Уайтхолл: вечером, зная, что Норрис взят под стражу, он идет к королю. На пороге перекидывается парой слов с Рейфом: как его величество?
– Вы думали, Генрих будет неистовствовать, как Эдгар Миролюбивый, ища, в кого бы вонзить копье? – Они обмениваются улыбками, вспоминая ужин в Вулфхолле. – А он спокоен. Словно знал. Давно, в глубине души. Король у себя, пожелал остаться один.
Один: а с кем ему быть? Теперь вы не найдете в покоях Доброго Норриса, шепчущего слова утешения. Норрис был хранителем королевского кошелька, а ныне кошелек пуст, королевские денежки раскатились по большаку. Струны ангельских арф лопнули, какофония оглушает; шнурок от кошелька срезан, швы разошлись, шелковые ленты разорваны, в прорехи виден срам.
Он возникает на пороге, Генрих скашивает глаза, вяло произносит:
– Сухарь, входите и садитесь.
Генрих знаком отпускает мнущихся у двери слуг, сам наливает вино, говорит:
– Племянник расскажет вам, что случилось на турнире. Славный малый Ричард, не правда ли? – Взгляд короля блуждает. – Сам я не выступал. Она вела себя как обычно: сидела среди фрейлин, невозмутимая и надменная, любезничала с джентльменами, то с одним, то с другим. – Генрих хихикает фальшиво, невпопад. – Вела беседы.
Затем начались поединки, герольды выкликали верховых рыцарей. Генри Норрису не везло. Его лошадь испугалась, застыла, потом начала брыкаться, пытаясь сбросить седока. (Лошади подводят. Оруженосцы подводят. Нервы подводят.) Генрих через слугу предложил Норрису отступить: замена найдется, одна из оседланных лошадей, которых держат наготове, если государю в последнюю минуту захочется выйти в круг.
– Обычная вежливость, – объясняет Генрих, ерзая в кресле. Словно оправдывается.
Он кивает: разумеется, сэр. Неясно, вернулся ли Норрис на арену. После полудня Ричард Кромвель протиснулся сквозь толпу на галерее, стал на колено перед королем и наклонился к монаршему уху.
– Ричард рассказал, этот музыкант, Марк, во всем признался. Сам? Ваш племянник ответил: никто его не неволил. Ни один волосок не упал с его головы.
А мне теперь придется сжечь крылья из павлиньих перьев, думает он.
– Потом… – Внезапно король замирает, словно лошадь под Норрисом, и – больше ни слова.
Нужды нет: он, Кромвель, уже знает, что было дальше. Выслушав Ричарда, король встал, слуги забегали. «Найдите Генри Норриса, – велел Генрих пажу, – скажите, что я скачу в Уайтхолл. Он едет со мной».
Король ничего не объясняет, никого не ждет, не разговаривает с королевой. Мчится, покрывая милю за милей, Норрис скачет сзади, озадаченный, от страха еле держится в седле.
– Я предъявил ему обвинение, – говорит Генрих. – Рассказал о признании мальчишки, Марка, но он упрямо твердил, что невиновен. – И снова тот же фальшивый, неприятный смешок. – Позднее его допросил господин казначей. Норрис признался, что любит ее. Однако, когда Фиц обвинил его в прелюбодеянии, в том, что желал моей смерти и хотел жениться на моей вдове, Норрис сказал: нет, нет и еще раз нет. Расспросите его, Кромвель, но не забудьте повторить то, что я сказал ему на пути в Уайтхолл. Я готов проявить милосердие, если он признается и назовет имена остальных.
– Марк Смитон назвал имена.
– Ему я не доверяю! – презрительно бросает Генрих. – Что значат слова какого-то скрипача по сравнению с жизнью тех, кого я числил своими друзьями? Мне нужны доказательства. Посмотрим, что запоют фрейлины, когда Анна окажется за решеткой.
– Их признаний будет более чем достаточно, сэр. Вам известны имена. Позвольте мне арестовать подозреваемых.
Однако разум Генриха блуждает в иных сферах.
– Кромвель, что заставляет женщину искать в постели утех, противных естеству? Предлагать себя то так, то эдак? Где она этого набралась?
Тут есть один ответ. Опыт, сэр. Прихоти мужчин и ее собственные желания. Но едва ли Генрих нуждается в ответе.
– Есть единственный способ, благоприятствующий зачатию, – рассуждает Генрих. – Мужчина сверху. Святая церковь одобряет такие сношения в разрешенные дни. Некоторые священники утверждают, что каким бы тяжким грехом ни являлось совокупление между братом и сестрой, еще хуже, когда женщина находится сверху или когда мужчина входит в женщину по-собачьи. Из-за этих непотребств и иных, которые не стану называть, был разрушен Содом. Христиане, предающиеся им, не избегнут Божьего гнева. Откуда женщине, если ее воспитали не в доме терпимости, знать о таких богомерзких делах?
– Женщины обсуждают их между собой, – говорит он. – Как и мужчины.
– Но почтенной, набожной матроне, чья обязанность – производить на свет потомство?
– Возможно, она хочет пробудить чувственность мужа, сэр. Чтобы отвадить его от Пэрис-гарден и других нехороших мест. Или если они прожили вместе много лет.
– Три года! Разве это много?
– Нет, сэр.
– И даже того меньше.
На мгновение король забывает, что говорит о себе, а не об умозрительном богобоязненном англичанине, лесничем или пахаре.
– Но откуда ей знать? – не унимается Генрих. – Откуда ей знать, что` мужчине по нраву?
Он прикусывает язык, ответ очевиден: она расспросила сестрицу, которая кувыркалась в вашей постели до нее. Однако сейчас мысли короля блуждают далеко от Уайтхолла. Генрих думает о крестьянине с мозолистыми ладонями и его жене в скромном чепце и фартуке; перекрестившись и испросив у папы разрешения, крестьянин тушит лучину и угрюмо соединяется со своей второй половиной: ее колени направлены вверх, к потолочным стропилам, его зад сотрясается при толчках. Когда всё позади, набожная пара преклоняет колени рядом с кроватью и возносит хвалу Господу.
Но однажды днем, когда крестьянин батрачит, в бедную хижину забредает юный повеса, помощник лесничего, и, недолго думая, достает из штанов своего петушка: ну-ка, Джоан, ну, Дженни, согнись-ка над столом, и я научу тебя тому, чему матушка тебя не учила. И когда под вечер крестьянин возвращается домой и с кряхтеньем взбирается на жену, дабы исполнить супружеский долг, с каждым толчком и стоном женщина вспоминает об ином удовольствии, что и слаще, и гаже. И тогда, помимо ее воли, с губ слетает имя. Ах, Робин, мой сладкий! О Адам, сладкий мой! А ее благоверный, до которого не сразу доходит, что его зовут не Робин и не Адам, а Гарри, задумчиво скребет в затылке.
За окном стемнело, пора зажигать огни. Он открывает дверь, и королевские покои разом заполняет толпа: слуги суетятся вокруг Генриха, словно ласточки в ранних сумерках. Король их почти не замечает.
– Кромвель, вы думаете, до меня не доходили слухи? Думаете, я был глух, когда трактирщицы чесали языками? Я человек простодушный. Анна утверждала, что девственна, и я верил. Семь лет она лгала мне, что непорочна. Если женщина способна на такой обман, она ни перед чем не остановится. Я разрешаю вам заключить королеву под стражу. А заодно и ее брата. Некоторые мерзости, которые она творила, не следует обсуждать меж приличными людьми, дабы не ввести чистые души в соблазн, о котором они бы иначе и не помыслили. Я рассчитываю на ваше благоразумие, а равно и благоразумие моих советников.
– Гадая о прошлом женщины, легко обмануться, – произносит он.
Вообразите, что до свадьбы Джоан или Дженни вела совсем иную жизнь. Вы привыкли думать, что она выросла среди полевых цветов на лесной опушке. А теперь на каждом углу слышите от верных людей, что ваша женушка провела юность в портовом городе и голая плясала в кабаках на потеху матросам.
Впоследствии он спросит себя: понимала ли Анна, что происходит? Против ожиданий, она не молилась, не писала писем друзьям. Если очевидцы не врут, королева прошествовала через свое последнее утро на воле, следуя заведенной рутине: гуляла вдоль теннисных кортов, поставила на исход матчей.
Поздним утром посланец привез ей монаршее повеление предстать перед королевским советом. Заседание состоится в отсутствие его величества, а также в отсутствие господина секретаря, который отбыл по безотлагательному делу.
Советники объявили королеве, что ее обвиняют в прелюбодейственной связи с Генри Норрисом и Марком Смитоном, а также с иными джентльменами, чьи имена пока не называются. Суда ей надлежит ждать в Тауэре. Как рассказывал Фицуильям, Анна держалась надменно. Кто вы такие, чтобы судить королеву, возмутилась она, но, когда ей сообщили о признаниях Марка и Генри Норриса, расплакалась.
Из комнаты заседаний Анну отводят в ее покои обедать. В два пополудни вместе с лорд-канцлером Одли и Фицуильямом он идет туда.
На добродушном лице государственного казначея тревога.
– Каково мне было услышать сегодня утром, что Гарри Норрис признался! Он признался, что любит ее, но не в прелюбодеянии.
– И что вы сделали, Фиц? – спрашивает он. – Сказали правду?
– Нет, – отвечает Одли. – Он ерзал и отводил глаза. Разве не так, господин казначей?
– Кромвель! – ревет Норфолк, расталкивая придворных. – Я слыхал, этот малый запел под вашу дудку. Что вы с ним сделали? Жаль, меня там не было! Из этого выйдет неплохая баллада для печати. Пока Генрих перебирает струны, музыкантишка теребит лютню его жены.
– Если знаете издателя, который рискнет напечатать такое, скажите мне, – отвечает он, – и я прикрою его лавочку.
– Только имейте в виду, Кромвель, – продолжает Норфолк, – я не позволю, чтобы из-за этой костлявой уродины пал мой благородный дом! Если она вела себя недостойно, виноваты Болейны, не Говарды. Я не жажду крови Уилтшира, только отнимите у него этот дурацкий титул. Монсеньор, скажите, пожалуйста! – Герцог скалит зубы. – Я хочу видеть его унижение, уж слишком высоко он вознесся. Я всегда был против брака короля с его дочкой, это вы, Кромвель, вы подсуетились. Сколько раз я убеждал Генри Тюдора не связываться с этой вздорной бабой. Пусть послужит ему хорошим уроком, в следующий раз будет меня слушать.
– Милорд, – спрашивает он, – приказ с вами?
Норфолк машет пергаментом. Когда они входят в покои, слуги раскатывают громадную скатерть, королева сидит под пологом. На ней платье багрового бархата, Анна – костлявая уродина – обращает к ним белое, безупречно прави