Введение в поведение. История наук о том, что движет животными и как их правильно понимать — страница 37 из 55

Статья Тьюринга – только один из примеров влияния бихевиоризма на другие области знания и в конечном счете – на интеллектуальный климат эпохи. Казалось, интеллектуальная мощь и влияние бихевиористского подхода будут только возрастать, не зная ни преград, ни соперников. Но в то же время смежные науки и соперничающие направления все чаще и громче задавали вопросы, на которые невозможно было ответить в рамках бихевиористских представлений.

Выход на научную арену этологии вновь привлек внимание поведенщиков разных направлений к проблеме врожденного поведения. Этот вопрос стоял перед бихевиористской теорией с момента ее формирования – и всегда был чрезвычайно неудобным для нее. Как мы помним, бихевиористы пытались свести его к анатомии: если животное делает что-то без обучения, значит, его строение «заточено» именно под такие действия. Но это объяснение с самого начала наталкивалось на трудности даже в простейших и общеизвестных случаях. Например, у людей при рождении нет никаких анатомических или физиологических различий между правой и левой рукой, но почему-то большинство людей вырастает правшами и почти все – с предпочтением одной из рук. Уотсон в конце концов от этой проблемы просто отмахнулся: это, мол, всего лишь социальное обучение, если бы левшей вовремя учили, как надо, они бы выросли правшами, впрочем, переучить никогда не поздно. Для феномена право– и леворукости такое объяснение еще можно было принять – при очень большом желании и старательно закрывая глаза на неувязки. Но попробуйте объяснить чем-нибудь подобным поведение личинки угря, вылупившейся из икринки в Саргассовом море и уверенно плывущей оттуда в никогда не виденные ею Двину, Дунай или Темзу! Или действия любого из шестиногих героев Фабра. Например, триунгулина, ловко вспрыгивающего на первую встреченную им в жизни пчелу и почему-то не пытающегося оседлать какое-нибудь другое насекомое, кормящееся на том же цветке. Или осы тахита, безошибочно поражающей первым ударом жала именно тот нервный узел богомола, что управляет его грозными «руками». А откуда самец чомги, олуши, серого гуся, серебристой чайки или любой другой птицы со сложным брачным ритуалом знает все те движения и позы, которые он демонстрирует самке, – и откуда самка знает, как реагировать на эти демонстрации? А между тем этологи (множащиеся в Европе и появляющиеся даже в Америке) описывали все новые образцы сложного врожденного поведения и доказывали несводимость их к внешним стимулам и индивидуальному опыту. Как мы видели в интермедии 2, представители неортодоксального околобихевиористского направления попытались обойти эту трудность, дискредитировав само понятие врожденного поведения. Но без особого успеха: никакие изощренные рассуждения не могли отменить того факта, что существует множество сложных и эффективных действий, которые животные выполняют без всякого предварительного обучения. Мейнстрим же бихевиоризма предпочел просто игнорировать эту проблему.

Но отвернуться от всех неразрешимых трудностей не получалось – они появлялись с самых разных сторон. Как раз в конце 1940-х стали приобретать известность работы швейцарского психолога Жана Пиаже. Главным предметом его интересов была психология детей, ее последовательное развитие с возрастом. И конечно же, при такой направленности интересов он никак не мог пройти мимо феномена игры.

Рассказ о работах Пиаже, даже самый краткий, выходит далеко за рамки темы этой книги. Для нас сейчас существенно, что как этологи внесли (или, точнее, вернули) в психологический и поведенческий дискурс проблему врожденного поведения, так Пиаже и его сотрудники внесли в него проблему игры. А с игрой в бихевиористской парадигме все было еще хуже, чем даже с инстинктами: если существование врожденного поведения всего лишь противоречило основам бихевиористской теории, то игра вовсе не могла быть описана в понятиях и терминах бихевиоризма. Что является стимулом для играющих детей? Игрушка? Но одна и та же картонная коробка может быть и королевским дворцом, и пещерой, и космическим кораблем, ничуть при этом не меняясь физически. И наоборот: в руках мальчика, которому родители запретили всякое игрушечное оружие, самые разные предметы – карандаш, метла, хлебный батон – волшебным образом превращаются в вожделенный меч. А другой мальчик, воспитанник еврейского пацифистского детского сада (где игрушки-оружие тоже были запрещены), своими руками – точнее, зубами – превратил квадратный лист мацы в подобие автомата.

Но ведь играют не только человеческие дети и вообще не только дети. Почему щенок ловит свой хвост? Ошибочно принимает его за добычу? Но почему он тогда не учится, не исправляет эту ошибку? Почему взрослая кошка увлеченно играет с пойманной мышью, вместо того чтобы съесть ее – что она, возможно, в итоге и сделает и что сделала бы немедленно, будь она более голодной? Какой стимул приостанавливает пищевое поведение и включает вместо него игровое? И что тут служит подкреплением?

Беспомощность в таких случаях подхода «стимул – реакция» – еще полбеды. Важнее, что при попытке описать эти явления в бихевиористских понятиях (и вообще в рамках «функционального», неморфологического взгляда на поведение) напрочь пропадает их специфика – то самое, что позволяет нам считать все эти разнородные действия игрой. Игра как особый вид поведения исчезает, а конкретные игры отождествляются с теми формами «серьезного» поведения, которые они имитируют. Ловля собственного хвоста превращается в «охотничье поведение», баюканье куклы – в «материнское». А азартный бой подушками в спальне детского лагеря – в «агрессивное». Однако разница между «понарошку» и «взаправду» ясна не только пятилетнему ребенку, но и трехмесячному котенку – и только докторам психологии путем многолетней упорной работы над собой удается научиться ее не понимать!

Примерно одновременно с работами Пиаже в англоязычной психологии стали известны работы другого выдающегося исследователя – советского психолога Александра Лурии. На протяжении своей долгой и плодотворной научной жизни Александр Романович занимался разными областями психологии. Но именно в первые послевоенные годы он обратился к старой проблеме локализации психических функций – «привязки» их к конкретным структурам мозга. Причины, по которым он занялся этой темой, были очевидны и печальны: только что прошедшая чудовищная война предоставила обширный материал для такого рода исследований – множество людей с четко локализованными травмами и разрушениями самых разных участков головного мозга (и прежде всего коры больших полушарий). А вот результаты оказались весьма нетривиальными: они позволяли судить не только о функциях того или иного участка коры, но и о том, что всегда интересовало Лурию, – о структуре психических процессов. Лурия обнаружил, в частности, что при поражении лобной доли больших полушарий мозга у человека сохраняются все базовые психические функции: восприятие, речь, память, способность к счету и т. д. Но при этом любое собственное действие – например, пересказ короткого рассказа или даже просто нажатие кнопки по световому сигналу – оказывается для него чрезвычайно трудным, а то и невыполнимым. Лурия предположил, что мозг таких пациентов, располагая всей необходимой для выполнения подобных заданий информацией и двигательными навыками, не может составить из этих знаний программу собственных действий. И что специфическая функция лобных долей мозга человека заключается именно в составлении и последующей реализации таких программ.

Замечательные открытия Лурии, заложившие основы современной нейропсихологии и до сих пор стимулирующие мысль исследователей[96], конечно, тоже лежат за пределами нашей темы. Для нас сейчас важно, что, когда Лурия опубликовал свои результаты и предположения в международной научной прессе, американским читателям его статей прежде всего бросалось в глаза резкое противоречие его выводов постулатам бихевиоризма. Мы же помним, что «никаких центрально инициированных процессов не существует», что головной мозг – это не более чем телефонная станция, передающая вызванное внешними стимулами раздражение на нервы, идущие к мышцам и другим исполнительным органам. И вот нате вам, пожалуйста: оказывается, даже простейшее действие – нажать кнопочку, когда загорится лампочка, – невозможно без такого «центрально инициированного процесса» – выработки программы. Хотя и с восприятием стимула, и с управлением мышцами все в порядке.

При своем рождении бихевиоризм обещал когда-нибудь бросить всю психолого-поведенческую область к ногам физиологии – свести все поведение к физиологическим процессам. Неблагодарная дисциплина, однако, не оценила обещания пылкого поклонника. Вооружившись новыми точными приборами, она принялась наносить удар за ударом по бихевиористским построениям. В 1949 году Джузеппе Моруцци и Хорас Мэгун обнаружили спонтанную, не вызванную никакими внешними стимулами активность некоторых нейронов мозга – ту самую, существование которой еще в середине 1930-х постулировал на основании косвенных данных Эрих фон Хольст и которую Лоренц положил в основу своей модели поведения. А два года спустя было показано, что поведенческие акты не могут быть цепочкой рефлексов, где окончание предыдущего запускает следующий: время, необходимое на реализацию такой цепочки (с учетом скорости движения сигнала по нервному волокну и через межклеточные контакты – синапсы), должно было бы в разы, а то и на порядок превышать реально наблюдаемое время выполнения сложных действий. Значит, поведение организовано как-то по-другому – вероятнее всего, из мозга в мышцы поступает уже готовая программа целостного акта. Игнорировать эти данные было особенно трудно: их получил не какой-нибудь европейский чудак-натуралист, даже не уважаемый, но далекий от проблем поведения физиолог, а уже знакомый нам по главе 5 Карл Лешли – один из столпов бихевиоризма, ученик и бывший сотрудник Уотсона!

Обезьянки до