Вверх за тишиной — страница 30 из 39

Какое красивое платье. Нюра вытащила его из чемодана, где лежат ее вещи. Новое платье. На платье еще не оторванная этикетка с ценой. Нюра смотрит на себя в зеркало.

— Прелестно.

Это слово она услышала от учительницы Марии Николаевны.

Подошла к телевизору. Включила. Сетка. И антенна у них не налажена. Бывают помехи.

Больше всего Нюра любит рекламу. Там — прелестно. Мужчины… женщины… море… верблюды… пирамиды… зубная паста… Даже кино не так интересно.

Маленький ее брат Вася ползает по полу. Рубашонка задралась. Хнычет.

Нюра подходит к брату, бьет по красной попке:

— Сиди.

Сует ему в рот соску.

Вася молчит. Сосет. Выплевывает соску. Текут слюни по подбородку.

Нюре стало страшно. Вроде в избе закрутил ветер.

Выключает телевизор. Голубой свет гаснет.

Нюра смотрит в угол избы, где на полке икона Николая Угодника. Нюра крестится, глядя в лицо Николая Угодника.

Все равно страшно.

Тогда она поворачивается и крестится на темный экран телевизора.

Телевизор стоит на высокой тумбочке, под ним накрахмаленная белая скатерка с вышивкой по краям.

Начинает молиться:

— Господи, Николай Угодник, — косится на Святого, потом опять на телевизор. — Спаси мою немаму, моего непапу, и меня маленькую, хотя мне уже тринадцать лет и у меня пошли месячные.

Нюра знает, что мама у нее родная, папа — родной, но так лучше, так надо… Потом спохватывается:

— Спаси моего братика Васю. Он еще совсем маленький. Ему ведь надо расти.

На глазах появляются слезы. Она быстро вытирает их рукой.

Ей в голову входит отчетливо: «Где веревка?»

Она отворачивается от телевизора и прямо смотрит в лицо Святого: «Где веревка?»

Ждет. Теперь ей уже не страшно. Потом лезет под кровать, за шкаф. Выбегает в чулан. Там — маленький обрывок бумажной веревки. Нюра отшвыривает ее ногой. И в ту же секунду…

— Господи, да что же я… Белье…

Она выбегает в огород, где между столбами висит на веревке белье. Нюра сбрасывает белье. Бежит в дом за табуреткой. С трудом отвязывает. Пробует прочность.

— Прелестно. Только длинная.

Теперь все просто. В комоде, в верхнем ящике, ножницы. Режет веревку.

С надеждой смотрит на темный экран телевизора.

Вот там… среди волн… загорелые мужчины и женщины… они улыбаются белозубо… Она ведь тоже уже женщина. У нее месячные…

И вслух:

— У меня месячные. Прелестно.

Железный крюк, торчащий в нужнике, давно пригляделся. А как ему не приглядеться, когда сидишь в нужнике.

Делает петлю на веревке. Медленно. Уверенно, будто всегда так.

Берет табуретку. Идет через мост в нужник. Ставит табуретку. Вот привязать веревку трудно. Она чувствует, как на спине, на платье появилось пятно от пота.

Удалось.

Слезает с табуретки. Возвращается в комнату. Вася на полу опять плачет. Она горячо его целует. Несколько раз. Потом сует в рот соску.

Оглядывается и торопливо крестится на Святого и телевизор.

Выходит из комнаты, останавливается. Она думает, но не понимает, о чем. И громко так, чтобы заглушить обрывки мыслей:

— Который сейчас час? Интересно, который сейчас час?

Потом спохватывается. У нее в ящике стола американский журнал с целлофановой обложкой. Она возвращается в комнату. Садится к столу и листает журнал. Ей нравится, что ни одной буквы она не может понять. Да и зачем? На цветных фотографиях улыбающиеся женщины около машин разных марок.

Особенно нравится рисунок. Из мчащейся машины выглядывает водитель в ковбойской шляпе, а из другого окна его спутница. Очень сильный ветер. Водитель придерживает одной рукой шляпу, а другой держится за баранку… За машиной нарисован вихрь пыли, а вдали — горы.

Нюра целует картинку, кладет журнал снова в ящик стола.

Идет из комнаты. Опять останавливается. Что-то ее держит. Она не может понять что. Потом на цыпочках входит в комнату, берет журнал. Теперь уверенно выходит. Подходит к нужнику.

Наклоняется над очком нужника и кидает туда журнал. Потом, быстро присев, делает по-маленькому.

— Прелестно.

Поднимается на табуретку и сует голову в петлю. Но снова слезает с табуретки. Снимает ботиночки. И ровно их ставит рядом с табуреткой.

Новая жизнь

Шум на задах, в огороде. Я выскочила из постели. Вышла из сеней на порог. В темноте — слабый-слабый огонек. Покойный муж говорил: «Запалили фютюлек». А тут я вижу: едва-едва мигает фютюлек.

Подошла ближе, а это у самой мусорной канавы уперся в грядки старый трактор ДТ-54 с одной разбитой фарой. И эта фара фютюльком в темноте попыхивает. А я в резиновых сапогах на босу ногу и в бараньем полушубке, прямо на рубашку надела. Стою и не знаю, чего мне делать.

И как-то мне сразу в голову не припекло: чего это у него один фютюлек. Смотрит он на меня жалостиво, и защемило мое ржавое вдовье сердце.

— Тебе чего, одноглазый?

Я к чужому горю жадная.

— Ну хоть фыркни, — это я ему-то. И откуда только слово взялось. Фыркни, Вася.

Слышу, заурчал. Чего делать — не пойму. Не станешь же его щами кормить. Щи у меня, правда, наваристые, вчерашние.

Наутро солярки нашла и бутылку с соляркой в угол поставила. Конечно, он старый, давно списанный, а тоже ведь бутылка ему может сгодиться.

Ночью затаилась. Слышу, в сенях кто-то бестолково застучал. А я уж поняла, откинула крюк с двери и пустила.

— Заходи, списанный, повечеряем.

Когда он бутылку солярки шарахнул, у него глаз запылал. И к кровати лезет.

— Ты чего, очумел?

А сама вся дрожу. Давно мне бабьей радости не выпадало.

— Ты, старик, только стулья не ломай.

А он лавку опрокинул, неловкий, не к тому привыкший. На нем ведь всю жизнь пахали да пахали — совсем могли изломать.

— Вася, шепчу, — ты давай полегче. Чего ты так своими железками дрожишь? Я ведь не такая фыркалка, как в городе, я ведь тоже жаром и холодом пропеченная.

— Ну ложись, так пока полежим, попривыкнем.

Через неделю сеструхе написала, какая наша новая пошла в деревне жизнь.

«Галинька ты моя родная!

Жизнь у нас в деревне сейчас не так чтоб плохая. В магазинах все купить возможно. И все заморское, бананов много, а сапог резиновых, как и раньше, не привозят. Ну да у меня теперь помощник сыскался. Не знаю, как тебе все это описать. Что ж делать? В хозяйстве мужик всегда к месту. Ну вот и ко мне прислонился списанный ДТ-54. Он хоть и трактор, а я его Васей окрестила.

Правда, фара у него одна подбита и он уже списанный, но еще в силе. А нынче дело весеннее. Огород мы с ним под картошку вспахали. Плуг тоже старый нашла. И когда землица стала отваливаться, такая радость в нас с ним заиграла. Землица с глиною, завидно отваливалась. Мне бы одной никак не осилить. Я от радости и себя и его этой первой землицей окрестила. Он, конечно, не смеялся, не след старику так уж радоваться, а я хохочу, не могу уняться. Ну старик, ну одноглазый.

Галинька, узнай в городе, можно ли на него пенсию оформить. Она бы нам сильно не помешала. Солярка уж больно дорогая.

Вот какая моя новая жизнь. Картошка у нас своя будет, а бананы нам без надобности. Привет тебе от меня и от Васи. Остаюсь твоя любящая сеструха Верка».

ЛОДКА

Мистерия

Держи твой ум в аде, и не отчаивайся.

Старец Силуан Афонский

О, паря, две машины из грязи всегда вылезут.

Михаил Силинский, шофер из Озерок

— Эй! Эй! — кто-то кричал.

Я пошел на крик. Крик был холодный, темный, отступал, как вода, передо мной.

Ведь был же голубой свет, когда я умирал.

— Иди! Иди! — этот крик уже не просто темный, а совсем почернел.

Голос оборвался, пропал. Я еще отошел от тропинки, послушал. Поглядел: и худенькие эти березки. Худенькие — среди болотной сырости. Я глядел на березки и не верил. Не верил, что дойду. Ткнулся рукой в холодную воду, поднялся. А не заметил, как садился. Опять надо идти.

Вот я болен — и опять надо идти. Прислушался. Никто не откликнулся на мои мысли.

Я шел по узенькой тропе, стараясь аккуратно ставить правую ногу.

— Сапог, — говорил я, — сапог разорван. — Я старался ступать так, чтобы правым сапогом не очень набирать воду. У меня, правда, он был разорван повыше подъема, нет, не разорван, а точно ножиком разрезан, или бритвой.

«Закрой поддувало» — скомандовал я себе. Эти слова, написанные на железной дороге, я вдруг вспомнил. И они подбодрили.

— Я болен, — шептал я, будто кому жаловался. Страх подтачивал мои силы. Ноги промокли и в дырявом, и в целом сапоге, а я все шел по мягкой, тряской земле, и мокрая трава липла к сапогам. И мне начинало казаться, что я иду не по самой тропке, а по краю. Жмусь к березкам, а они плывут. Все выше и выше подплывают к небу.

Мокрый туман плотнился твердым хрящом. За мной кто-то шел, меняя мой страх на неслышные шаги. Я стиснул зубы. Ждал, что всей своей сырой изнанкой небо сзади навалится, и я почувствую смрадный дух зверя. И острые клыки в шею. И жухну в грязь. Не оглядывался.

Мне было тесно ждать. Надо бы освободить шею, подумал я, и понял, что я весь обсыпан крупой страха. Неслышные шаги то отставали, то обгоняли меня. Нет, это не были шаги зверя, понял я. И громко сказал:

— Вот я болен, и опять надо идти.

Прислушался. Никто не откликнулся. Я шел по узкой звериной тропе, стараясь аккуратно ставить ногу.

Я тихонько кончался. И уж совсем трудно стало, когда открылась деревня. Дошел до первого дома, прошел его и остановился около второго. На бревнах, рядом с загородкой, сидела старуха с мальчиком. Мальчик был без штанов, в короткой рубашонке.

— Здравствуйте, — сказал я старухе. Старуха давно меня заметила и глядела на меня. И мальчик замер и тоже на меня глядел.

— Хочу лодку купить, — сказал я.

— А-а, ступай к Иван Руфычу, — проговорила старуха и закричала на внука. — Чего кинул цацу? Я на тебя сейчас пыхну: пых! пых!