[73] совершенно затмила для современников саму проблему онтогенеза врожденного поведения, поставленную Вагнером едва ли не впервые в зоопсихологии. Другим примером явно «идеологической» ошибки можно считать утверждение Вагнера о том, что способность к обучению (которую Вагнер по старинке отождествлял с «разумом») присуща только животным с развитой корой головного мозга, то есть млекопитающим. Такой взгляд противоречил целому ряду хорошо известных уже в то время фактов – зато соответствовал представлению об эволюции как о восхождении от низшего к высшему (мерилом которого выступала, конечно же, степень эволюционного родства с человеком). Словом, «программа Вагнера» не только явно опиралась на вышедшие из моды взгляды, но и наглядно показывала, к каким грубым и нелепым ошибкам они ведут. Не удивительно, что она привлекла гораздо меньше внимания коллег, чем объективно заслуживала. Позднее некоторые исследователи использовали отдельные элементы подхода Вагнера, но он так и не стал основой для формирования «школы Вагнера». За пределами же России работы Вагнера остались практически неизвестными.
Еще одной оригинальной фигурой русской зоопсихологии (и тоже исключением из общего отношения к поведению как «одной из характеристик» животного) стала Надежда Ладыгина-Котс. Она тоже принадлежала к зоологической традиции, хотя зоологом в полном смысле слова никогда не была. Юная Наденька Ладыгина была студенткой московских Высших женских курсов, слушала лекции молодого красавца-профессора Александра Котса о теории Дарвина и по уши влюбилась – и в теорию, и в самого профессора, и в его идею создать зоомузей нового типа, музей эволюционной теории. Вместе с Котсом (за которого она вскоре вышла замуж), таксидермистом Филиппом Федуловым и художником-анималистом Василием Ватагиным она создавала открывшийся в 1907 году Дарвиновский музей[74]. Но, принимая самое деятельное участие в проекте мужа, она одновременно вела собственные исследования, связанные с работой Котса только общей эволюционной идеологией. Уже в 1910 году она начала свой самый знаменитый эксперимент, взяв на воспитание полуторагодовалого шимпанзе Иони и начав регулярные наблюдения за развитием и становлением его психических функций. Позднее таких экспериментов было проведено немало (о том, во что они в конце концов вылились, мы еще поговорим в главе 8), но работа Ладыгиной-Котс была едва ли не первой в мире. Имея возможность наблюдать за детенышем постоянно, исследовательница подробно описала его спонтанное поведение и в то же время детально исследовала его когнитивные возможности и их развитие. Естественно, центральное место в этой работе занимал вопрос о мышлении обезьян, его формах и возможностях. Надо сказать, Надежда Николаевна в своих выводах счастливо избежала обоих обычных для этой проблематики соблазнов – как представления о «непроходимой пропасти» между психикой человека и обезьяны, так и взгляда на антропоидов как на «почти людей»[75] и оценки их психики исключительно по критерию сходства с человеческой. Эволюционный подход в понимании Ладыгиной-Котс заключался не в выстраивании изучаемых существ на одномерной шкале «прогрессивности», а в непредвзятой оценке как сходств, так и различий в поведении человека и обезьяны, и в частности – в фиксации тех «развилок», узловых точек, от которых развитие психики детеныша шимпанзе и человеческого ребенка[76] идет разными путями. Такой подход сделал работу Ладыгиной-Котс чрезвычайно ценной и вызвал большой интерес к ней у психологов и зоопсихологов разных стран, хотя некоторые ее частные выводы (сделанные все-таки на очень ограниченном материале) позднее были пересмотрены.
Проблеме психических возможностей антропоидов Надежда Николаевна оставалась верна до конца жизни. Одновременно с Вольфгангом Кёлером (о котором мы чуть подробнее скажем в главе 8), но совсем другими методами она обосновывала наличие у обезьян элементарного мышления и его несводимость к обучению методом проб и ошибок. Со временем вокруг нее сложилась небольшая оригинальная школа советских зоопсихологов-приматологов. К сожалению, нарастающая самоизоляция советской науки и одновременная маргинализация проблемы интеллекта животных в мировой зоопсихологии привели к тому, что Надежда Ладыгина-Котс так и осталась известна в мире в основном своими ранними работами. Она умерла в 1963 году – как мы увидим, буквально на пороге нового подъема интереса мировой науки к теме, которой она занималась всю жизнь.
Но как бы ни были оригинальны и интересны исследования Вагнера или Ладыгиной-Котс, наблюдения и обобщения русских зоологов[77], уже начиная с конца 1900-х годов для всех исследователей поведения в мире Россия все больше ассоциировалась с единственным именем – Ивана Павлова.
Об Иване Петровиче Павлове и о том, как он открыл условные рефлексы, написано очень много. Правда, практически вся повествующая об этом литература написана в советское время, когда учение Павлова о высшей нервной деятельности было включено в официальный идеологический канон (в роли этакого «вице-марксизма по вопросам физиологии») и признано единственно научным. В силу этого в повествованиях о работах Павлова отсутствует не только сколько-нибудь критический взгляд на них, но даже попытки рассмотреть их в контексте всей науки о поведении в целом, их связи и взаимоотношения с другими концепциями и направлениями (особенно современными им и более поздними). Основной упор делается на последовательно-материалистический характер павловских теорий и их противостояние религиозным и «реакционно-идеалистическим» представлениям о душе. Эта литература создает впечатление, что в пределах научного подхода у павловской теории нет и не может быть ни оппонентов, ни альтернатив.
Я не претендую на то, чтобы исправить сей досадный перекос – полноценная и объективная история павловской школы, ее теоретических представлений и экспериментальных результатов и ее места в мировой науке потребовала бы отдельной книги. Я лишь поясняю, почему позволю себе в этой главе сосредоточиться в основном на том, что осталось за рамками хрестоматийных текстов.
Итак, на рубеже XIX–XX веков Иван Павлов – состоявшийся ученый, профессор Военно-медицинской академии в Санкт-Петербурге и глава отдела физиологии в Институте экспериментальной медицины, один из самых известных европейских физиологов, не интересующийся (по крайней мере, в профессиональном плане) ни психологией, ни зоопсихологией. Его научное кредо – нервизм. Слово это ввел в оборот сам Павлов, обозначив им направление, берущее начало еще в работах знаменитого Клода Бернара, но особенно пышно расцветшее в русской физиологии, в трудах учителей и сверстников Павлова (и, конечно же, его самого). Суть нервизма состоит в представлении, что нервная система регулирует все жизненные процессы в организме и управляет ими и что именно ее деятельность объединяет все клетки, ткани и органы в единое целое. Основным механизмом такого управления «по умолчанию» мыслился, конечно же, рефлекс – тем более что именно в это время быстро развивается изучение конкретных рефлексов, их нервного субстрата (то есть реализующих их нейронных цепочек) и закономерностей их функционирования. Приверженность нервизму и стремление сделать его основой всей физиологии диктовали научные задачи. Ну, допустим, с движениями и действиями все ясно – никто не сомневается, что мышцы приводятся в действие именно нервами. А как насчет висцеральных функций – кровообращения, пищеварения, работы почек и т. д.? Они тоже регулируются нервной системой или работают автономно, сами по себе? Здравый смысл и косвенные данные указывали скорее на второе, но окончательно решить этот вопрос мог только прямой эксперимент.
Этот круг вопросов и был поприщем физиолога Ивана Павлова начиная со студенческих времен. Первые его работы были посвящены функциям сердечных нервов, затем он заинтересовался регуляцией пищеварения. Серией блестящих вивисекций (свою научную карьеру Павлов начинал ассистентом виртуоза экспериментальной хирургии Ильи Циона и в значительной мере перенял его великолепную технику) он доказал, что выделение желудочного сока стенками желудка при поступлении в него пищи – не автономная реакция ткани стенок, а рефлекс, опосредованный центральной нервной системой, как это и должно было быть согласно постулатам нервизма. Эти работы настолько впечатлили коллег-физиологов, что в 1904 году Павлову за них была присуждена Нобелевская премия по физиологии и медицине.
Но к моменту присуждения награды новоиспеченный лауреат уже больше года занимался совсем другими исследованиями. Во время своих «нобелевских» работ он заметил, что у подопытных собак желудочный сок выделялся не только при попадании в желудок пищи, но и при виде ее и даже при звуках, предвещавших скорое кормление: звоне посуды, звуке шагов служителя и т. д. Любой другой ученый того времени не нашел бы в этом ничего необычного: ну да, собака же знает, что если гремят мисками – значит, сейчас будут кормить… Но Павлов увидел в этом проблему: что значит «собака знает»?! Секреция желудочного сока – это рефлекс, автоматика, срабатывающая независимо от намерений и умозаключений обладателя желудка! Этот рефлекс запускается рецепторами стенок желудка, которые ничего не могут «знать» ни о внешнем виде еды, ни о характерной походке служителя. И если вдруг рефлекс начал срабатывать на эти совершенно посторонние, никак не связанные с его нервным субстратом стимулы – значит, должен существовать какой-то физиологический механизм, способный соединить одно с другим.
Операции, позволявшие регистрировать и измерять секрецию желудочного сока, были довольно сложными даже для Павлова и к тому же весьма травматичными для подопытных животных. Но им быстро нашлась замена: слюнная железа была гораздо доступнее желудка, вставленная в нее канюля почти не беспокоила собаку, а реагировать на «нештатные» раздражители этот орган «учится» еще быстрее и надежнее. Практически все основные особенности и закономерности