– Выкинут на берег на съедение диким зверям, – будто угадав его мысли, усмехнулась темнота.
– Да там и зверей-то нет, – ответил кто-то.
– Я герой, я воевал! Выжил в болоте под Вязьмой, в окружении! Я бомбил вражеские эшелоны! Я бомбил Валаам в финскую!
– Тем хуже, штурмовик. Если ты разрушил поселение на острове – мы перемерзнем там.
На этот раз Тимофей намеренно ударил крюком по обшивке трюма. Звук получился звонким. Шевеление и бормотание на короткое время прекратились. Неспокойные полчища тараканов в глубине трюма замерли, притихли. Тогда Тимофей снова, в третий раз, ударил крюком по обшивке, ударил со всей нерастраченной дурью. Трюм загудел, но не тихими, измученными голосами, не тараканьей возней, а набатным гулом железа. Над их головами распахнулся люк. В светлом эллипсе света возникла большая ушастая голова. Из-за покатых, подернутых жирком, плеч на них глянуло пасмурное небо.
– Эй, герои войны и труда! – крикнула голова. – Кто там с похмелюги страдает? У кого ещё руки-ноги не все четыре оттяпаны? Счас довершу труды фашистских захватчиков! Станете бузить, сниму со всех протезы. Будете культями да пьяными головами в обшивку стучать.
Ему ответил нестройный хор голосов. Надсадно зарыдала женщина.
Людской гомон потонул в грохоте двигателя. Темноту тряхнуло раз, другой и третий. Наконец редкие толчки превратились в непрерывную вибрацию. Всё вокруг тронулось с места, закачалось, поплыло. Тимофей услышал сиплые отрывистые звуки пароходного гудка.
– У тебя хоть одна-то рука есть? – тихо спросила темнота.
– Есть! – испугался Тимофей, судорожно ощупывая левой ладонью крюк на правой руке.
В кривых переулках поселка имени товарища Молотова, среди чадящих труб и железобетонных заборов, ковырялся в покрытых копотью грядках разный люд. Бывшие фронтовики, неприкаянная шпана, одинокие бабы и бабы семейные, осчастливленные возвращением искалеченных, запойных мужей. Но встречались и порядочные, мастеровитые, трезвые люди. Например, слесарь с медеплавильного завода – дядя Веня Наметов, Вениамин Петрович, отец сердобольной Клавдии. Он изготовил для Тимофея и тележку, и протез на правую руку. Дядя Веня придал протезу форму остро заточенного крюка, снабдил удобным ременным креплением. Тимофей успел привыкнуть к новой стальной, однопалой, но очень опасной кисти на правой руке. Конечно, писать, держать ложку, наполнять стакан, совершать многие другие необходимые действия приходилось левой рукой, но Тимофей привык и к этому. С ногами дело обстояло хуже. В московском госпитале полуживой от усталости хирург отнял ему обе ноги, сохранив колено на правой, а левую укоротив на три четверти. Рана на правой ноге заживала плохо и уже под Горьким, в городишке Арзамас, куда его отправили из осажденной Москвы долечиваться, пришлось сделать повторную операцию на правую ногу. В результате операции ногу отняли до самого паха.
Лежа на жестком полу в вонючем трюме парохода, взявшего курс на Валаам, Тимофей с изумлением чувствовал, как столь разговорчивая до сего времени темнота перешла от расспросов к действиям. Внимательная, осторожная рука ощупывала его тело сантиметр за сантиметром, не оставив без внимания ни орденские планки, ни пуговицы на гимнастерке, ни украшенную пятиконечной звездой пряжку офицерского ремня, ни гульфик.
– А рожа моя тебя не интересует? – усмехнулся Тимофей. – Ишь, яйца-то щупаешь. Да с такой нежностью. Я поначалу подумал, будто ты мужик. А теперь-то точно знаю – баба. Только баба может мужика так за яйца трогать.
Внимательная рука быстро убралась. Темнота долго молчала, прежде чем решилась заговорить снова:
– У тебя нет обеих ног. Вместо правой руки – железный протез, крючок. Но видеть ты можешь. Так?
– Если ты баба, то почему такой странный голос? Много куришь?
– И это тоже.
– Как тебя зовут?
Темнота молчала.
– Эй! Ты где? Я – Тимофей Ильин, капитан ВВС, орденоносец, сталинский сокол и прочее. А ты кто?
– Валентин, – отозвалась темнота, но говорили откуда-то издали, таинственная же собеседница Тимофея сидела где-то рядом, на расстоянии вытянутой руки.
– Разве это ты, Валентин, только что трогал меня за яйца? – рассмеялся Тимофей.
– Не я, – был ответ. – Да мне и потрогать тебя нечем. Разве что покусать.
Послышался хриплый смешок, прерванный ударом тяжелой волны. Видимо, пароход вышел из бухты. Ощутимая качка, стоны, жалобы, невнятное бормотание и вопли, стук корабельной машины, невыносимое зловоние, щемящая дурнота – все эти неприятные обстоятельства избавили Тимофея от всегдашнего, с самого начала войны неизбывного чувства голода. Но с этим обстоятельством он быстро справился привычным способом. Тимофей уснул. Стоны и возня в трюме, тяжкие удары и плеск ладожской воды время от времени возвращали его к яви. Когда же пароход пришвартовался в Монастырской бухте и матросы раздраили люки, чтобы извлечь из трюма измученные долгой качкой человеческие огрызки, Тимофей позабыл и о внимательных руках, и о внезапно замолчавшей темноте, которая смогла выспросить его о многом, но о себе не сказала ни слова.
Вот оно, его новое, негаданное обиталище: узкие щели келий, темные коридоры, облупившаяся штукатурка. Сквозняки разгоняют по углам пугливые тени. Воздух горек. Пахнет клопами, махрой и мышиным пометом. По коридорам и лестницам что-то непрестанно движется, ползает, скользит, катится, елозит. Вдоль стен, часто перебирая лапками, бегают длиннохвостые обыватели. Превратиться бы и ему в крысу. Уж он бы бежал долго. Уж он бы не знал усталости. Слетел бы вниз по извилистой дорожке к пристани, к воде, где плавно покачивается катерок. Суденышко еженедельно привозит провизию с материка. Раз в месяц с катером прибывает почтальон. Он привозит им пенсию. Островитяне встречают его. Вяжут в узелки рубли и трешки.
Лада. Её зовут Лада. Сколько ж труда он потратил, чтобы выпытать имя. И кривлялся, и хохмил, и ластился – всё попусту. Так прошла не одна неделя, прежде чем сам нарек. Она смилостивилась, стала отзываться на это имя. Всякий раз неизменно приходила на зов. Трогала его руками, словно желая удостовериться: перед ней всё тот же Тимофей Ильин, и борода, и крюк на правой руке – всё на месте. Он часто, едва ли не каждый день рассказывает ей одну и туже притчу о плавании по коварным холодным водам из большого мира в малый. Тогда в трюме ржавой баржи и состоялось их знакомство. Он узнает её по прикосновению. Она его – по голосу.
Лада совершает вместе с ним еженедельное путешествие к пристани. Он суть глаза, она суть ноги. На пирсе, в небольшом магазинчике они тратят свои небольшие средства. Лада покупает хлеб и желтую горьковатую карамель. Тимофей покупает консервы и водку.
Лада приучает его быть смирным, но он плохо поддается. Лада не сердится на него, и он знает, почему.
– Всё это временно, – говорит она. – Многое можно вытерпеть, если знаешь, что терпеть недолго.
Лада хочет уйти, покинуть обшарпанные корпуса. Лада хочет жить в лесу. Там ей не придется прятать за картонной маской сгоревшее лицо. Она хочет жить в скиту. Там нет клопов, крыс, безмолвных «самоваров», но ему, безногому прощелыге, самостоятельно до скита не добраться.
Матросы катера продают водку задешево. На чем наваривают, не поймешь. В тот день Тимофей взял полдюжины бутылок. Каждую заботливо обернул газетой, сложил покупки в военный сидор. Лада стояла в стороне, на краю пирса. Свежий ветерок играл краями её серого платка.
– А что, баба твоя водки не пьёт? – спросил пожилой матрос.
– Нет.
– А тебя, безногого, терпит! – усмехнулся матрос. – Или для этих мест ты ого-го? Чай, в интернате-то одни безногие, целых нет. А у тебя, я смотрю, ноги не шибко высоко оттяпаны. Хозяйство в сохранности? Да? Это для бабы главное. А баба-то твоя маску носит. В лицо ранена? Совсем урод, да?
Тимофей закурил, воззрился на матроса снизу вверх. Обветренное, бесцветное лицо, водянистые, наполненные ладожским свинцом глаза, белесая шевелюра, клочковатая борода, на правой руке глубокий шрам. Другой – на лице, пересекает лоб, свежий, розовый. Матрос похож на финку Сохви, будто родной брат. Но Сохви немногословна, шутить не любит.
– Она упала лицом в огонь, когда узнала о гибели мужа, – проговорил Тимофей. – Дурно стало, понимаешь? Так и сгорело её лицо.
– Чай, если на лицо не смотреть, остальное ничего?
Тимофей, выпустив дым из ноздрей, огляделся. Чайки с громкими криками носились над пирсом. В пасмурную погоду ладожская вода цветом напоминает расплавленный свинец и так же холодна, как в солнечную. А вот и катерок трется свежевыкрашенным бортом о старую монастырскую пристань. Сине-белые борта, черная надпись «Снабженец». Даже при небольшом волнении на такой посудине ходить по Ладоге опасно. Наверное, говорливый матрос – смелый человек. Сейчас проверим! Тимофей ловко подцепил крюком голенище кирзовой обувки. Толстые, прошитые гвоздями подошвы взлетели в воздух. Тимофей подбросил себя на руках, ударил противника тяжелым плечом в бок, улучшил летные качества утратившего опору тела. Матрос пытался ухватиться за береговую тумбу, но лишь обломал ногти. Валился шутник в воду молча. Зато Тимка, и сам едва не свалившийся с причала, заорал, что есть мочи:
– Человек за бортом!
Тотчас из носовой каюты катерка выскочили люди. В воду полетел спасательный круг. С другого конца пирса явилась Лада, а матрос уже лез из воды, цепляясь за брошенный ему конец, подобно обезьяне. Вода лилась с него водопадом.
– Подрался, – сказала Лада. – Уже выпил?
– Нет ещё! Но я сейчас…
– Не сейчас! – голос её звучал привычно строго. – Если выпьешь сейчас – ночевать будешь на пирсе. Я тебя, пьяного, в гору не потащу!
– Ох, и строга же ты к мужу, женщина! – засмеялись с катера.
– Он мне не муж, – отозвалась Лада строже прежнего и для острастки ткнула Тимофея в бок мыском сапога.
– Ты знаешь, что такое пивнушка? – сейчас Тимофей видел только её спину и матерчатую котомку на боку и правую руку, сжимавшую лохматую пеньковую веревку. В ней звякали-брякали поллитровки.