Введите обвиняемых — страница 28 из 74

Сегодня я умру, говорит она, я давно думаю о смерти, давно ее жду и потому не боюсь. Затем диктует указания касательно похорон, не рассчитывая, что ее воля будет исполнена. Просит расплатиться с прислугой и по долгам.

В десять утра священник соборует ее, мажет святым миром веки и губы, ладони и ступни. Веки теперь запечатаны и больше не откроются. Губы отшептали последнюю молитву. Руки не подпишут ни одного документа. Ноги закончили свой путь. К полудню дыхание становится затрудненным. В два часа она отходит в иной мир. За окном белеют снега, и в их отблесках над кроватью склоняются тюремщики. Им неловко тревожить дряхлого капеллана и старух, которые были с умирающей до последнего. Еще до того, как покойницу омыли, Бедингфилд отрядил в Лондон самого быстрого гонца.


Восьмое января: известие доставили во дворец. Оно просачивается из королевских покоев и оглашает все закоулки: комнаты, где одеваются камеристки, уголки, где прикорнули поварята, пивоварни и холодные кладовые для рыбы. Оно разносится по галереям и эхом врывается в убранную коврами опочивальню, где Анна Болейн, упав на колени, восклицает: «Наконец-то, Господи! Давно было пора!»

Музыканты настраивают инструменты, готовясь праздновать.

Анна надевает желтое платье, как четырнадцать лет назад, когда первый раз была при дворе и танцевала в маске. Все помнят (или уверяют, будто помнят) тот день: младшую Болейн, ее дерзкие темные глаза, стремительную грациозность движений. Мода на желтое возникла среди базельских богачей; в то время портной, раздобывший кусок желтой материи, мог просить за него сколько захочет. И внезапно все сделалось желтым: рукава, чулки. Те, у кого хватало денег только на узкую полоску ткани, украсились желтыми лентами. В 1521-м, когда Анну представили ко двору, за границей этот цвет уже считался несколько вульгарным. Сегодня во владениях императора публичные женщины затягивают свои жирные телеса в желтые корсажи.

Знает ли это Анна? Ее нынешнее платье стоит впятеро больше того, что она носила в бытность дочерью простого банкира. Оно сплошь расшито жемчугами, так что Анна движется в облаке лимонного света. Он спрашивает леди Рочфорд: будем считать этот цвет новым или вернувшимся старым? Наденете ли вы желтое, миледи?

– Оно мне не идет, – отвечает та. – А что до Анны, лучше бы ей нарядиться в черное.

Генрих на радостях решает показать двору принцессу. Ей два с половиной года. Казалось бы, такой маленький ребенок должен испугаться незнакомых людей, но Елизавета весело хохочет, пока ее передают с рук на руки, дергает джентльменов за бороды, лупит кулачком по шляпам. Отец подбрасывает ее в воздух:

– Ей не терпится увидеть братика, верно, утеночек?

По залу пробегает шепоток: вся Европа знает, что Анна в счастливом ожидании, однако впервые об этом сказано прилюдно.

– И мне тоже, – говорит король. – Заждался я.

Личико Елизаветы уже теряет младенческую пухлость; у нас будет принцесса-лисичка. Старые придворные говорят, что она похожа на королевского отца и на покойного брата, принца Артура. Впрочем, глаза у нее материнские – подвижные и выпуклые. Он, Кромвель, считает, что у Анны красивые глаза, хотя особенно они хороши, когда зажигаются интересом, словно у кошки при виде мелкого зверька.

Король сюсюкает с дочкой. Снова подбрасывает ее, ловит, опускает на пол. Целует в макушку.

Леди Рочфорд говорит:

– Генрих такой добряк – умиляется на любого ребенка. Как-то при мне он вот так же целовал чужое дитя.

Как только девочка начинает капризничать, ее уносят, закутав в меха. Анна провожает дочку глазами. Генрих говорит, будто только сейчас припомнил:

– Придется потерпеть, что страна наденет траур по вдовствующей принцессе.

Анна отвечает:

– Англичане ее не знали. С чего им скорбеть? Кто она была для них? Чужестранка.

– Думаю, так приличнее, – не сдается король. – Поскольку она была коронована.

– По ошибке, – стоит на своем Анна.

Музыканты начинают играть. Король подхватывает Мэри Шелтон, та смеется. Последние полчаса ее не было видно, сейчас она раскраснелась, глаза блестят – ясно, чем занималась. Он думает: увидел бы старый епископ Фишер это гулянье, решил бы, что настали последние времена. И тут же удивляется, что, пусть на миг, увидел мир глазами старого Фишера.

После казни голову епископа выставили на Лондонском мосту. Она так долго сохранялась нетленной, что лондонцы заговорили о чуде. Пришлось отдать распоряжение, чтобы смотритель моста положил ее в мешок с камнями и утопил в Темзе.

В Кимболтоне тело Екатерины уже готовят к погребению. Ему чудится шорох в ночи, общий вздох: Англия встает на молитву.

– Она прислала мне письмо. – Генрих вынимает бумагу из складок желтого кафтана. – Даже читать не хочу. Заберите его, Кромвель.

Складывая письмо, он видит строчку: «И в последних словах клянусь: очи мои желают тебя более всего на свете».


После танцев Анна зовет его к себе. Она суха, деловита:

– Я хочу изложить вам свои соображения насчет королевской дочери.

Не «принцессы Марии». Но и не «испанской приблуды».

– Теперь, когда мать больше не может ее науськивать, – продолжает Анна, – можно надеяться, что она поумерит свое упрямство. Видит Бог, я в ее любви не нуждаюсь, но думаю, король будет мне признателен, если я улажу их ссору.

– Он будет чрезвычайно вам благодарен. И вы поступите милосердно.

– Я хочу стать ей матерью. – Анна краснеет, возможно, стыдится уж чересчур явной неискренности. – Она может не называть меня «госпожа матушка», но пусть обращается ко мне как положено. Если она помирится с королем, я буду рада держать ее при дворе. Ей отведут почетное место, немногим ниже моего. Я не стану требовать глубокого реверанса, только обычных форм вежливости, принятых в королевских семьях по отношению к старшим. Передайте, что я не заставлю ее носить мой шлейф. Ей не придется сидеть за одним столом с принцессой Елизаветой, так что вопрос о ее более низком статусе не возникнет. Думаю, это более чем щедро.

Он ждет.

– Если она будет вести себя с должной почтительностью, я не стану выходить прежде нее, кроме как на торжественных церемониях. Мы будем появляться под руку.

Для Анны уступки беспрецедентны, однако он воображает лицо Марии, когда ей все это изложат, и радуется, что обязанность поехать к королевской дочери выпадет кому-то другому.

Он почтительно желает доброй ночи, но Анна его не отпускает. Говорит тихо:

– Кремюэль, вот мои условия, больше я не уступлю и на волос. Я сделала первый шаг, и меня упрекнуть не в чем, но, думаю, она откажется. И тогда мы обе пожалеем, потому что нам останется лишь война до последнего вздоха. Я – ее смерть, она – моя. Так и передайте: я сделаю все, чтобы она не дожила до моих похорон.


Он идет к Шапюи выразить соболезнования. По дому гуляют сквозняки, тянет речной сыростью. Посол с ног до головы в черном и горько себя корит:

– Зачем я только уехал?! Но ей и впрямь было лучше. Утром смогла сесть, женщины ее причесали. Я сам видел, как она два или три раза откусила хлеб, и уехал обнадеженный, а через несколько часов она умерла.

– Не стоит себя винить. Вы сделали все, что в человеческих силах, и ваш государь об этом узнает. В конце концов, вы посланы следить за королем и не можете зимой надолго отлучаться из Лондона.

Он думает: я здесь с тех пор, как начался бракоразводный процесс – сто богословов, тысяча юристов, десять тысяч часов, истраченных на прения. Знаю все почти с самого начала: кардинал делился со мной подробностями – поздно вечером за вином рассказывал про желание короля развестись с женой и про то, как думает подступиться к делу.

– Безобразие, – говорит он.

– А, вы про камин… И вы зовете это камином? Вы зовете это погодой?

По комнате плывет дым от сырых дров.

– Дым, чад и никакого тепла! – продолжает Шапюи.

– Поставьте печь. У меня печи.

– Да уж. А потом слуги наталкивают в них мусор, и они взрываются. Или труба рушится, так что надо посылать через Ла-Манш за печником. Знаю я эти печки. – Шапюи трет синие от холода руки. – Я ведь сказал ее духовнику. Спросите у нее на смертном одре, осталась ли она девственной в первом браке. Словам умирающей поверит весь мир. Но он старик, так что за горем позабыл спросить. Теперь мы никогда не узнаем.

Хм. Раньше посол и мысли не допускал (по крайней мере, вслух), что Екатерина все эти годы могла говорить неправду.

– Но знаете, – говорит Шапюи, – перед самым отъездом она сказала слова, которые очень меня смутили. Она сказала: «Возможно, я сама во всем виновата. Что перечила королю, а не ушла в монастырь и не дала ему жениться снова». Я ответил: «Что вы такое говорите, мадам?» Потому что я и сам удивился. «Что вы такое говорите, правда на вашей стороне, так говорят и церковные юристы, и светские». – «И все же у них были сомнения. А если я была не права, значит я своим упорством заставила короля, не терпящего возражений, действовать в соответствии с худшими качествами натуры, а значит, частично разделяю его вину». Я сказал ей: добрая госпожа, вы чересчур строги к себе, пусть король сам несет вину за свои грехи, сам за них отвечает. Но она покачала головой. – Шапюи, расстроенный, потерянный, тоже качает головой. – Все те, кто отдал жизнь, добрый епископ Фишер, Томас Мор, благочестивые монахи-картезианцы… «Я ухожу из жизни, – сказала она, – таща на себе их трупы».

Он молчит. Шапюи подходит к столу, открывает инкрустированную шкатулку:

– Знаете, что это?

Он берет шелковый цветок – осторожно, боясь, что лепестки рассыплются в прах.

– Да. Подарок от Генриха. На рождение Новогоднего принца.

– Я стал лучше думать о короле. Прежде мне и в голову не приходило, что он может быть чувствительным и нежным. Я бы точно до такого не додумался.

– Вы горький старый холостяк, Эсташ.

– А вы горький старый вдовец. Что вы подарили своей жене на рождение своего очаровательного Грегори?