Вы любите Вагнера? — страница 3 из 29

Его охватило неудержимое желание выбежать на улицу и стрелять в каждого встречного. Но сдержал себя: “Безумие. Меня схватит первый же патруль”. Прислонился спиной к дощатой стене сарайчика. Напряженные до предела мышцы нестерпимо болели. Закрыл глаза, положил рядом с собой оружие.

В партии гобоев и арф появилась новая тема. Куда подевалась утонченная нежность — отрывистые, острые йоты звучали все чаще и чаще. В них слышалось что-то воинственное и непоколебимое. Музыка не давала расслабиться и успокоиться, требовала от Сергея постоянного внимания.

Кто-то писал однажды об “Идиллии Зигфрида”: “Мы далеки от острого, подобного буре, Вагнера, способного возбудить своей музыкой тысячи”? Сергей Ворогин почти успокоенно заулыбался: тысячи душ! Во время войны происходит постоянная переоценка ценностей…

Тема Зигфрида, повторенная в бессмертном финальном дуэте, завершилась триумфальным звучанием всего оркестра. Неожиданно музыка оборвалась на фортиссимо, и стало отчетливо слышно шипенье иголки — пластинка еще вращалась. Тишина была такой неожиданной, что Сергей выхватил револьвер и вскочил на ноги.

Как и всякая неожиданность, тишина тоже таила в себе угрозу. Она так внезапно настигла его, что он невольно ждал ее взрыва, как ждут взрыва брошенной гранаты. Сергей выждал несколько секунд, настороженно прислушиваясь и не опуская оружия. Успокоился. Снова зарылся в солому, расположился поудобнее.

Со всклокоченной бородой на измученном лице и желтой пергаментной кожей Сергей Ворогин походил на мумию, вытащенную из музея шутниками-студентами и наспех одетую в мешковатую куцую шинель голубого цвета. Запавшие глаза лихорадочно блестели. Только приглядевшись повнимательнее, можно было заметить, что ему едва минуло тридцать и что тело его, подточенное голодом и непосильным трудом, было как хороший дом, который долго еще простоит, если его вовремя отремонтировать. Широкие плечи и мощная фигура говорили о том, что природа не поскупилась при его рождении. Длинные густые волосы, голубые глаза, волевой подбородок и широкое скуластое лицо…

Звон часов на ратуше канул в сумрачную тишину. Сергей сверил свои часы — одиннадцать. Двадцать три часа ровно. Уже двадцать три!…

Он засунул “люгер” в карман голубой шинели, поднял воротник и надвинул на лоб фуражку с кожаным козырьком. Главное теперь для него — сон. Утро вечера мудренее!

Тело горело от укусов блох, но он старался не замечать этого. Он даже забыл, что этот сарай может стать для него капканом, забыл о своем сомнительном пристанище, о смертельной опасности. Единственное, к чему он теперь стремился, — уснуть. Спать! Не ощущать утомленных мускулов, отяжелевших и раздраженных век…

В полузабытьи подумалось: что за униформа на нем? Железнодорожника? Может, и так, вокзал был неподалеку. Ф вдруг это форма полицейского?…

Резкая и острая боль в левой руке, словно от удара ножом, разбудила Сергея и тут же исчезла.

Тревога не одолела сна и не вывела Сергея из оцепенения. Он не хотел возвращаться в реальный мир с его стрельбой и побегами Но сквозь пелену забытья пробивалась настойчивая мысль: надо проснуться и лицом к лицу встретить опасность. Но вместе с тем он понимал, что, проснувшись окончательно, он найдет только тревогу и безнадежность.

Снова острая боль в пальцах. Сергеи начал внимательнее осматриваться в темноте сарая. Среди досок он услышал неясный шорох и попискивание. Крысы!

“Меня могли загрызть крысы!”

Он вздрогнул, встал и постучал ногой но перегородке. Одна из них юркнула за груду ящиков и исчезла за старыми бидонами, стоявшими на деревянных полках. Сергей подошел к бидонам и тряхнул их. Шум их напугает. Потом возвратился на место и сел на солому. Сон бесследно исчез, усталость прошла — ее вытеснила тревога Он сидел неподвижно, чутко вслушиваясь в шорохи за стеной и внимательно наблюдая, как в серых утренних сумерках вокруг него невыразительно вырисовывались предметы — старье, наполняющее сарайчик. Он боялся крыс. Еще с детства.

Это было в Мурманске зимой 1921 года. Ему тогда исполнилось десять… нет, одиннадцать лет. Почему и как они там очутились — его мать, меньший брат и он? Точно он не знал. Это были годы революционной бури. О тех жестоких и тяжелых годах у него осталось смутное воспоминание. Из темноты забытья выплыло светлое лицо матери; она часто повторяла соседям: “Вот увидите, наши дети доживут до светлых дней”.

Сергею вспомнилось бледное личико беспризорного паренька, измученного голодом и холодом, шныряющего по мусорникам в поисках еды. И тот случай с крысами… Он возвращался домой, заняв очередь за сахаром. А когда влетел в комнатку, где они ютились в сыром и темном подвале, крысы уже влезли в детскую коляску, где лежал его младший братишка.

Он снова вздрогнул. Это воспоминание вызвало в памяти события недавнего прошлого: перед глазами явственно стояли товарищи по плену. Он вспомнил, как они вечерами охотились на крыс в бараках.

Треблинка! Лагерь смерти на западном берегу Буга, на восток от Варшавы, среди песков, болот и сосен… Пески исключают болота. Сосны, кстати, тоже. Белый песчаный карьер, лагерь помер один, так называемый дисциплинарный лагерь. Треблинка! Смерть на выбор, научно обоснованная, вычисленная с дьявольской точностью. Единственное право — право на деградацию человеческого “я”, тела и разума, до полного физического и морального истощения, до смерти. Его бросили туда вместе с двумя с половиной тысячами красноармейцев, взятых в плен во время апрельского наступления немцев на Кавказ. С тех пор прошло только семь месяцев. Целая вечность… Немецкие альпийские стрелки и флаг со свастикой на Эльбрусе… А потом — Треблинка. Начало страшного кошмара, бесконечные переклички, пятнадцатичасовая каторжная работа в карьере под ударами дубинок, массовые казни и публичные пытки, голод, жара, изнурение, смерть. За четыре месяца из всех его товарищей осталось всего семь человек — остальных отравили в камерах газом вместе с евреями, расстреляли из пулеметов вместе с поляками, повысили с чехами, закопали живьем с цыганами… И снова работа, издевательства, голод и жара. И вдруг — отъезд в неизвестном направлении. Их, триста или четыреста человек разных национальностей, согнали в несколько вагонов и повезли. Трупы товарищей по несчастью оставались по обе стороны железной дороги. Каждый день, на каждой остановке. И наконец — побег. Десять дней, как он на свободе…


…Это случилось в Верхней Силезии. Эшелон два дня стоял на станции, забитой товарными вагонами, ящиками, мебелью, бочками. Среди пленных прошел слух, что их хотят передать нацистским ученым и хирургам для биохимических экспериментов и вивисекции. Об этом случайно проговорился какой-то пьяный эсэсовец.

Бунт вспыхнул, когда открыли двери для очередной раздачи баланды. Не сговариваясь, бросились они на охрану, разоружили часть эсэсовцев, и начался жестокий неравный бой, бой без милосердия, бой до смерти. С одной стороны — пленные, у которых не осталось никакой надежды, кроме неминуемой смерти; с другой стороны — палачи, озверевшие из-за того, что эти худющие голодные полуживотные неожиданно вышли из повиновения, разрушили не только их планы, но и навлекли на них гнев гестаповского начальства…

Время от времени Сергей топал ногой по доске, чтобы отпугнуть крыс, и снова погружался в воспоминания.

Он тоже бросился в бой вместе со всеми, с единственным желанием убивать или погибнуть, но… Автомат, вырванный из рук эсэсовца, захлебнулся после первой очереди. Остановленный в своем порыве, он смотрел на непригодное теперь оружие, когда груда ящиков, за которыми он стоял, повалилась на него от взрыва гранаты. Его швырнуло на землю, он покатился по платформе и упал между рельсов, под колеса вагона. Оглушенный, он лежал там минуту или две, а потом…

Когда он поверил в свое спасение? Когда дополз до товарного вагона и чудом раскрыл его дверь. Когда интендантский поезд тронулся. Вагон — его движущееся пристанище и укрытие — был набит женским трикотажем, банками консервов, бутылками с вином, галлонами со спиртом, — все, наверное, награбленное в одном из польских городов. Десять дней путешествия за счет рейха. И в то же время это были десять суток безотчетного страха. Те десять дней еды было вдоволь, и он накапливал жизненные силы. Но все это время смерть ходила где-то рядом. Ведь он сразу же понял, что выйти из вагона — один шанс из тысячи. Рано или поздно, как только начнут разгружать вагон, они должны были найти его.

В своем путешествии в никуда он боролся с чувством страха. Колеса выстукивали: “Ты умрешь, ты умрешь, ты умрешь…” Но в нем росла новая сила, она не могла смириться с логическими выводами и с каждым днем все настойчивее взывала к жизни.

Жизнь, смерть, надежда, уверенность…

Что ж, на конечной станции он бы дорого продал свою жизнь. Во всяком случае, убил хотя бы одного, прежде чем погибнуть самому. Каждая остановка поезда могла оказаться для него последней.

И все-таки чудо свершилось.

III

— У этой девушки, дружище, только один недостаток — она влюблена в серьезную музыку… Шопен, Лист, Бер-р-лиоз-з! — Он комично вытянул губы, наклонил голову и закатил глаза. — И Вагнер… Вагнер обязательно! Каждый раз, когда я прихожу к ней, меня часа два непременно угощают каким-нибудь концертом для фортепьяно с оркестром, а я…

— То-то и оно! — перебил его Тентен. — Но после концерта ты-то не остаешься в долгу — угощать ее чем-нибудь похлеще?

— Где там. Мы встречаемся не так-то часто.

— Рассказывай… Я вижу, ты, брат, кое-чему научился у нее, — снова поддразнил его Тентен.

Андре Ведрин пожал плечами и умолк, уткнувшись взглядом во что-то невидимое. Это был красивый высокий парень с правильными чертами бледного удлиненного лица. Черные глаза, каштановые волосы. В свои двадцать четыре года он уже многое изведал в жизни и везде, где только можно, запросто играл роль отчаянного парижского повесы. Военное время требовало от него цинизма, но на самом деле он имел нежную, легко ранимую душу. Он сам считал себя твердым и рассудительным, но в действительности вечно совершал что-то донкихотское и попадал в самые невероятные истории.