Истошно вопя, расточительно поливая вражеские позиции свинцом, они лезли на высоту. Атаки накатывали вал за валом. Немцы сидели на дне окопов. Часто не смея справить неотложную нужду, они испражнялись под себя, едва успевали порты скинуть. Какая там тевтонская чистоплотность, когда чужая Земля, презрев их самоуверенную отвагу, принялась ворочаться и выкрикивать угрозы сотнями охрипших глоток, язвить тысячами свинцовых жал. Какая там дисциплина, когда несметные полчища полезли на их позиции так бестрепетно, словно смерти для них не существовало вовсе! Это она породила неисчислимое воинство! Это она, распахнув невидимые врата, выпустила под ночные небеса насельников своих бездонных кладовых! Да люди ли они? Нет ли у этой Земли своей, собственной, специально для неё предназначенной преисподней? Не демоны ли выскочили из-под земли, дабы пресечь вражеское нашествие, защитить своё родимое пекло от чужеродной дьявольщины?
Поначалу Вовка сидел в своём уголке без движения. Несколько раз сердитый унтер подначивал его, пыхтел, подслеповато щурясь через заиндевелые стекла очков, целился в Вовку кончиком острого, побелевшего носа, плевался слюной, шипел:
– Kein Feigling, Jurgen! Steh auf! Marsh Go! Russian schieben![45]
Кем был бравый командир смертников в прошлой жизни? Зеленщиком? Сапожником? Попивал, видать, пивко на партийных сходках, трепался, самозабвенно убеждая себя и товарищей в собственной богоизбранности. Ох уж эти партийцы! Сердитого унтера Вовка убил первым. Воспользовался моментом, первым яростным натиском Краснознаменной части, когда подчиненные унтера занялись простым и увлекательным делом: расстрелом передовых рядов наступающего противника. Вовка стрелял не целясь из положения сидя в стоящего над ним человека. Перед этим, конечно, снял карабин с предохранителя и сделал вид, что собирается подняться. Пуля вошла унтеру под подбородок, разорвала ремешок каски, убила наповал. За первым последовали семеро других. В числе прочих пали пулеметчик и его напарник, те самые, что поливали ряды наступающего противника свинцом, как заботливый огородник поливает молодую зелень из садового шланга.
Вовка целился хладнокровно. Вот где пригодилась охотничья сноровка. Вел огонь без спешки, наверняка. Каждая пуля верно нашла свою цель. Когда патроны кончились, кладбищенский сторож с легким сердцем выкинул «Манлихер-Шенауэр» за бруствер. Что же делать дальше? Резать врага ножом? Рукопашная схватка в одиночку, во вражеском окопе – дело безнадежное, а значит, надо добыть новое оружие. И он забрал у тяжело раненного немчика его шмайсер. Магазин у автомата оказался полупустым. Но и скудный боекомплект до конца израсходовать не удалось. Конец делу положила граната. Умелая рука безвестного бойца Краснознаменной армии ухитрилась метко бросить смертоносный снаряд. Осколки сразу умертвили троих немецких вояк, но Вовка выжил. Упал ничком на дно окопа, чувствуя, как исподняя рубаха напитывается теплой кровью.
– Господи, помоги бестрепетно претерпеть боль! – взмолился он.
Поначалу было очень тяжело. Он грыз мерзлую, осоленную кровью землю, ломая зубы, последними усилиями слабеющего тела стараясь удержать крик. Земля плавно колыхалась под ним, баюкая, а над головой выл, свистел, визжал на разные голоса бой. Адский оркестр терзал барабанные перепонки, тысячекратно увеличивая страдания.
– Ниспошли тишины! Тишины! – молился Вовка и тишина наступила – полная, всепоглощающая, словно он в одночасье сделался глухонемым.
Собрав последние силы, он поднялся, взобрался на бруствер, вывалился из окопа. Лежа на спине, Вовка смотрел в сереющее небо. Дышать стало легче, боль мало-помалу отступала, вытесняемая обволакивающим, невесомым покоем. Скоро, совсем скоро он увидит заветную, никем не описанную черту, отделяющую жизнь от смерти. Неужто это и вправду врата? Или тихая речка с омутами и паромной переправой? От одного берега до другого натянут канат, но противоположный берег прячется в тумане и ни зги не видно. Ничего не видно, кроме неба. Как же так? Крепко сжав челюсти, Вовка приподнялся на локтях, задвигал ногами. Он ждал невыносимой боли, но её не случилось. Будто чья-то неосязаемая мощь помогла ему уложить изуродованное тело так, чтобы картина страшного боя стала видна во всех подробностях.
Вовка полулежал, опираясь спиной на высокий бруствер. Над вершинами деревьев розовела полоса позднего зимнего рассвета. Зябко и тепло, радостно и страшно, пусто и торжественно было ему. Он следил за трассирующими пулями, видел, как дыбилась раздираемая взрывами земля, как гибли люди. Сонмы их, неисчислимые полчища выходили из того самого леса, где он, княжеский отпрыск, два десятилетия подряд хранил своё убежище, где он мог оставаться самим собой, не опасаясь разоблачения. Замерзающее болото в пятидесяти верстах западнее Вязьмы стало местом последнего исхода, началом крестного пути.
Лес и поле, и раскрашенное в пастельные тона небо – всё кружилось вокруг него так, будто он стал центром мироздания. Время от времени он запрокидывал голову в неиссякаемой надежде. И знал, что не помрет, пока не увидит Крест на вершине горы. Но вот первый луч солнца пробился меж голыми кронами, пал на гладко оструганное, потемневшее от крови дерево. Да, это он, Честной Крест. А вот и следы святой крови на нём. Вовке захотелось приподняться, чтобы узреть распятого. Но смертная слабость сделала его тело непослушным.
– Значит, я не заслужил, – прошептал он. – Значит, слишком грешен.
Вовка повернул голову, посмотрел на подножие холма. Они шли к нему. Тысячи и тысячи обреченных на смерть лезли вверх по склонам, спотыкались, падали, сраженные смертным металлом. На смену им из леса выходили другие и продолжали с упорством новозаветных фанатиков подниматься на Вяземскую голгофу. Они шли стройными шеренгами так решительно, словно так же, как он, Вовка, видели на вершине пологого холма вознесшийся к небесам, освещенный розовыми рассветными лучами Честной Крест. Они придут к нему, они достигнут вершины, отдав этой многогрешной земле свои тела.
Живые перешагивали через мертвых, а когда стало некуда ступить – шли по телам товарищей. Сквозь предсмертный дурман Вовка слышал заполошные, полные ужаса вопли врагов. Теперь немцы вели огонь по противнику не целясь, наобум.
– Они бессмертны! – тонким голосом верещал немчик. – Смотри, Карл, смотри! Вон тот офицер! Я только что попал ему в грудь, а он встал и снова идет в атаку!
Вовка тихо изумлялся. Оказывается, даже в последние мгновения жизни он способен слышать и понимать иноплеменную речь как родную.
– Господи! – едва слышно прошептал он. – Враги боятся нас даже мертвых. Ты даровал нам победу!
Бог знает, откуда она прилетела, принесла последний привет и облегчение. Вовка услышал её пение, но не почувствовал удара. Смерть вошла в его тело легко и безболезненно. Солнце над вершинами деревьев взорвалось, подобно разрыву последнего снаряда.
– Отдаюсь в объятия Твои, – прошептал князь Михаил Михайлович Долгоруков. – Прими верного раба…
Она так долго была одна, что потеряла счет времени. На смену утренним сумеркам приходил вечер. Дни заполнялись томительным ожиданием. Ей редко хотелось есть, но тело требовало тепла, и она топила печь. Смоляной запах дыма – вот единственное из впечатлений дней томительного ожидания. Она ходила на край острова. Подолгу бродила меж елок, всматривалась в мертвую бесконечность болот. Она запомнила каждую кочку, каждый кустик. Она наблюдала, как на поверхности неподвижной воды крепнет лед. Она часто слышала отрывистый лай. Это в недосягаемой дали, вдоль границы болот, скрежеща надорванным железом, бродила Война. Война переругивалась сама с собой на разные голоса, подобно артисту-чревовещателю. Да, был когда-то в её жизни Нагорный поселок, клуб кирпичного завода, где выступали артисты Мюзик-хола. Были крепдешиновые платья и беговая дорожка на стадионе «Труд». Ныне в её жизни остались Зверь-Война да Зверь-Болото. Но эти два неизмеримо мощных существа пока не касались её, будто и не замечали. А она всё ещё хотела хоть чем-то себя занять. Пыталась колоть дрова, но тяжелый колун не слушался её рук, пыталась заниматься хозяйством, но какие тут заботы, когда и день, и ночь – всё время одна? На небедном подворье нашлось всё: и швейные принадлежности, и оснастка для рыбной ловли, и охотничье снаряжение, и слесарный, и плотницкий инструмент. Среди железного добра, в укромном закутке дровяного сарая, она нашла длинный сверток. Карабин был запеленут в хлопчатобумажную промасленную ткань. Лак на дереве приклада облупился, благородная древесина потемнела. Странное оружие. Похоже на обычную трехлинейку, но короче и легче. Там же, среди железного хлама, нашлась и коробка с патронами. Ксении без хлопот удалось зарядить оружие.
За печью, под лавкой, в небольшом берестяном сундучке она нашла две книги. Потрепанные переплеты пахли клеем и махоркой. На корешке первой было написано «Псалтирь». Другая книжка, без названия в рваном, наново прошитом переплете оказалась рукописной: обтрепанные, пожелтелые страницы, плотно исписанные каллиграфическим почерком, дореформенная орфография, странные, ни разу не читанные, не думанные мысли давно умершего человека. Как в этом разобраться?
Ксения с изумлением читала запретные для комсомолки наставления о сотворении Земли, птиц и зверей, рассуждения о природе и человеке, об иноческом подвиге, смирении гордыни, нестяжательстве, вечно живущей душе, о памятозлобии и сребролюбии.
«Нечувствие, как телесное, так и душевное, есть омертвение чувства от долговременного недуга и нерадения, окончившееся нечувствием.
Безболезненность есть обратившееся в природу нерадение, оцепенение мысли, порождение худых навыков, сеть усердию, силок мужеству, незнание умиления, дверь отчаяния, матерь забвения, которая, родив дщерь свою, снова бывает ее же дщерию; это – отвержение страха Божия