орбите, т. е. периодически проходящими один и тот же ряд перемен. Хотя не было недостатка в обстоятельствах, придававших этому взгляду некоторую вероятность, однако он не мог выдержать строгой критики, и все мыслители после Вико усвоили идею траектории или прогресса вместо орбиты или цикла.
Слова “прогресс” и “прогрессивность” не следует понимать здесь как синонимы слов “улучшение” и “стремление к улучшению”. <…> На идее прогресса человеческой расы был в последние годы построен новый метод социальной науки, далеко превосходящий оба господствовавшие до сих пор метода: химический или опытный и геометрический. Этот новый метод, принятый теперь всеми передовыми мыслителями континента, задается целью открыть, путем изучения и анализа общих исторических фактов, “закон прогресса” (как выражаются эти мыслители): такой закон, будучи раз установлен, должен, по их мнению, дать нам возможность предсказывать будущие события совершенно так же, как, установив несколько членов какого-нибудь бесконечного ряда в алгебре, мы можем открыть принцип их образования и предсказать любое число остальных членов этого ряда. Установление этого закона и служило главною целью исторического умозрения во Франции за последние годы. Но охотно признавая великие услуги, оказанные этою школой историческому знанию, я не могу не считать ее представителей всего больше виновными в коренном непонимании истинного метода социальной философии. Непонимание это заключается в предположении, будто тот порядок последовательности, какой нам удалось проследить между различными состояниями общества и цивилизации <…>, может когда-либо получить значение закона природы. Он может быть только “эмпирическим законом”.Последовательность состояний человеческого духа и человеческого общества не может иметь своего особого, независимого закона: она должна зависеть от психологических и этологических законов, управляющих действием обстоятельств на людей и людей на обстоятельства» (Там же, с.830–832).
Иными словами, если мы не хотим, чтобы выведенный нами исторический закон был всего лишь «эмпирическим», то есть, попросту, наблюдением, мы должны соблюдать «положительное правило – не вводить в социальную науку ни одного обобщения из истории, пока для него нельзя указать достаточных оснований в человеческой природе» (Там же). А это, по сути, означает, что психология должна стать основной наукой для всех наук о духе. Можно сказать, что в этом и есть суть исторического метода Милля. Правда, от него он, в соответствии со своей целью, еще добирается до управления обществом: «социальное существование возможно только при дисциплинировании этих могущественных наклонностей (имеются в виду основные человеческие наклонности – А.Ш.) посредством подчинения их какой-либо общей системе мнений» (Там же, с. 844). Это интересно, но я бы предпочел разбирать это в прикладном разделе.
Пока мне интереснее рассказать об основаниях, дающих, по мнению Милля, такую возможность управления обществом.
О логике практики или искусства (включая мораль и политику)
Для того, чтобы понять эту завершающую часть рассуждений Милля, надо еще раз вспомнить, что под понятием «искусство» он понимает, скорее, ремесло или технологию. В любом случае, подразумеваются некие предписания, в соответствии с которыми надо производить действия или вести себя. Наука для него – это способы познания и понимания предмета исследования, а искусство – это правила и способы использования и воплощения познанного и понятого для нужд человеческой жизни, практики, как он говорит. Милль и сам несколько старомодно уточняет это в сноске к первому параграфу: «Почти излишне указывать здесь, что слово «искусство» имеет еще другое значение, в котором оно означает вообще поэтический отдел, поэтическую сторону вещей, в отличие от их научного отдела или стороны. В тексте мы употребляем это слово в его более старом (но, надеюсь, еще не устаревшем) смысле» (Милль, с.860).
Соответственно, если вспомнить, что еще в самом первом предисловии к самому первому изданию «Логики», Милль ставил себе задачу создать действенную систему общепризнанных истин в нравственных, общественных и политических науках, с помощью которой можно было бы переделать мир, то можно считать, что к этой заключительной главе научное исследование общества завершено и пора перейти к созданию правил.
Он действительно говорит в самых первых строчках этой главы о том, что в предыдущих главах постарался «охарактеризовать современное состояние» наук. При этом науки для него разделились на те, что дают свой материал «в изъявительном наклонении» – это науки о природе, и «в наклонении повелительном». «Это так называемое учение об обязанностях, практическая этика или мораль» (Милль, с.859).
Повелительное наклонение, повелевать – это всего лишь черты той же самой науки управления, которую, как я предположил в начале исследования творчества Милля, он и попытался создать этим сочинением. Именно к нему он пришел и привел нас, хотя так и не дал этой науке своего настоящего имени, покрывая общим именем искусства.
«Повелительное наклонение характерно для искусства, в его отличие от науки. Все, что выражается правилами или предписаниями, а не утверждениями относительно фактов, есть искусство, и этика или мораль есть именно та часть искусства, которая соответствует наукам о человеческой природе и обществе.
Таким образом, методом этики может быть только общий метод искусства или практики; и вот, чтобы выполнить всю задачу, принятую нами на себя в этой заключительной книге, нам остается охарактеризовать общий метод искусства, в его отличие от метода науки» (Там же, с.860).
Собственно говоря, уже тех положений, которые я выделил в этом рассуждении Милля, было бы достаточно для того, чтобы начать определение этого метода. И хотя управление под масками «повелительного наклонения», «правил», «предписаний» и тому подобного постоянно подразумевается в его рассуждениях, Милль о нем так и не заговорит. Вместо этого он дает прекрасный очерк «практической телеологии», которую я бы назвал по-русски Целеустроением.
«Во всех отраслях практической деятельности есть, с одной стороны, такие случаи, когда люди должны сообразовывать свои поступки с каким-либо ранее установленным правилом, а с другой – такие, где нужно отыскивать или строить правила, которыми люди должны руководствоваться в своем поведении.
Примером первого может служить судья при существовании определенного, писаного свода законов. Судья не призван определять, какой образ действий по самой сущности дела был бы наиболее желателен в данном частном случае: он определяет только то, под какое правило закона подходит этот случай, т. е. что предписал законодатель делать в подобного рода случаях.<…>
Чтобы взять пример рассуждения второго рода из той же области, из которой мы взяли и первый, противопоставим положению судьи положение законодателя. Как судья имеет для своего руководства законы, так у законодателя есть правила и положения политики <…> Законодатель должен принимать во внимание причины или основания данного положения политики, судья же лишь постольку имеет дело с основаниями закона, поскольку соображение с ними может пролить свет на намерения законодателя <…> Для судьи правило, раз оно положительно установлено, имеет окончательное значение; но если бы законодатель или другой практик стал руководствоваться больше правилами, чем их основаниями (как это делали, например, старомодные немецкие тактики, побежденные Наполеоном, или врач, предпочитавший, чтобы его пациенты умирали по правилу, чем выздоравливали против правила), его справедливо сочли бы просто педантом и рабом своих формул.
Основаниями же положений политики или любого другого искусства могут быть только теоремы соответствующей науки.
То отношение, в каком правила искусства стоят к теориям науки, может быть охарактеризовано следующим образом. Искусство ставит цель, которую нужно достичь, определяет эту цель и передает ее науке. Наука принимает ее, рассматривает ее, как явление или факт, подлежащий изучению, а затем, разобрав причины и условия этого явления, отсылает его обратно искусству с теоремою относительно того сочетания обстоятельств, которым оно причинно обусловлено. Тогда искусство рассматривает эти сочетания обстоятельств и – в зависимости от того, находятся ли какие-либо из них в человеческой власти или нет, – объявляет цель достижимой или недостижимой. Таким образом, искусство дает одну первоначальную, большую посылку, утверждающую, что достижение данной цели желательно. Наука предлагает искусству положение (полученное при помощи ряда индукций или дедукций), что совершение известных действий поведет к достижению поставленной цели. Из этих посылок искусство заключает, что совершение таких действий желательно; а раз оно находит их и возможными, оно превращает теорему в правило или предписание» (Там же, с.860–861).
Конечно, это изложение уязвимо. В своем желании создать науку наук Милль как бы раздваивается и то говорит психологично, а то словно бы начинает создавать некий образец общественного взаимодействия. Однако это не значит, что приведенное рассуждение неверно. Просто, на мой взгляд, его стоило бы расслоить на два. В первом показать, как желание превращается в целеполагание, а то творит орудия своего достижения в мышлении отдельного человека. Во втором же описать сходный механизм мышления общественного, где это происходит на уровне взаимодействия законодательной и исполнительной власти, науки и технологии, а также как накапливается народный опыт, превращающийся с веками и тысячелетиями в необъяснимый народный дух или национальный характер.
Далее Милль с деловой проницательностью говорит о желательности предельно полного исследования наукой (а я, исходя из вышесказанного, добавил бы – и познающей способностью отдельного разума) задачи, прежде, чем вывод будет переведен в предписание. Однако: «требования удобства заставляют пользоваться и не такой идеально совершенной теорией – прежде всего потому, что теория лишь редко может быть сделана идеально совершенной, а затем потому, что, если бы были приняты во внимание все противодействующие случайности <…>, то правила оказались бы слишком громоздкими для усвоения и припоминания в обыденных житейских случаях людям с обыкновенными способностями. Правила искусства стараются охватить лишь столько условий, сколько их надо иметь в виду в обыкновенных случаях» (Там же, с.861–862).
По сути, тут Милль подводит нас к психологической стороне своей теории. Прикладная этология должна опираться на правила, управляющие поведением людей, однако наблюдение над правящими в традиционных обществах нравственностями показывает, что правила и предписания должны быть предельно просты. Объем сложности правил определяется разными условиями существования общества и человека, но в первую очередь, объемом способности единовременного восприятия, который, как показывают современные исследования, равняется семи плюс-минус две единицы. Следовательно, и прикладная этология, создавая новую правящую нравственность, должна учитывать эту психологическую особенность человеческого восприятия.
Однако управление государством и обществом – это очень сложное и, я бы сказал, многосоставное дело. Поэтому Милль делает вывод:
«В сложных житейских делах, а еще более в делах государственных и общественных, на правила нельзя полагаться без постоянного обращения к тем научным законам, на которых эти правила основываются» (Там же, с.862).
Иначе говоря, сложные правила надо постоянно подправлять в соответствии со встречающимися случайностями и исключениями. Не науками, а именно случайностями и исключениями! Вот это Милль, кажется, не рассмотрел. Прикладная этология, как и науки естественные, должна иметь обратную связь от жизни и постоянно подправляться ею. Для нее это гораздо важнее, чем для естественных наук, потому что прикладные общественные науки имеют свойство превращаться в образец, стоит им лишь раз привести к успеху. Это свойство мышления. Следовательно, раздел, посвященный исследованию случайностей и исключений в сложных общественных делах, должен быть разработан особо.
Правящее Миллем желание – сделать общественные науки «технологичными», то есть обладающими таким жестким управлением внутри себя, как и естественные. Эта исходная установка не дает ему возможности смотреть на живые нравственности, то есть на нравы окружающих его народов, как на очень точные и выверенные психологические механизмы управления поведением людей и обществ. Он еще «рационалист» в том смысле, что и Декарт, и Бэкон. Человек умнее природы, в том числе и природы общества. Все плохо, я это явно вижу и сейчас придумаю лучше!
Если бы он это увидел, то, может быть, сделал бы и следующий шаг: не вламываться в общественную психологию с механистическими улучшениями, а сначала изучить как следует уже имеющееся. И уже если предлагать улучшения, то на основе доказавшего свою действенность веками… Но это были бы уже антропология, этнология и культурно-историческая психология нашего времени!..
Тем не менее, Милль очень близок именно к описанию устройства нашего ума, который делится на рассуждающую, «анализирующую» часть и бытовое и общественное мышление:
«Таким образом, мудрый практик должен считать практические правила поведения всего только временными. Будучи составлены для случаев наиболее многочисленных или наиболее обычных, эти правила указывают образ действия, имеющий всего больше шансов оказаться правильным в тех случаях, когда нет времени или средств анализировать обстоятельства данного случая или когда в оценке их мы не можем положиться на свое суждение» (Там же, с.862).
Давая совет «практику», Милль в данном случае как раз не создает ничего нового, он исходит из «здравого смысла», а по сути, признает слабость разума перед лицом природы или стихии человеческого мышления. Что он предлагает? Создавая науку мышления, надо, конечно, постараться разработать ее правила, чтобы жизнь стала как можно разумнее, ну а уж если налетел на сложный случай, где разум не знает, как искать решение, действуй по образцам из прошлого, то есть из бытовой или общественной части твоего мышления.
В этом рассуждении Милль как бы признает слабость своих построений. И это так. Но если мы задумаемся о той задаче, ради которой все делается, хотя бы как о задаче создать всеобщую науку мышления, то поймем, что это не столько слабость Милля, сколько сила того, с чем он здесь сталкивается. Иначе говоря, он очерчивает подобными «слабостями» границы доступного разуму, а значит и границы того, что еще недоступно и должно быть исследовано. Это короткое рассуждение – есть вход в новую, еще неведомую для Милля, отрасль науки, описание которой и составляет культурно-историческая психология в XX веке.
Милль пока еще подает это не как описание предмета самостоятельной психологической дисциплины, а как описание сбоев в работе некой придуманной им рационалистической модели первой науки о поведении. Вполне можно считать весь труд Милля колоссальным мысленным экспериментом по проверке воображаемых машин по творению миров, какие использовали утописты и «мудрые практики», начиная с Платона, Компанеллы, Мора и кончая Марксом и Лениным.
Мне кажется, что ответ на вопрос, почему их «модели» оказались не жизнеспособными или даже разрушительными для жизни, скрывается за словами Милля: «правило может с большими удобствами напоминать нам, что данный образ действия мы сами и другие люди нашли вполне пригодным для наиболее часто встречающихся случаев, так что, если он неприменим в данном случае, то причина этого заключается, вероятно, в каком-нибудь необычном обстоятельстве» (Там же). То есть опять исключении.
Вот именно эта склонность относить сбои в работе «моделей общества» к исключениям, вместо того, чтобы создать самостоятельную научную дисциплину, изучающую их, и тем самым расширяющую правила, и вела к недееспособности теорий. Однако сама эта «склонность» ощущается настолько естественной для «практиков» управления человеческим поведением, что явно возникает потребность дать описание ее внутреннего устройства, как проявления человеческого мышления. И хотя это тема прикладного раздела, могу, тем не менее, сразу сказать, что она, безусловно, связана со способностью мышления закреплять все лучшее, найденное разумом, в виде образцов. А образцы, в свою очередь, применять бездумно ко всем сходным случаям. Собственно говоря, именно это Милль и описал.
«Отсюда становится очевидным, что заблуждаются те, кто пытается выводить соответствующее данному частному случаю поведение из предполагаемых всеобщими практических правил. Они упускают из виду необходимость постоянного обращения к принципам теоретической науки для того, чтобы мы могли быть уверены в достижении даже той специальной цели, какую имеют в виду эти правила. В еще гораздо большей степени должно быть ошибочно поэтому признание таких неизменных принципов не просто за всеобщие правила для достижения какой-либо данной цели, а за правила поведения вообще – без внимания к возможности не только того, что какая-либо видоизменяющая причина может помешать достижению данной цели (при помощи предписываемых правилом средств), но и того, что даже успешное достижение этой цели может идти вразрез с какой-нибудь другой целью, которая может оказаться более желательной» (Там же).
Как это видно из текста, Милль не только ставит вопрос об исключениях, но и говорит о взаимоотношении целей в пределах личного целеустроения, что можно считать обоснованием еще одной серьезной прикладной психологической дисциплины.
«Итак, основания всякого правила искусства надо искать в теоремах науки. Каждое искусство, каждая система искусства состоит из правил и из теоретических положений, оправдывающих эти правила. Всякое искусство заключает в себе подбор тех положений науки, которые необходимы для того, чтобы показать, от каких условий зависят действия, регулируемые данным искусством. Искусство, говоря вообще, состоит из истин науки, расположенных в порядке, наиболее удобном для практики, а не в том, который удобнее для теоретического мышления.<…> Таким образом, <…> оказывается нужным ряд промежуточных научных истин, которые, вытекая сами из высших общих положений науки, должны быть основными положениями, или первыми принципами различных искусств. <…> Нетрудно, однако, понять, какова должна быть вообще природа этих промежуточных принципов. Надо составить возможно более широкое понятие о той цели, к которой мы должны стремиться, т. е. о том, чего мы должны достигнуть; далее, надо определить в столь же широкой форме тот ряд условий, от которого зависит данное следствие; тогда останется сделать только общий обзор тех средств, какими мы можем располагать для произведения этого ряда условий. Когда же результат такого обзора будет систематизирован в виде возможно меньшего числа возможно более широких положений, – эти положения выразят общее отношение между пригодными средствами и целью и составят общую научную теорию искусства, из которой его практические методы будут вытекать как следствия» (Там же, с.863–864).
Иными словами, цель определяет средства. Не оправдывает, а определяет! Хорошо осознанная цель создает орудия своего достижения. Правда, это пока лежит в рамках общей философской телеологии, науки о целеполагании. Но если мы с психологической стороны зададимся вопросами, что такое цель и что такое средства ее достижения, то увидим, что под именем «цели» для человека существует Образ желаемого. Достижение цели – это воплощение этого образа. И тогда средства достижения цели – это образ действия, воплощающий образ желаемого будущего. А это, в свою очередь, рождает множество вопросов прикладного свойства, последним из которых оказывается тот, что только что расписал Милль – как создать «теорию искусства прикладного целеустроения».
«Умозаключения, связующие задачу или цель всякого искусства с его средствами, подлежат ведению науки; но определение самой цели есть дело исключительно искусства и составляет его специальную область. Всякое искусство имеет один первый принцип или общую большую посылку, не заимствованную из науки: в ней указывается на то, к чему в данной области стремятся, и утверждается, что это есть вещь желательная» (Там же, с.864).
Это значит, что Милль говорит о том, что все искусства (в значении, которое мы оговорили как близкое по значению ремеслам или технологиям) естественно вытекают даже не из желаний, а из потребностей, а точнее, есть воплощение и развитие необходимости удовлетворять человеческие потребности.
Жизнь диктует, в том числе и науке:
«В практических делах от всякого надо требовать, чтобы он оправдывал свое поведение; а для этого нужны общие посылки, определяющие, какие предметы заслуживают одобрения и какой порядок первенства должен быть между этими предметами» (Там же, с.865).
В жизни любого человека все иерархично, то есть складывается в лествицу достижения высшей цели.
«Эти общие посылки, вместе с главными заключениями, какие можно из них вывести, образуют (или, вернее, могут образовать) систему, которая представляет собою собственно искусство жизни в его трех отделах: нравственности, благоразумии (или политике) и эстетике. В человеческих поступках и произведениях им соответствуют справедливое, целесообразное и прекрасное или изящное (noble). Этому искусству (которое, к сожалению, в главной его части надо еще создать) подчинены все другие искусства: принципы именно этого искусства должны определять, достойна ли и желательна ли специальная цель каждого отдельного искусства и каково ее место в ряду других желательных вещей. Таким образом, всякое искусство есть совокупный результат законов природы, установленных наукою, и общих принципов так называемой «телеологии», или учения о целях, – принципов, которые, пользуясь выражением немецких метафизиков, можно довольно правильно назвать также «принципами практического разума»» (Там же).
Конечно, когда Милль говорит, что «искусство жизни», как главное из искусств, подчиняет себе все другие искусства, но при этом его еще надо создать, это может показаться противоречием. На самом деле он просто опять как бы захлебывается от переполняющего его и сливает в одно два последовательных шага. Мы прекрасно знаем, что люди живут и все свои «искусства», то есть способы удовлетворения потребностей, подчиняют этой главной цели – жить. Как жить и как выжить и определяется «искусством жить» или «практическим разумом». Он есть, и он действует несмотря на то, сделали из него ученые соответствующую науку или нет. И ничего не изменилось в мире, за исключением мирка-сообщества философов, от того, что Кант написал свои критические работы.
Есть-то оно есть, да вот не нравится Миллю, как и большинству людей. Все знают, что надо жить лучше, можно жить лучше и хочется жить лучше. А как это сделать? Человечество придумало множество способов, какими можно делать себя счастливыми, то есть увеличивать свою часть, свою долю в общем котле, например: украсть, ограбить, убить, завоевать, создать государство…И все это стало образцами, которые будут бездумно исполняться людьми, пока не начнут все чаще появляться сбои в работе образцов. Тогда придет время задуматься и доработать образцы, создав «разумные» правила для исключений. Если это удастся, то эти правила тут же будут сделаны образцами… Вот, собственно, какой социальный заказ исполняет Милль своей «Системой логики» или искусством жизни.
И это тем очевиднее, чем четче он сам заявляет итогом своего труда увеличение счастья людей:
«Я просто выскажу свое убеждение, что тот общий принцип, с которым должны сообразовываться все практические правила, и тот признак, которым надо пользоваться для их испытания, есть содействие счастью человечества или, скорее, всех чувствующих существ; иначе говоря, конечный принцип телеологии есть увеличение счастья» (Там же, с.867).
Милль даже пытался развивать это положение в сочинении с названием «Утилитаризм». Но очевидно, что это не продолжение «Системы логики», а ее исходная точка, основание, на котором она построена. Это и есть та самая сумасшедшинка, которая, забравшись в сознание Милля еще в детстве, заставила его создать весь этот труд и всего себя. Она очень привлекательна – кто же в здравом уме будет нападать на такое! За счастье человечества и убить не грех! И как много «мудрых практиков» типа Сталина и Гитлера подымали массы на смерть и подвиг такими словами.
Понятие «счастья» является самой ненаучной частью всей научной системы, построенной им. Он даже не попытался его описать и исследовать, полагая, что, поставленное в конце сочинения, оно будет такой ударной точкой, которая оправдает все и заткнет рты всем возможным недоброжелателям. Подобное использование понятий – явный признак наличия скрытой парадигмы или личностных целей, ради которых и делалась наука. Эти личностные цели могут быть осознанными, то есть умыслами, или не осознанными, само собой разумеющимися, как бы неоспоримыми. Я их назвал бы сумасшествиями. Разум отказывает человеку, когда он налетает на такие неосознанные само собой разумеющиеся вещи, и человек сходит с разума в образец поведения. Просто нет смысла думать о том, что и так сработает. Кто не примет, к примеру, в качестве цели и одновременно основания науки об искусстве жить увеличение счастья человечества?! Жизнь и не примет! И не приняла ведь! Не стало учение Милля прикладной дисциплиной. Почему?
А потому что фальшивое основание оказывается тонкой пленкой лжи между хорошей наукой и той самой жизнью, о которой она. Именно здесь наука Милля не работает, но именно здесь она и указывает направление, в котором должен продолжаться поиск.
Логика – это наука о формальных законах мышления. Такое определение, хоть и общепринято, но неудачно, потому что позволяет подумать, что логика – это наука о законах форм мышления. Но это не так. Это наука о тех законах мышления, которым удалось придать форму. Иначе говоря, логика – это набор правил, которые считаются наилучшими и потому предписываются тем, «кто хочет мыслить». Правила же эти – итог наблюдений над бытовой речью и поведением людей, а также итог самонаблюдения, в результате которого множественные самонаблюдатели пришли к выводу, что то или иное действие ума должно выполняться только одним способом, а все остальные – очевидно! – не верны.
Очевидности, лежащие в основе логики – это особая тема. Сейчас же мне важно подчеркнуть то, что логика – наука далеко не завершенная и не исчерпывающая всего предмета, к которому она относится. Это следует уже из определения: раз она наука о формальных законах мышления, значит, остаются еще и законы неформальные. Эта мысль будет гораздо точнее и, как говорится, корректнее, если ее выразить в соответствии с предложенным мною изменением определения логики: если по определению логика – наука о законах мышления, за которыми человеческим умом закреплена форма, то остается та часть мышления, которую этот же самый ум или самонаблюдение воспринимает пока как сплошной «поток сознания» и расчленить на куски, поддающиеся формализации, не может.
Правда, формализация или описание с последующим придаванием имен постоянно продолжается, и познание мышления углубляется. Это видно в нашем веке на примере феноменологии, герменевтики, семиотики, лингвистики, антропологии и, в конце концов, культурно-исторической психологии. Однако, что бросается в глаза, все эти дисциплины настолько глубоки и обширны, что ни их создатели, ни последователи не в состоянии, да часто и не имеют желания, выйти за рамки своей науки и взглянуть на мышление целиком. Многие из них даже отбиваются, как от врагов, от тех, кто им подобное предлагает, доказывая право занимать свою нишу.
Первая, большая и чрезвычайно успешная, попытка дать цельный взгляд на то, что такое мышление, и была сделана Джоном Стюартом Миллем. Вслед за ним нечто подобное заявит Дильтей, но, сделав множество гениальных прозрений, так никогда даже и близко не подойдет ни к какой завершенности своих заявок.
Слово «система» переводится с греческого как «целое». Поэтому можно было бы переименовать «Систему логики» в «Человеческое мышление целиком». Конечно, многие части этой работы оказались несовершенны или недоработаны, во многих местах Милль лишь указал на задачи и входы в материал науки о мышлении. Но в целом его работа действительно есть великолепный начальный курс «Науки мышления», который, хотят или не хотят узкие специалисты, дописывается ими на протяжении последних полутора столетий. Это означает, что однажды должна будет родиться сходная обобщающая и сводящая все в единое целое работа. И как бы далеко это не отстояло от работы Милля по времени, это будет ее продолжением, хотя бы потому, что вопрос о человеческом счастье остается нерешенным, а значит, остается потребность в создании прикладной дисциплины с названием «Искусство жизни».
Могу высказать несколько предположений о том, что это будет и как будет складываться создающая его Наука мышления.
Сама по себе попытка Милля предписывать людям постоянно сверять свои действия с наукой выглядит и наивно и утопично. И в то же время мы прекрасно знаем, что постоянно сверяем свои действия с чем-то, особенно когда они неверны. Где-то в нашем мышлении есть нечто, сопоставимое с этой очень умной миллевской наукой, и мы к ней действительно обращаемся. Причем есть и огромное количество памяти о науке, и когда нам нужно, мы ее тоже вытаскиваем. Однако память о науке хороша лишь тогда, когда ты пишешь научный трактат. В жизни о ней не вспоминают. За одним исключением: если жизнь твоя не протекает в науке же! Милль, как и большинство других ученых, не заметил, что эти две части мышления то ли слились у него, то ли чрезвычайно похожи. А глубины самонаблюдения ему не хватило.
Если же мы приглядимся внимательнее к тому, как действуем, то увидим, что мы делаем что-то не потому, что знаем, как это делать, а потому что у нас есть образ действия. Знание как делать нужно не затем, что бы это делать, а затем, чтобы создавать образы действия. Затем же нужно и умение думать. Все остальное выполняется в образе действия и бездумно! За исключением тех его мест, где он несовершенен и ты сталкиваешься с помехой. Вот там снова включается думание, производится обращение к знаниям о том, как надо делать в таких случая, и создается образ действия для таких случаев. И передается к исполнению телом. А если оказался успешным, то закрепляется как образец на будущее.
Таким образом создаются образы действия самых различных масштабов, включающие в себя множественные уровни все более мелких образов. А самым большим и включающим в себя все остальные оказывается Образ жизни. Вот он-то и занят решением загадки о доле или размере счастья, которое тебе причитается. У одного он может решать это через грабеж с кровопролитием, у другого – через банковские операции, а для кого-то, кто хочет прожить чисто, он творит искусственные миры, типа искусства или наркомании, и уводит туда, как гамельнский крысолов. Для Образа жизни средства, которыми достигается счастье, – всего лишь вопрос материала, из которого он состоит. А состоит он из образов действия, которые создаются нашими решениями как ступени достижения цели, то есть определяются ею по мере надобности.
Мы можем быть крайне недовольны тем, как это устройство человеческого мышления решает вопрос о счастье, но при этом если и есть что-то, на что нужно оказывать воздействие, чтобы жизнь изменилась, так это именно он. Соответственно, именно Образ жизни и есть основной предмет прикладной психологической дисциплины «Искусства жизни».
Что можно в таком случае сказать об «Искусстве жизни». Если такая прикладная дисциплина будет создана, то основой ее будет Прикладное целеустроение, как это и обнаруживается у Милля. И что еще кажется мне неоспоримым – это «искусство» может быть только внутренним, то есть нечто вроде искусства самоочищения, искусства работы над собой. Убеждает меня в этом то, что многочисленные попытки переделывать нравственность и нравы людей сверху проваливались на нашей исторической памяти все разрушительней и разрушительней. Примером тому – колоссальные нравственные эксперименты, проведенные в Советской России или фашистской Германии.
Образ жизни людей меняется, если изменить условия их жизни. И кажется для внешнего наблюдателя, что вот он оказал воздействие и поменял Образ жизни. Но на самом деле то, что мы видим, когда говорим: «Твой образ жизни……» – есть лишь наше представление об образе жизни человека, и составляется оно из наблюдений за его поступками. Сам же Образ жизни, который заставляет его эти поступки совершать, скрыт от нашего прямого наблюдения, как бы часто мы не употребляли это выражение: «Твой образ жизни!..» И если мы «оказываем воздействие» – бьем, запугиваем, подкупаем или ласкаем и награждаем, мы оказываем воздействие на человека, а не на его Образ жизни. Почувствовав опасность или выгоду, сам человек меняет свой образ жизни и подстраивает его к жизненным условиям, чаще всего почти не замечая этого, настолько это привычно.
Марксизм прав – материальные условия жизни меняют мышление людей. Но это очевидно и без марксизма. Марксизм-ленинизм попробовал проверить положения марксизма в действительности и выяснил, что где-то в основные посылы закрались ошибки. Одна из них, на мой взгляд, как раз в том, что марксистское «Искусство жизни» предпочитало внешние воздействия.
«Искусство жизни», как прикладная дисциплина, перестраивающая Образ жизни, – это искусство работы над собой. При этом оно должно обладать следующими составными частями: прикладным целеустроением как способом изменять образы действия и поведение, меняя целевую архитектуру мышления; очищением как способом избавляться от устаревших образов действия и от всего инородного, привнесенного в мое сознание помимо моих решений; а также Наукой мышления, рассказывающей о том, как же устроено то, что я собрался менять.