как ее звали!)
Майрон понял, что скучал по Рите. Сильно. Он хотел рассказывать ей все – все время, каждый день, – как хотел рассказывать все своей жене Мирне, пока они были женаты. Рита заставляла его смеяться и задумываться, и когда дети присылали ему фотографии внуков, он хотел показывать их Рите. Ничего подобного ему не хотелось делать с Рэнди. Ему нравился острый ум Риты и ее столь же острый язык, ее креативность и доброта. И то, что она покупала его любимый сыр, оказываясь в магазине.
Ему нравилась ее суетность, ее лукавые замечания и мудрые советы. Он восхищался ее гортанным смехом, ее глазами, зелеными на солнце и карими в помещении, ее яркими рыжими волосами и ее ценностями. Ему нравилось, что, начиная разговор на одну тему, они могли перейти на две или три другие, прежде чем вернуться к началу или даже забыть об изначальном направлении беседы. Ее картины и скульптуры заставляли его сердце трепетать. Она была ему интересна, он хотел знать больше о ее детях, ее семье, ее жизни, о ней. Он хотел, чтобы она чувствовала себя комфортно, рассказывая ему все это, и задавался вопросом, почему она раскрывала так мало деталей о своем прошлом.
И да, он думал, что она прекрасна. Абсолютно потрясающая. Но не будет ли она так любезна перестать носить футболки, похожие на тряпки?
Майрон и Рита стояли на парковке спортклуба; Майрон восстанавливал дыхание, излив всю свою душу, а у Риты кружилась голова, ей было трудно стоять на ногах – и она злилась.
«Мне неинтересно избавлять тебя от одиночества, – сказала она. – Только потому, что ты порвал с профурсеткой Как-Там-Ее-Зовут. Только потому, что ты скучаешь по жене и не можешь быть один».
«Ты думаешь, причина в этом?» – спросил Майрон.
«Конечно, – надменно сказала Рита. – Да».
А потом он ее поцеловал. Пронзительным, мягким, настойчивым, достойным кино поцелуем, который, казалось, длился целую вечность. Он закончился, когда Рита ударила Майрона по щеке и убежала в машину, откуда потом позвонила мне и попросила в экстренном порядке провести сессию.
– Это потрясающе! – говорю я, когда Рита заканчивает свой рассказ. Я совсем не ожидала такого поворота, и я правда потрясена. Но Рита фыркает, и я понимаю, что за деревьями она не видит леса.
– То, что он сказал, просто прекрасно, – говорю я. – А этот поцелуй…
Я вижу проблеск улыбки, но потом она подавляет ее, и лицо становится жестким, холодным.
– Ну, все это хорошо и замечательно, – говорит она. – Но я больше никогда не буду разговаривать с Майроном. – Она открывает сумочку, достает скомканную салфетку и решительно добавляет: – С любовью покончено.
Я вспоминаю, как она заявляла раньше: «Любовь – это боль». Ситуация с Майроном так встрепенула ее, потому что ее сердце было словно во льду на протяжении десятилетий и вдруг начало таять с появлением Майрона в ее жизни, и тогда она вкусила надежду – но потеряла ее. Я вдруг понимаю: когда Рита впервые пришла на консультацию, она была в отчаянии не только потому, что ей исполнялось семьдесят, как она сама заявила. Исчезновение Майрона заставило ее подумать о том же, о чем думала и я на первой встрече с Уэнделлом: был ли мужчина, только что бросивший меня, «конечной остановкой», или последним шансом на любовь? Рита тоже горевала о чем-то большем.
Но теперь поцелуй создал для Риты еще один кризис – возможности. И он может оказаться куда непереносимее, чем боль.
33Карма
Шарлотта опаздывает на сегодняшнюю встречу, потому что кто-то врезался в ее машину, когда она выезжала с парковки. С ней все нормально, говорит она, это небольшое ДТП, но из-за него горячий кофе, стоявший в подлокотнике, пролился на ноутбук, в котором хранилась презентация для завтрашней встречи – а резервной копии нет.
– Думаете, надо рассказать в компании, что случилось, или переделать все за ночь? – спрашивает она. – Я хочу, чтобы все прошло хорошо, но не хочу выглядеть растяпой.
На прошлой неделе, занимаясь в спортзале, она случайно уронила гантель на палец ноги. Синяк выглядит хуже, и ей все еще больно. «Думаете, стоит сделать рентген?» – спрашивает она. Еще до этого ее любимый профессор из колледжа скончался в результате несчастного случая («Думаете, мне надо слетать на похороны, даже если мой босс взбесится?»), а еще раньше у нее украли кошелек, и теперь она целыми днями занималась тем, что пыталась снизить ущерб от кражи личных данных («Может, мне теперь стоит держать водительские права в бардачке?»).
Шарлотта думает, что ее настигла волна «плохой кармы». Каждую неделю возникает какой-то новый кризис (штраф за нарушение ПДД, проблемы с арендой жилья), и хотя поначалу мне было ее жаль и я пыталась помочь ей справиться, постепенно я стала замечать, что мы вообще перестали заниматься психотерапией. Да и разве мы могли? Уделяя внимание одной внешней катастрофе за другой, Шарлотта отвлекала себя от настоящего жизненного кризиса – внутреннего. Иногда «драма», какой бы неприятной она ни была, может быть формой самолечения, способом успокоиться, избежать внутренних потрясений.
Она ждет от меня совета насчет презентации, но уже знает, что я не даю конкретных советов. Одной из вещей, удививших меня как психотерапевта, было то, как часто люди хотят, чтобы им говорили, что делать. Как будто у меня был правильный ответ – или как будто для любого выбора, который люди делают в повседневной жизни, вообще существуют правильные и неправильные ответы. Рядом с папками на моем столе приклеено слово «ultracrepidarianism», что означает «привычка высказывать мнение и давать советы в вопросах, лежащих вне уровня компетенции». Это напоминание мне самой: как психотерапевт, я могу понять людей и помочь им разобраться, чего именно они хотят, но я не могу сделать за них выбор.
Когда я только начинала, иногда мне хотелось дать дружеский (как я полагала) совет. Но потом я поняла, что люди терпеть не могут, когда им говорят, что делать. Да, нередко они сами об этом просят – настойчиво, неумолимо, – но затем их первоначальное облегчение сменяется негодованием. Это происходит, даже если все идет гладко, потому что в конечном счете люди хотят иметь власть над своей жизнью; поэтому дети проводят все детство, умоляя разрешить им принимать собственные решения. (А потом они вырастают и умоляют забрать эту свободу.)
Иногда пациенты полагают, что у психотерапевтов на все есть ответы, мы просто их не разглашаем – якобы это наша тайна. Но мы не собираемся пытать людей. Мы не решаемся давать ответы не только потому, что пациенты на самом деле не хотят их слышать, но и потому, что они часто неверно истолковывают сказанное (оставляя нас с мыслями вроде «я никогда не предлагала вам рассказать это своей матери!»). Что важнее, мы хотим поддержать их независимость.
Но когда я прихожу в кабинете Уэнделла, я забываю это, да и вообще все то, что узнала о советах за эти годы: что информация, которую пациент выдает вам, определенным образом искажается; что представление информации со временем меняется, становясь менее искаженным; что дилемма может быть вообще в чем-то другом, пока скрытом; что пациент иногда давит на вас, чтобы вы поддержали определенный выбор, и это проявляется четче по мере развития ваших отношений; что пациент хочет, чтобы решения принимали другие, чтобы не брать на себя ответственность, если что-то пойдет не так.
Вот некоторые вопросы из тех, что я задавала Уэнделлу: «Нормально ли, что холодильник сломался через десять лет работы? Стоит его поменять или же заплатить за ремонт?» (Уэнделл: «Вы в самом деле пришли сюда, чтобы спросить то, что могли бы узнать у Сири?») «Какую школу выбрать для сына: эту или другую?» (Уэнделл: «Думаю, будет полезнее, если вы поймете, почему вам так трудно принять это решение».) Однажды он сказал: «Я знаю, что сделал бы я. Я не знаю, что делать вам». И вместо того чтобы понять смысл фразы, я ответила: «Хорошо, тогда просто скажите мне, что бы вы сделали?»
За моими вопросами лежало предположение, что Уэнделл – более компетентное человеческое существо, чем я. Иногда я задавалась вопросом, кто я такая, чтобы принимать такие важные решения в своей жизни? Я действительно подхожу для этого?
Каждый в той или иной степени ведет эту внутреннюю борьбу. Ребенок или взрослый? Безопасность или свобода? Но вне зависимости от того, к чему из этого склоняются люди, каждое решение, которое они принимают, основано на двух вещах: страхе и любви. Психотерапия пытается научить вас отличать одно от другого.
Шарлотта однажды рассказала мне, как увидела по телевизору рекламу, которая заставила ее заплакать.
– Она была про машину, – сказала она, потом сухо добавила: – Не могу вспомнить, какую именно, поэтому ясно, что реклама была не очень эффективной.
В рекламе, продолжила она, действие происходит ночью, и за рулем сидит собака. Она ведет машину по пригороду, а потом камера показывает салон, фокусируясь на заднем сиденье, где в детском кресле лает щенок. Мама-Собака продолжает вести машину, поглядывая в зеркало заднего вида, пока ровная дорога не усыпляет Щенка. Мама-Собака, наконец, подъезжает к дому, с любовью глядя на своего спящего Щенка, но едва она выключает двигатель, он просыпается и снова начинает лаять. С покорным выражением мордочки Мама-Собака снова заводит машину и начинает движение. Мы понимаем, что она будет ездить по окрестностям еще довольно долго.
К концу рассказа Шарлотта всхлипывала, что для нее необычно. Шарлотта обычно показывает мало эмоций – если вообще это делает. Ее лицо – маска, ее слова – отвлекающий маневр. Не то чтобы она скрывает свои чувства, она просто не может до них добраться. Для такого рода эмоциональной слепоты есть специальное слово – «алекситимия». Она не знает, что чувствует, либо не находит подходящих слов, которые могли бы выразить эмоции. О похвале босса она расскажет абсолютно ровным тоном, и я буду копать… и копать… и еще копать, пока, наконец, не доберусь до нотки гордости. Акт сексуального насилия в колледже (она была пьяна, очнулась на вечеринке в незнакомой спальне, голая, в постели) будет описан тем же ровным тоном. Пересказ хаотичного разговора с мамой будет звучать так, словно она читает клятву верности флагу США.