Вверх за тишиной — страница 5 из 39

Мы молча передавали друг другу стакан. Слышно было, как в Таруске играет рыба. И я вдруг ясно понял, что это наш последний вечер. Мы давно пьем, очень давно. Беда гудит в нашей крови. Мы неустрашимо пьем, чтобы забыться и чтоб увидеть, что же прячется за той чертой, за той заветной, где тонко плачет струна. О, Боже! Вдруг я ощутил упругость воздуха, мощное дыхание простора, и можно было вольно взлететь. Я еще не успел осмыслить, а уже услышал:

Ой, улица моя, да ты широкая!

Ой, мурава моя, да ты зеленая!

Там ходил, гулял

Добрый молодец,

Добрый молодец

Холост не женат,

Холост не женат,

Белый кудреват.

У него ль кудри,

Кудри русые

По плечам лежат,

Полюбить велят.

А ему люди дивовалися,

Дивовалися, торговалися.

— Добрый молодец!

Ты продай кудри,

Кудри русые.

— Ах, вы глупые, неразумные!

Самому младцу кудри надобны.

И Лешка сказал, отложив гитару, извиняясь, что ли:

— Это мой дед певал. Правда, не от него, от отца слышал. У нас все пели — и бабка, и дед, и отец, и мать, и сестра…

Оля глядела на Лешку такими влюбленными глазами, что свет от них перепадал и нам… А без любви мы кто? камни — тогда каждый может нас пнуть ногой.

— Не пущу тебя, — прошептала Оля. — Дай мне твою руку, буду держать.

И он, улыбаясь, протянул ей руку.

И что ты уставился на нас, очкастый англичанин? Да, мы пьем тяжело. Понимаешь, душа наша устала. Правда, душу-то мы не собираемся ни на что менять. Хотя давно уже вьются над нами мелкие бесы. Они лезут в стакан, пробуют что-то шептать, даже изловчившись, кричат в уши: куда вы идете? Ноги ваши ослабли, вам не дойти до Вифлеема. А может, вы его уже миновали. И вообще все произошло задолго до вас, живущих…

Шурик попросил:

— Лешка, возьми опять гитару. Уже пора, возьми. — И он пытался напеть: — Мальчик в свитере белом…

Но гитару взяла Оля, она подкрутила волосы, тихо запела, словно кругом никого не было:

Мальчик в свитере белом,

В глазах беспокойный свет,

Мальчик в свитере белом,

Печаль на лице загорелом,

Ну что ты глядишь мне вслед.

Ах нет, не моря и не горы,

Нас разделяют годы…

Не допела, положила гитару и протянула руку к стакану.

— Ребята, — сказал с воодушевлением Годик. — Пусть мы циферблат без стрелки. Но мы тикаем по-своему, тикаем, как умеем. И гордимся, и в нас смирение… Но есть среди нас душа такой высоты…

— Замолчи! — крикнул вдруг Нил. — Не надо все вслух, не все на продажу…

— Понял, Миша, друг, посмотри, еще остался пузырь?

Какая бездонная Мишкина сумка. Мы продолжаем пить: стакан по кругу.

— Значит, так, — сказал Годик, — земля треснула. И когда мы заглянули в пролом, то увидели, что там тоже люди. И мы смотрели друг другу в глаза, — и они верили, что мы счастливее их… — Он отмахнулся рукой от слишком нахального мелкого беса, который пытался отпить из его стакана.

— Ребята, братцы, — он радостно оглядел нас. И мы поняли: сейчас он скажет что-то библейское.

— Веселись, юноша, в юности твоей, говорил Экклезиаст, да только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд. Да, ребята, ведь мы идем к Единому Пастырю. Корабль наш развалился, но это даже лучше, в Вифлеем мы пойдем пешком, так любезно российскому сердцу.

Он поднялся. Мы шли под темно-зеленым небом. Это — поразительно. Может, от той звезды, которая нас вела, не волхвов, а просто ребят, живущих на обочине ХХ века, и нам хотелось все начать сначала.

* * *

Наша собачонка, бежавшая впереди, громко залаяла. Из темноты надвинулись коровьи рога… Нил чиркнул спичкой, и мы различили бабу с хворостиной, а впереди ее корову.

— Убежала, охальница, — сказала баба, — еле нашла.

— У нас тоже есть своя, — закричал гном Жорик. — Только она пока не корова, а телка, — и он показал на Наташку.

— Тоже убегала?

— Нет, она привязана крепко.

— А вы сами-то откуда?

— Издалека. Идем тоже далеко, в Вифлеем. Хотим своими глазами увидеть, что там произошло две тысячи лет назад.

— А, понятно. Молодые, а я далеко не могу, лучше по телевизору глядеть.

Когда корова с бабой исчезла, Шурик наставительно произнес:

— Вот какая теперь народная мудрость, телевизор — глаз и глас народа.

— Огонь! — закричал гномик Жорик. — Там, впереди.

Звезда ли это? — подумал я. — Или кочевье? Иль только память о кочевье. И пастухи собираются туда…

И я еще что-то забормотал невнятное, чувствительное, и мне хотелось спросить: какая завтра будет погода. Даже, может, не завтра, а сегодня. Ведь всегда после убийств в программе «Время» передают сводку погоды. Эй, впереди! Кто-то ведь смотрел телевизор, какая завтра нас ждет погода?!

— Мишка куда-то умотнул с сумкой, — сказал Шурик. И крикнул довольно громко. — Михайло!

— Ага, — подтвердил гном Жорик. — Слинял в деревню.

* * *

Еще издали мы увидели такую картину: костерик, старый толстый цыган о чем-то беседовал с нашим Лешкой. Как Лешка оказался там? На белом его свитере почему-то угольно-черные отсветы огня. Или мне так почудилось? Рядом с костериком стоял древнющий автобус с длинным радиатором. На этом автобусе была растянута драная палатка. Старик взял Лешкину гитару, тихонько перебрал струны толстыми пальцами… Потом отдал обратно.

Как это случилось, уже и не припомню: на звон гитары вырвалось из автобуса, по-моему, бесчисленное множество цыган — и женщин, и мужчин, и голых детишек… А молодая цыганка с огромными луноподобными серьгами танцевала в кругу…

И мощный, во всю ширь живого неба — разбивая его до самой небесной души, до самых небесных печенок, — звучал голос Леши:

Гори, гори, гори, любовь смуглянки,

Одной красавицы смуглянки.

Горит над нами сила властная,

Царит одна любовь, любовь прекрасная…

И широченная юбка молодой цыганки кружила, и мы все отдавались сладкой силе.

Эй, чавела!.. Царит одна любовь,

Любовь прекрасная.

* * *

— Проснись! Просыпайся, — кто-то толкал меня. Я увидел гнома Жорика. Я сел, огляделся:

— Где остальные? Где все?

— Лешка умотнул с цыганами, остальные — там, — и он махнул в сторону реки.

* * *

Я шел, не разбирая дороги. Лиловатый туман скрывал реку и часть леса. Во мне еще не погас голос Лешки… Под ногами ощущал зыбкость. Но я чувствовал одновременно тишину, она обступала, сжимала горло… Хлюпала вода под ногами.

— Простите, люди, вы не встречали мою душу? Нет? Не встречали? Извините…

Не помню, когда и как я подошел к одинокому дощатому домику. Попробовал дверь. Закрыто. Я вежливо постучался:

— Откройте! Прошу вас, я устал. Очень устал за всю свою молодую, слишком долгую жизнь. — Опустился на колени и стукнулся головой в запертую дверь. Время опять сыграло со мной какую-то шутку. Меня кто-то пробовал поднять. Рядом высокий человек.

— Осень, — сказал он. — Видишь…

С другой стороны домика вырвались птицы, кружились черными листьями…

— Дождь, идем, — звал человек.

— А ты кто?

— Я — «Англичанин, сними калоши», — и он доброжелательно улыбнулся.

Что-то с ним не так… И вспомнил, очков нет… и еще это… почему-то говорит на понятном языке.

Мы шли с ним. Он обнимал меня за плечи. А дождь не унимался, не ситечком сеял, ведром поливал, да все сильнее, сильнее вспахивал землю, так что вроде как уже начинался потоп.

Но мне-то все одно — моя душа молчит. Прикрыться нечем… Ты это понимаешь, англичанин мой распрекрасный? И я не знал, говорю ли вслух или иду молча по дну великого потопа в полной тишине. И вдруг мне стало ужасно смешно:

— Англичанин, сними калоши! Англичанин! — кричал я. — Видишь, мировой потоп.

— Зачем снимать калоши, если потоп?

— Эх, ты! На кой ляд мы тебя возили…

И тут я увидел, что он босой и такой же мокрый, как и я…

Соломон и Cоня

Глиняное полуденное небо стремительно разрезали росчерки ласточек-береговушек, прилетевших с ближней реки, и здесь, на земле, среди разбросанных камней гулял низовой ветер, принося из небытия глухое бормотание ушедших голосов. Глаза, налитые сонным покоем, переставали видеть земное, умирали. И Соломон лежал между двух могил — Ниночки Костровой и Софьи Натановны Броверман. Рыжая собака с впалыми боками и лисьей мордой приткнулась к ботинку Соломона, тщательно его вылизывала, точно собирала заповедную соль, которую он накопил за жизнь. За рыжей лежал замухрышистый песик, весь заросший черно-серой грязной шерстью, где-то на морде в этой шерсти пропали у него и глаза, и рот, тут же рядом с песиком — белая сучонка с перебитой задней ногой.

— Разве я живу? — тихо взывал Соломон. Он хотел, чтобы его услышали сразу и мама, и Сонечка. Мама и Сонечка, мама и Сонечка — они сливались в одно белое пятно. Соломон щурился, чтобы удержать его. Жужжали мошкара и мухи. Мухи хозяйски ползали по носу Соломона, по самой горбинке, по седым небритым щекам, лезли в рот, щекотали ноздри, совершенно обжили его.

— Плохо я живу, Сонечка, — опять взывал Соломон, — без тебя мне нет дыхания. Я даже ходил в поликлинику, приятная такая врачиха, конечно, послала на рентген, нашли затемнение в правом легком. Врачиха выписала рецепты, такая милая, худенькая, примерно роста одинакового с тобой, но, конечно, я тебе скажу, ей до тебя… ой, что ты… И так ресничками, Боже мой, хлоп, хлоп — поглядела. Очень приятная женщина, наш сын Сеня сказал бы «первый класс», — а где Сеня? Где… В аптеку я еще не ходил. Как ты считаешь? Мне таки нужно туда сходить, а? А вот теперь ты видишь, где я, видишь, ох, — он вздохнул, — я как мальчик на краю города. — Соломон улыбнулся, Соломон даже тихо засмеялся, обожженный вдруг памятью детства. Как тебе знать, ты ведь не была в моем детстве, и в Уфе, и в Уфе… Слышишь, Сонечка, — во стучит, — никакой не жук, это уже старый мой музыкант настраивает скрипочку, и когда оборвется струна… — Он замолчал, долго молчал. Он мог здесь долго молчать. — Да, Сонечка, когда оборвется струна, ты это узнаешь первая. Мне почему-то думается — раньше меня… И я еще подумал немножечко смешное: может, теперь ты и была и в Уфе, и в моем