Вяземская Голгофа — страница 38 из 61

. Но мертвецов надо просто хоронить, в этом суть милосердия к мертвым.

Глотка уже привыкла к вони, глаза перестали слезиться. Вовка собирался отправиться восвояси, когда его внимание привлекло сооружение, состоявшее из двух столбов с перекладиной. Под перекладиной болталось пять петель. Виселица стояла вне периметра лагеря, на высоком, добротно сколоченном помосте. Вокруг помоста толклись какие-то люди, обряженные все, как один, в черную чужую униформу, все со шмайсерами на груди и с выражением брезгливого высокомерия на простоватых славянских мордах. С напускной рассеянностью посматривали на людей за колючей проволокой: они шарили взглядами по площади, как форточное ворье шарит по ящикам хозяйского комода.

– Эй, треух! – обратился один из них к Вовке. – Куда наладился? Господин Раутенберг приказали никого с площади не отпускать. Стой, где стоишь!

Вовка замер, уставился по полицая.

– Экая рожа у тебя деревенская! – скривился тот. – Понаползло вас из деревень, как вшей на мудя.

– Я Евгении Фридриховны племянник, Вовка.

– Который тебе год, Вовка? Наверное, на седьмой десяток перевалило, всех старух голодный племянник?

С прилегающих улиц стекался народец: женщины, старухи, старцы и взрослые, не годные к военной службе мужики. Некоторые везли на санках хворост, иные вели за руки детишек. Постепенно вокруг помоста сбилась небольшая толпа. Всюду сновали остроглазые субъекты с ружьями. Вовка достал из-за пазухи плотно набитый кисет.

– Откуда у тебя столько табаку, треух? Поделись-ка!

Вовка отдал кисет, но этого полицаю показалось недостаточно. Он забрал и кусок газеты, и спички.

– А газета-то советская! Агитацией занимаешься? Грамотный?

– Куда мне! – вздохнул Вовка.

– Смотри сюда, деревня! – полицейский сунул ему в руку листовку.

Вовка потер кулаком левый глаз. В горле пересохло. Он наклонился, зачерпнул с обочины снега побелее, сунул в бороду – полегчало. На листовке был изображен молодец в летном шлеме. Распахнутые полы куртки являли миру боевые награды. «Красная Звезда», «Боевое Красное Знамя», несколько медалей – иконостас. Летчика со всех сторон обступили добрые молодцы в форме летчиков люфтваффе. Немцы задорно улыбались, а советский орденоносец смотрел на мир со знакомым Вовке выражением хищного лукавства. В заголовке листовки значилось: «Сбежал особо опасный враг русского народа и христианства Тимофей Петрович Ильин». Далее перечислялись боевые подвиги летчика, к коим немецкой комендатурой было отнесено разрушение нескольких мостов и переездов.

– Экая анчутка! – пробормотал Вовка.

– То-то и оно!..

Полицай хотел забрать листовку, но мироздание взбунтовалось, изменив его намерения. Толпа заволновалась, двинулась в сторону, кто-то робко взвизгнул:

– Ведут! Ведут бесноватую!

Вовка сунул руку под полу ватника. Потайной карман оказался пуст.

– Сообразительная ты у меня, Марфа! – обрадовался Вовка.

Толпа вокруг него волновалась. Радость его могла показаться мирянам неуместной, и Вовка надвинул на брови треух, опустил глаза, стараясь вовсе не смотреть по сторонам. Ему удалось вытащить из ослабевшей руки полицая четверть листа советской газетенки и вложить на освободившее место ненужную теперь листовку с портретом анчутки. Не пропадать же, в самом деле, из-за такой ерунды! А полицай-то раздухарился не на шутку. Снял шмайсер с предохранителя, навел дуло на толпу. От живота палить собрался в случае чего. К чему такая прыть? Народец наладился померзнуть-поглазеть. Убегать и без того никто бы не решился. Вовка видел валенки разного размера в галошах и без, подшитые кожей и штопанные суровыми нитками. Видел полы зимних одежд и разноцветные подолы женских юбок. Из разговоров, невнятных выкриков, едва различимых шепотков, жалостливых всхлипов и выплесков яростной брани он понял главное: сейчас будут казнить женщину. Полицаи называли её партизанкой, вяземские обыватели – бесноватой. Кто-то ведь и жалел её, кто-то сочувствовал страшной участи, но и жалость, и сочувствие глубоконько прятались под ватой и овчинами, таились в заскорузлых, истерзанных антихристовым учением душонках. Вовка догадывался: преступницу выведут на площадь под конвоем, с помпой. И действительно, сначала он узрел две пары подкованных, с короткими голенищами, немецких сапог, потом – другую пару. Вторая пара сапог шествовала по кровавым следам. Наконец возникли босые девичьи ноги, с девственно-розовыми, нежными пяточками и кровоточащими ранами вместо ногтей. Наверное, каждый шаг доставлял ей мучительную боль. Тяжелые сапоги слева и справа, спереди и сзади. Наверное, девчонка – опасный враг, если её так стерегут. А она старалась идти ровно, осторожно ставя на снег маленькие ножки. Порой ей не доставало сил, терпение иссякало, и она приостанавливалась. Тогда солдаты дружно приподнимали её за локти, проносили несколько шагов и снова ставили на снег со странной деликатностью. Вовке мучительно хотелось посмотреть ей в лицо. По тому, как затихла, замерла толпа, он понял, что, наверное, девушка эта суть опасный враг и её стоит бояться. Страх-то победить можно, но как перебороть жалость к этим розовым пяточкам?

– Ты чего это глаза долу опустил, на уши шапку натянул? От кого спрятался?

Голос Евгении Фридриховны вернул его к жизни.

– Не вздумай воевать сейчас! Слышишь, нелюдь? Столько лет себя берег от коммунистов, чтобы немчуре на растерзание отдаться? Девку вздернут – и поделом ей, мерзавке! – Старая няня нашептывала, крепко держа его локоть жесткой ладонью. Её вишневый платок одуряюще пах репейным маслом.

– За что её?

– Жгла избы, сволочь! Да у ней на грудях всё написано.

Кто-то ударил его по затылку. Нет, это не Фридриховна. И старая няня, и другие бабы, роившиеся вокруг него, ростом не удались, не дотянуться им до Вовкиного треуха. Это давешний полицай сбил его шапку на снег. Бритой голове сразу сделалось зябко, Вовка встрепенулся и узрел наконец приговоренную к казни врагиню во всей её мерзости. Неказистая девчонка, такая же, как давешний анчутка. Эх, неудачная у комсомольцев порода: ноги и руки – корявые ветки, личико невзрачное. Но глаза! Вовка едва не ослеп. Такую муку и тоску доводилось ему ранее видеть лишь на иконописных ликах. Неужто девчонка – и впрямь комсомолка некрещеная? Не может быть! Она была по пояс обнажена. Лишь драные, подвязанные лохматой веревкой портки да табличка с бранной надписью на шее – более никакой одежды. Плечи, руки, грудь – всё изранено. Раны свежие, кровоточащие, но лицо целое, свежее, будто только что умытое, лишь бисеринки пота на лбу. Вовка невольно подался к ней. Так хотелось взять ее за руку, но остерегся причинить новые страдания. Кисти рук девчонки были так же изувечены, как ноги. Плетьми висели они вдоль тела. Кровь обильно капала с пальцев, оставляя на снегу алые дорожки.

Приговоренную подвели к помосту. Осталось преодолеть три ступени. Но подняться по ним у девчонки не хватило сил. Полицаи же брезговали, не желали пачкать шинели в крови.

– Что стоишь, дрянь? – рявкнул полицай. – Помоги!

И Вовка помог. Он обхватил девчонку спереди поперек тела. Ожидал оглохнуть от вопля, но девчонка молча смотрела на него глазами новозаветной великомученицы. Вовка старался не потерять, не уронить, не сморгнуть девчачьего взгляда. Осторожно, стараясь не потревожить раны, приподнял её и водрузил на помост. Хотел отпрыгнуть в сторону, опасаясь ревнивого полицая, но тот дал знак, и Вовка полез на помост следом за девчонкой.

– Не больно будет? – едва слышно прошептала она.

– Не больней, чем было досель.

Он поставил девчонку на шаткую скамью, надел на тонкую шею петлю, затянул потуже, отступил в сторону, ждал терпеливо, пока полицай громко зачитывал список девчачьих прегрешений. Что и говорить, хрупкая, а добра пожгла немало. Полицай огласил приговор, оскалился:

– Может, ты и скамью выбьешь?

– Могу. Как прикажете. – Вовка поклонился.

С поклоном он изловчился достать из голенища и спрятать в рукаве обоюдоострый свой нож.

Всё сложилось удачно. Он успел ударить врагиню ножом сзади под сердце, а потом уж вышиб ногой ящик. Новой крови на его руках никто не заметил, потому что весь уж он и без того был ею перепачкан.

– Бесноватая! – завопил кто-то.

– Много вы понимаете в бесноватости, – буркнул Вовка.

Его быстренько согнали с помоста, и для того имелась веская причина. Пять петель на виселице оставались пусты. Народ на площади начал замерзать, ерзать. Толпа задвигалась. Послышались недовольные оклики полицаев, один из них дал очередь из шмайсера, но не по людям, а для острастки – в воздух. Толпа, начавшая было растекаться, снова сбилась в плотный ком.

– Чернь во все времена одинакова, – проговорил Вовка себе под нос. – Ей всё равно, кого распинают.

Следом за девчонкой на помост втащили несколько оборванных вояк. Бойцы прославляемой РККА выглядели не то чтобы жалко. Просто вдевать их головы в петли уже не стоило и пули тратить ни к чему. Они не то чтобы сдались в плен врагу, они сдались смерти задолго до того, как их привели к помосту. Дело обошлось без торжественности. Вздернули – и вся недолга. И что тут Вовка мог поделать? Он просто старался глянуть каждому в глаза, послать последний привет, но приговоренные не хотели его приветов. Глаза их были незрячи. Ни лица площадной толпы, ни хари палачей, ни холодная, заснеженная равнина – ничто не отражалось в них. Тела ссохлись, будто вытекла из них вся кровушка, плоти нет, душе не зацепиться. Всё утратило смысл, умерло в муках. Какая разница: веревочная ли удавка, нож ли, пуля добьет – всё едино.

Они повисли в петлях, и тела их сделались игрушками внезапно налетевшей метели. Наверное, и она, вольнодумка, присягнула искалеченному прежней войной, крикливому, мюнхенскому безумцу.

Вовка маялся по улицам Вязьмы дотемна. Он и с наступлением темноты не пошел бы домой, если б не патруль. Строго проверили каннекарт и велели в ночи не таскаться, не то…

Вовка не стал внимать угрозам. Низко кланяясь, он упятился в темный переулок. Что ж поделать! Надо предстать перед лицом старой няньки. Она-то ещё жива и, наверное, ждет его.