ечаться, накладывались ограничения и прочее… Но я не к тому — спустя десятилетия, уже в этом возрасте, то есть в таких преклонных годах, я встретил Кровца. Представляете? Случайно. Ехал к своим знакомым в гости, во дворе увидел. Узнал. Хотя он был в плохом виде. Никакого зла я на него не держал, даже, поверите ли, обрадовался — испытания легли на мою молодость, что там говорить! — и этот человек оттуда, из Южного города, моя жизнь — смерть… тогда был шанс, полшанса, что останусь живым, а теперь что? — И Николаев усмехнулся. — Как потом выяснил от своих знакомых, Кровец жестоко пострадал в годы культа — семнадцать лет: десять в лагере и семь на поселении… Тут, знаете, не кошка начихала. Валил лес в Красноярском крае в Саянах. Центр у них в Канске, а лагерь в поселке Тугач, и оттуда «командировки» в Жедорбу, в Амбарчик, в Старики. Работа самая тяжелая: трелевка, вывозка… ну и сплавляли лес по речке Жедорба. Заключенные голодали, умирали. Кровец выдержал, потом ссылка в село Мотыгино… И здесь голод. Все это Кровец рассказывал моим знакомым, таким Воронцовым, Евгению Сергеевичу и Евгении Павловне… Два Жени… Они мне так и звонят: «Это два Жени…» Оба на пенсии, интеллигентнейшие люди. Евгений Сергеевич в прошлом инженер. Так вот, получаю от них известие, что Кровец увезен в больницу… Куда? Чего? В общем, в желтый дом. Представляете? У него никого нет родственников. Жена лет восемь как умерла… Ну и я стал к нему приходить, — Николаев вздохнул. Замолчал. — Грустная картина. Сначала я привозил ему чего-нибудь сладкое: печенье, конфеты, а также яблоки, апельсины. Но потом начал дома специально готовить, чтоб было не больничное.
— Мальчики! Мальчики! — звала больных сестра. — Свидание закончено. Родственники, прощайтесь.
Кровец испуганно оглядывался на сестру. Что делать? Приходилось расставаться. И я поднимался из-за стола.
— Посмотри, чего там, едет ли Васька, — попросил я.
— Уа, ау-ау-у…. — Виктор не разговаривал, он точно укачивал невидимого ребенка и сам тихонечко стонал. — Уа, ау-ау-у-уу.
Я открыл дверь и поглядел: машины с лодкой не было.
— Вить, очнись… Давай назад. Нет Васьки.
— Уа, а-ау-уу, — качал ребенка Виктор. И вдруг засмеялся. Волосы падали ему на глаза. Кепку он где-то потерял. И открылось его прекрасное, чистое лицо.
— Давай назад, — сказал я.
Виктор распахнул дверцу, выглянул, потом вытянулся, почти встал на педали, и машина поползла назад…
— Давай еще, еще!
— Останови! — закричал я. — Тормози!
Но было поздно. Задние колеса съехали в кювет.
— Прибыли, — ясно сказал Виктор, выпрыгнул на дорогу.
— Смотри, — показал я ему на колею. — Это то место, где мы уже сидели.
— А Вася?
Может, они сговорились, подумал я. Где моя лодка?
— Уа-у-у-у, — опять начал укачивать ребенка Виктор.
Далеко не уйдет, подумал я. По колее его найду.
— Пойду, — сказал я.
— Погоди, чего? Уа-уа-аа, — опять услышал я.
Я шел по колее и внимательно смотрел. Кругом лес и грязь. Только грязь… Едва светился рассвет за лесом. Не прошел я и полкилометра, как увидел: у самой дороги, раскинув руки, лежал человек в грязи.
— Эй, эй!
Я поднял его голову:
— Эй!
Очистил лицо от грязи.
— Ты жив, Вась?
Он замычал.
— Где машина? — Я его приподнял. — Эх, в тальянку сы-ы-ы-грал Проня. И Вася закрыл глаза.
Оттащил его от дороги, посадил — и увидел следы скатов… В стороне, в небольшой яме, на боку лежала машина, а рядом — белая моя лодка и мешки с цементом. Некоторые мешки разорвались, и цемент высыпался.
А-а! Ладно. Пускай сидит. У меня уже нет сил… Врач! Исцели самого себя… Я подошел к лодке. Цела ли? Поглядел. Не треснула. Только сбоку, где был сучок, жестяная затычка выпала. Крепка твоя лодка, Иван Руфыч, правда что хороша… Я залез на опрокинутую машину, с трудом открыл дверцу — и начал выдергивать рюкзак.
Мне это удалось. Я потянул — спинка сиденья сдвинулась, посыпались ключи, еще какие-то железки, они упали вниз, добивая боковое стекло…
— Ну, прощай, моя лодка! — Я надел рюкзак.
Васька уж опять свалился и лежал на боку около дороги. Я медленно побрел по колее. Каждая косточка во мне была размолота.
Дорога делилась, распадалась на две такие же, как прежде. Я остановился. И стал ждать. Куда идти?
Это чувство, которое должно было во мне родиться, — оно не приходило. Оно почему-то не приходило.
— Вы сказали, что сестра называла их «мальчиками». Ну этот бывший следователь — Кровец, он-то уж был старик?
— К сожалению, среди больных много молодых, очень много.
— А какой из себя Кровец?
— Совершеннейший старик, без зубов, голова дыней, с остатками волос, из-под лохматых седых бровей младенческие глаза. И весь сник пустым мешком, сидел в этой выцветшей зеленой пижаме — потрепала жизнь человека. Жалкое зрелище. А голос сохранился почти густой, даже мне казалось, прежний. Говорил он очень странно: «Ветер меняется… северный… Птичка поет… В доме закрыть дверь… скорее… скорее…»
На свидании мы обычно сидели с ним в дальнем углу их столовой. Ел он жадно. Ложка скрежетала по кастрюльке, в которой я приносил ему еду. Чаще всего готовил для него мясо. Вилки им не полагалось, ну и, конечно, ножа тоже. А мясо я сильно разваривал — он ведь без зубов. Расправлялся быстро и ложку долго облизывал.
В свой уже третий приход я начал понимать… Вернее, он мне приоткрыл… и я понял: «северный ветер» — это приближается сестра… тревога… доверять ей нельзя… работал мотор разоблачительства — его сердце никому не доверяло. Но он на посту — все эти годы, пройдя лагерь, ссылку — едва выжив. «Закрыть двери дома» — ему казалось, что удерживает дверь, наверное, казалось, что один держит… Он понимал, что его воображаемый «дом» с годами уходит в землю, но он хотел исчезнуть в объятиях с врагом — теперь он хотел взять на себя все: и слежку, и расследование, и вынесение приговора… Последними усилиями, когда его уже засадили сюда… он продолжал в бредовых разговорах больных отыскивать блестки крамолы. Шариковой ручкой, на клочках бумаги писал дрожащим, неверным почерком одно только слово — расстрелять. Отдавал мне. Вот для чего я ему был нужен.
Я решил идти по правой дороге. Но силы оставили меня. Я сел прямо в грязь, в колею. Все — я кончился. С меня хватит, ну все, понимаете, неизвестно к кому обращался я. По самую завязку. И я повалился в колею. И все-таки, хитрый мужик, освободился от лямок рюкзака, подложил рюкзак под голову, стараясь удобнее лечь в свою могилу из грязи. Стало немного легче. Лежал. Не шевелился. И откуда-то вдруг прилетела, как мы пели в детской колонии: «Фартовый я мальчишечка, зачалили меня, зача… зача… зачалили меня».
Тогда я повернулся. Стал на колени. На некоторое время так и застыл — в позе двухлетнего ребенка. Какие-то звенья в душе соединились. Я встал на ноги, вытащил из коричневой грязи рюкзак. Вдел руки в лямки.
Я все же решил идти по правой дороге. Сделал один шаг, другой… Получилось.
Впереди виднелся дом, совсем недалеко от развилки. Я шел, а ноги мои расползались.
Подошел к дому, постучался в дверь. Открыла мне женщина.
— Мне бы поспать, — сказал я.
Она ничего не ответила. Показала мне место на печке. Я залез на печку и скрутился. Но меня трясло, и заснуть я не мог.
Пролежав там около часа, я спустился вниз — и увидел: за столом сидели две женщины — одна та, что открыла мне, и другая, помоложе.
Они ели суп из миски.
Я почувствовал голод. Попросил:
— Дайте мне тоже супа.
Старшая хозяйка дала мне ложку — и налила в другую миску жирного куриного бульона — и они продолжали молча есть, не глядя на меня.
Я пододвинул к себе миску, увидел, как сверху плавают желтые круги жира — и мне стало тошно.
— Если б еще хлеба, — попросил я.
Старшая отрезала мне ломоть, ничего не сказав. Я ел. Меня мутило.
Вдруг я услышал шум моторов. Отложил ложку.
— Что это?
— Уркает, — глухо сказала старшая.
Я подошел к окну.
По другой дороге медленно двигались машины. На первой, поверх мешков с цементом лежала моя белая долбленка, крепко обвязанная.
Машины и лодка проплыли и скрылись за угором.
Как же так? — думал я. — Ведь и машина у них была перевернута, а другая — в кювете… Как они сами поднялись?
Вышел на волю, прислонился к стене. Моторов уже не было слышно.
— Дядя! Почему ты плачешь? — рядом со мной стояла девочка. — Иди в дом… — Я поднял к глазам руку. — Дядя! — звала девочка. — Иди в дом.
Я сказал:
— Сейчас пойду… Это там твоя мама?
— Нет, крестная. И тетя Вера.
Я вошел в дом. Взял свой мешок.
Женщины ели курицу. Они молча рвали ее руками.
— Куда эта дорога ведет? — спросил я. — Вот эта, на которой стоит ваш дом?
— В Озерки, — ответила старшая.
Я поблагодарил ее.
Я шел по дороге в Озерки. Дорога свернула в лес. На елях и соснах ни единой хвоинки. Лес был черным. Мертвым. Дорога становилась все уже, превращаясь в тропинку. Болотистая земля хлюпала под сапогами. Кто-то проложил деревянные слеги. Они прогнили. И неудачно поставленная нога проваливалась в рыжее месиво.
Мокрый, я шел и шел. Что-то заставило меня оглянуться. Совсем неслышно за мной двигался Николаев.
Когда он увидел, что я оглянулся, то быстро приблизился:
— Надеюсь, я вам не наскучил своими разговорами?
— Напротив.
— Ну что ж, — он помедлил, — прощайте. Теперь уж сами. Помните, как я вам рассказывал про город Ченстохов, когда я был ребенком. Я близко увидел летящего ангела. Помните?
Я не успел ответить: он как-то задом стал быстро удаляться.
— Ничего не бойтесь, — услышал я издалека его голос.
Самого Николаева я уже не видел.
На лице я ощутил легкий ветер. Черные деревья стояли совершенно неподвижно. Продолжал идти. Слеги трещали. Я падал. Выбирался опять. Руки окоченели от мокрой жижи. Иногда полз. Рюкзак давил, жевал спину. Я терпел. Снова вставал и шел. Не знаю, откуда хватило сил. Может, не хотел могилы среди черного леса… Шел. И неожиданно черный лес кончился.