– Sind Sie gut, Siegfried? Hoffentlich russischen Kālte gehen, um die bayerische heiβen Jungs profitieren?[25] – Раутенберг хлопнул Зигфрида по плечу.
Щеки начальника лагерного конвоя залились ярким румянцем.
– Schützen Gefangenen – eine schlechte Arbeit für einen echten Soldaten.[26]
– Мне бы настоящего боя! – добавил Зигфрид, не сводя глаз с лица Тимофея.
– Будет вам ещё настоящий бой, пидарасы, – тихо и внятно произнес Ильин.
– Dieser Mann… was ist das?[27] – вытаращил глаза Раутенберг.
– Ильин, – фыркнул Зигфрид.
– Warum ist er nicht bei der Arbeit? Warum unverschаmten uns hier?[28]
– Diese Rebellen – Russian as. Lieutenant Pes Yagdgeshvader Gryunherts stand für ihn[29].
– Senden Sie diese Ilyina bei der Arbeit. Er ist zu stark unterwürfig zu sein. Morgen bei der Arbeit! Hören Sie, mein Freund?[30]
Не только речь, даже вой и стон стали бы для Тимофея сейчас ужасной мукой. Он не мог раскрыть рта, не мог ни плакать, ни улыбаться. Он лишь покорно склонил голову, соглашаясь с решением лагерного начальства. Он смотрел под ноги на смешные белые валенки унтера Раутенберга, он жмурился, стараясь спрятать за гримасой боли своё торжество.
Ишь ты, вояки! По эдакому-то морозу на мотоциклетке гоняться! Ветер обдувает бесстыжие рожи. Один в каске, в вязаном шлеме, зенки прикрыты очками. Другой тоже в очках, но шапка на нем меховая с ушами да чудная кургузая куртка, что зада не закрывает. А на заду-то штаны ватные. Зато оба в валенках. Ишь ты, приноровились к советской действительности! Мотоциклетка мчится, на поворотах юзом стелется, того и гляди перевернется, ан почему-то не переворачивается. Нормальный человек на этакой машине уж заледенел бы весь да и сверзился б в сугроб доходить до ручки. А этим – ничего. Хохочут, скалят зубы. Есть что скалить! Смейтесь, смейтесь, пока зубы-то целы! Эх, не будь Фридриховна бабой, взяла бы в руки хоть полено, хоть кусок кирпича да так бы и хватила по очкам. А там будь что будет. Хоть режь её, немчик, хоть ешь – всё едино.
Каждый день ходила Фридриховна к набольшему немцу на квартиру, брала бельё, несла домой, стирала, сушила, утюжила и относила назад, в бывший дом купчихи Ленской, где квартировало знатное офицерство. У каждого хрыча была отдельная квартирка. В преддверии опочивальни, в проходной ли комнатенке, в теплых сенях ли, неизменно обитал ординарец. Что и говорить, у немцев строго. Всё согласно дисциплине. Но к ней, к Фридриховне, особое отношение и большое доверие как к исконной немке. Знает Фридриховна: и вид её, и повадка – всё по нраву новым хозяевам Вязьмы. Хоть женщина она и простая, и подрабатывает прачкой, но обращение с ней почтительное, плата щедрая и своевременная согласно уговору. Всякий раз, идучи до начальства, Фридриховна одевалась победнее. Платок на голову повязывала постарее, но всегда чистый, штопаный. Пальтецо же надевала и вовсе дореволюционное – доброе наследство княгинюшки Долгоруковой. Полная была дама, в теле. Фридриховне в её пальто удобно, свободно. Можно под него и теплую кофту поддеть – всё поместится в такое пальто – и тело, и кофта. Модный был фасон когда-то, да ныне любая одежа модна, коли не рвана.
Насмотревшись на лихую езду немецкого мотоциклиста с пассажиром в коляске, Фридриховна подзадержалась. Надо же и со старой приятельницей хоть парой слов перекинуться. Долго-то разговаривать не хочется. Ольга Поликарповна и до войны была непроста, а сейчас и вовсе схудобилась. Плохо ей живется. Жалуется так, словно одна лишь она страдает. Только у неё одной снаряд в крышу угодил. Только её огород минами завален так, что за загородку войти страшно. Об остальных бедствиях и речи нет. У кого и где дети да мужья – это вовсе запретная тема. Тс-с-с! Ни слова!
Вытащив вязаную рукавицу из цепких пальчиков Ольги Поликарповны, Фридриховна отправилась дальше. Только повернула за угол старой купеческой улички – тут как тут рабочая команда. Лагерники. Ещё хуже, чем старая приятельница. Глаза бы не смотрели на такое. Но как повернуться к миру задом? Да и на что смотреть, коли повернешься? По обеим сторонам улицы разрушенные дома – руина на руине. Смотришь – на глаза слезы наворачиваются. Ведь в каждом домишке жили люди. Свои, не чужие. Жили-были да сгинули. Что делать? Надо поворачиваться лицом к лагерной команде. Исхудалые пленники тащатся руины разбирать. Спереди, сзади и по бокам – внимательный конвой с автоматами и собаками. На случай встречи с такими вот хвостатыми тварями Фридриховна имеет при себе гостинец. Случится неприятность – всегда можно откупиться. От злодея на двух ногах – откуп дорогой, от четвероногого – подешевле будет.
Она увидела парня сразу. Молоденький, меленький, по фигуре и повадке видно – сильно прыткий. На башке нелепая рваная, грязная шапчонка. Фамильная реликвия – не иначе. Гимнастерка вроде офицерская, а ватник – с чужого плеча – сильно велик и настежь распахнут. Обут кое-как, шея из воротника торчит тонкая, бороденка растет еле-еле, кадык под бороденкой дергается, будто парень песню поет, но слов что-то не слыхать. Шапка надвинута на лоб – глаз не разглядишь, помыслов не угадаешь. Сам держится сбоку колонны, конвоир то и дело его в бок толкает. И сам лается, и пес его гавкает. Парень же, будто глухой, знай, к обочине жмется. Неужто сбежать надумал? Да куда тут сбежишь, сердечный, когда вокруг одни сугробы да руины? А вот и мотоциклетка давешняя. Только водитель в каске с автоматом куда-то делся, а за рулем высокий немчик в меховом шлеме. Правит лихо. Пилот-летчик, не иначе. Так слева направо, с сугроба на сугроб мотается, будто что-то в механизме у него неисправно или сам он пьяным-пьян.
Вот вылетел в хвост колонны и сходу врезался в идущих печальных пленников. Те принялись в стороны скакать. Ни дать ни взять – кузнечики в траве. Конвоиры орут, псы их брешут. Фридриховна собачий подарок из кармана вытащила – хорошо обглоданную кроличью лапку, заднюю, очень вкусную, да ближайшему псу в морду сунула с добрым немецким напутствием:
– Bitte![31]
Собака вцепилась зубами в подарок. Конвоир принялся лаять пуще прежнего. Успел, оккупант, много слов русских выучить. Фридриховна стала оправдываться, краем глаза посматривая, как немчик рушит мотоциклеткой стройность рабочей колонны. Рушит, а сам головой, будто филин, во все стороны вертит. Высматривает кого-то, а высмотрев, хватает за бока и прямо в пустую люльку, под фартук сует. Эх, конвоиры-то в Вяземском лагере бестолковые. Наверное, всех из деревень понабрали, необразованных. Вместо того чтобы за мотоциклеткой смотреть, они из сугробов по обочинам пленных собирали да снова строили в колонну. А немчик в меховом шлеме на педаль ножкой надавил, ручонкой в высокой краге рукоятку крутанул и быстрее прежнего понесся. Только теперь уж из стороны в сторону по дороге его не мотало. Ехал ровно, будто по рельсам, и очень быстро.
– Пошля вонь, старая шилюх! – гавкнул напоследок конвоир, и Фридрховна поплыла прочь.
Свернув за угол, она увидела пустую, лежащую на боку мотоциклетку. Пустынная, знакомая с детства улица сбегала под уклон. Наверное, именно эта уличка Вязьмы оказалась разрушена более других. Кое-где невдалеке дымили трубы, но это всё на соседних улицах. На этой же, наверное, не осталось ни одной целой трубы. Фридриховна попыталась припомнить названия улички – и новое, и дореволюционное, но её увлекла мотоциклетка. Колесо коляски неистово вращалось, будто силилось сорваться с оси и унестись самостоятельно, отдельно от мотоциклетки вниз по улице. Сама же люлька была пуста. Выходит, немчик в меховом шлеме и арестант, сбежавший от конвоиров, оба скрылись. Неужто вместе? Фридриховна заскользила вниз по улице, немало досадуя на себя за излишнее любопытство. Вот одна заснеженная руина – бывший дом мещан Пресновых, вот другая – забор разбит на щепы, ворота уцелели, но за ними лишь груды битого кирпича, обильно припорошенные снегом, а над ними покосившаяся печная труба, и ничего более. Или, может, всё-таки что-то есть? Фридриховна сунула нос за воротину. Конечно, оба голубчика здесь. Один распластался на снегу в позе распятого Христа. Шапка отлетела в сторону, нечесаная голова лежит прямо на снегу, телогрейка распахнута, кадык дергается, руки посинели – того и гляди помрет. А немчик стоит над ним с пистолетом в руке. Зачем совал в люльку-то? Неужто затем, чтобы пихнуть за ворота и тут пристрелить? Фридриховна, стараясь тише дышать, прислушалась.
– Ты пристрелить меня надумал, Роберт? – тихо спросил парнишка-арестант.
– Спасат надумал! Бери маузер! Беги!
– Не могу бежать. Дай перевести дух, – парнишка закатил синие глазенки, затих. И немчик замер, будто лошадиную дозу брома хватанул.
– Ты похлопай его по щекам-то! – возмутилась Фридриховна. – Да одежку запахни. Да шапку на голову насунь. Он, наверное, намерзся в лагере-то. А теперь на снегу распахнутый валяется. Смотри: помрет, и без толку тогда все твои подвиги.
– Welche Art von Exploits, Frau! Ich – predatel. Ich half, um der Gefangenschaft zu entkommen[32], – печально проговорил немчик и, спохватившись, завопил по-русски:
– Хватай, бабака, аса! Тащи его в свою беролагу.
Фридриховна развязала платок. Ничего! Сама-то не замерзнет! Под платком у неё старенькая батистовая косынка. Платок повязала как следует, плотно, чтобы не поддувало. Не позабыла давних навыков-то! Ведь в прошлые времена она барчуков нянчила. Заодно серую морду варежкой потерла, и ненапрасно. Пленный очи разлепил да как хорошо посмотрел-то! Остро, зло глянули на неё серо-голубые глазенки. Значит, будет жить. Значит, не напрасно рискует Фридриховна.