Вяземская Голгофа — страница 57 из 61

– Придут ли сегодня? – сомневается Сохви.

– Вряд ли. Нас слишком много! Четверо! Толпа!

Лада пошла к амбару. Тимофей следил за ней вполглаза. О ком она толкует? Кто приходил к ней? Вот Лада поднялась по ступенькам, отодвинула засов, открыла низенькую дверь. Тимофей сомкнул веки, застонал.

– Что это? – прошептал он. – Боже сохрани! Фадей! Научи меня молиться!

Тимофей смыкает веки. Он не может видеть, что Лада достает из амбара не части мороженых человеческих тел, а блестящую медную утварь, корзины, резную скамью, кусок чистого полотна.

Нет плеча старика. Нет опоры. Мир рушится. Тимофей валится в холодную пропасть, где невозможно совершить и единого вдоха. Так было, когда он остался один на болоте, когда сбежал от его страшной хозяйки, когда попал в трясину. Он снова объят холодом. Кажется, что сами кости его обращаются в ломкий лед. Тимофей чувствует воду над головой, воду внизу, воду повсюду. Но он не тонет. Какая-то неведомая сила удерживает его от падения на дно. И болотного зловония нет. Наоборот, есть чувство чистоты и странный привкус, будто рот заполнился чистой родниковой влагой. Нет, он не должен глотать, не должен сделать и единого вздоха, иначе ему придет конец.

* * *

– Зверь-Болото! Зверь-Болото! – бормотал Тимофей, размахивая крюком.

– Угомонись, демон! – рыкнул Фадей. – Поранишь меня своим орудием.

– Дурак! – услышал Тимофей голос Сохви. – Надо было сначала крюк отстегнуть, а потом уж…

– Да какое там болото! – вторила Лада. – Тут одни камни посреди озера. По ту сторону – узкая протока. На большом острове есть челнок. Сохви переправляется ко мне. Помогает. Да я и сама…Ты посмотри, как тут хорошо!

Краем глаза он видит большой, красноватого металла чан, слышит, как где-то совсем рядом льется вода.

– Позволь мне остаться с тобой! – Тимофей чувствует, как с него потоками льется вода. Лада протягивает к нему руки. Что это у неё? Что поблескивает, нанизанное на простую бечевку из конопляного волокна? Она надевает бечевку ему на шею. Он видит её лицо совсем близко, но это не картонная маска с пустыми прорезями для незрячих глаз. Это молодое, веснушчатое, улыбчивое лицо, обрамленное облаком рыжих кудряшек. Всё, как обычно: тонкая сеточка морщинок в уголках глаз, едва заметная складочка на переносье – след пережитых скорбей. Давнее воспоминание, упрятанное, схороненное под спудом лет, болезненное, но всё ещё живое.

– Мама! – хрипит Тимофей. – Я вспомнил тебя. Прости, что позабыл! Прости, что не поминал!

Что с ним? Он плачет? Лицо женщины разглаживается, делается похожим на древнюю полустертую фреску.

– Довольно! Так сердце надорвешь! – Сохви, как обычно, строга.

Вот лицо женщины исчезает. Свет застит пахнущее вчерашним дождичком полотно. Он ощущает небывалую чистоту, хрусткую свежесть чистых пелен, давно забытый, сладковато-терпкий вкус на языке.

– Хлеб и вино, – говорит Фадей. – Плоть и кровь. Вот и всё. Слава Богу!

Тимофея тянет заснуть, лечь на влажную траву рядом с большим медным чаном.

– Не надо! – тормошит его Сохви. – Иди в дом, дурак! Там спи!

– Хоть в такой день не называй его дураком, – мягко возражает ей Лада. – Он сегодня будто второй раз родился.

– Я и рождался, и помирал, – фыркает Тимофей, сжимая здоровой ладонью теплый медный крестик. – Меня так просто не пришибешь!

– Гордый, дурак! Как по-русски? Могила исправит!

– Погоди! – проговорил старик. – Вот поживем ещё, Бог даст, услышим тысячепудовый благовест. Ударит с колокольни Преображения Спаса апостол Андрей[48] и низвергнутся врази сущего в геенну!

* * *

Путешествие оказалось длинным и утомительным. Сначала по железной дороге, на жестком сиденье общего вагона. Потом ночевка за ситцевой занавеской, в убогой лачуге пьяной старухи, в Приозерске. Затем долгое, более суток, ожидание на пристани в компании таких же, как она, девушек – поварих, санитарок, огородниц – неприкаянных сирот войны, собиравшихся обрести на Валааме пристанище. Они сидели на чемоданах и узлах, кутаясь в платки, прячась от свежего ветерка за остовами перевернутых лодок. Сидели неотлучно, опасаясь, что места на пароходе для всех не хватит. Наконец судно пришло, притерлось давно некрашеным, с пятнами ржавчины, бортом к пристани. Мужик в ватнике и с засаленной бородой оделил каждую из них пристальным похотливым вниманием. Сказал, морщась:

– Ох, и неказистый же народец! Да и кто согласится жить на острове инвалидов? Хорошо хоть такие нашлись!

Сначала на судно грузили необходимый для островитян товар. Потом на оставшиеся места – кого на палубу, кого в трюм – определили пассажирок. Шкипер, поплевывая и цыкая зубом, смотрел, как они втаскивают на борт свои невеликие пожитки.

– Инструкция по технике безопасности и спасению на водах будет краткой. – Голос из динамика перекрывал монотонное урчание мотора и плеск воды. – Ладога коварна и холодна. Что бы ни случилось в пути – за борт не прыгать. Температура воды в озере в это время года, впрочем, как и летом, не превышает пяти градусов по Цельсию. От Приозерска до монастырской бухты на Валааме три часа пути. Можно подремать, можно покурить, можно чаю попить в кают-компании.

Ольга смотрела, как отодвигается к горизонту берег. По левому берегу бухты – темно-зеленый лес с частыми прядями желтизны и широкая полоса песчаного пляжа перед ним, по правому – кирпичные корпуса ремонтной верфи, башенные краны, трубы. Она стояла одна на корме и ждала, пока пейзаж не превратится в узкую призрачную полоску, чтобы вскоре совсем исчезнуть.

Бабушка Прасковья называла Ладогу коварной убийцей, а сама померла от тифа. Значит, ей, её внучке, не следует опасаться большой воды.

* * *

Ольга увидела его сразу. Он прятался за причальной тумбой. Смотрел пристально, как матросы швартуют пароход, ловил их взгляды, поймав, перемигивался. Безногий, он сидел на тележке. Левая рука в брезентовой перчатке сжимала небольшой чугунный утюжок. Вместо правой ладони у него был острый кованый крюк. Вот он, первый инвалид. Ничего, не так уж и страшен. Только вот борода клочковатая и во рту ни одного зуба не видно, а улыбаться любит, не из робких.

– Это Тимка Ильин, летчик, – сказал один из матросов у Ольги за спиной. – Водку ждет. Эй, Вовка? У тебя сколько стеклотары? Смотри, покупатель в нетерпении.

Матросы бросили сходни. Ольга, подхватив чемодан, сошла на пристань. Теперь она видела и других жителей острова инвалидов. Некоторые из них расположились на склоне холма над пристанью, иные стояли прямо на причале. Стояли ли? Ведь у многих из них не было обеих ног, у большинства лица хранили следы страшных ожогов, руки покалечены. Порой сложновато понять, кто перед тобой: мужчина или женщина. Ольга пересчитала всех. Получилось ровно двадцать два человека. Значит, эти могут перемещаться по острову. Значит, не все лежачие. А тот, что за тумбой, летчик, – шустрее прочих.

– Вот, рабочую силу вам привезли, – крикнул с мостика шкипер в засаленной бороде. – Будут за вами ухаживать. Смотрите, убогие! Чтоб девчат не обижать! Чтоб не капризничать!

– Остров доктора Моро! – вырвалось у Ольги.

– Добро пожаловать на Острова Благодати, – едва слышно проговорил безногий. Он неотрывно, сглатывая обильную слюну, смотрел на её колени.

Матрос вынес на пристань деревянные дребезжащие ящики. В каждом по двадцать бутылок. На каждой – красно-белая этикетка с размашистой надписью «Водка русская».

Инвалиды оживились. Стали подбираться ближе к пристани. Некоторые двигались неуверенно, будто в темноте, и Ольга догадалась – они или вовсе слепы, или зрение их очень слабо. Безногий перестал пялиться на её колени, выбрался из-за тумбы, тиская в ладони мятые купюры. Брезентовую рукавицу и утюжок он забыл возле тумбы. Они недолго торговались. Безногий расплатился и спрятал в заплечный мешок две бутылки «Русской». С третьей тут же сорвал «бескозырку», сделал два быстрых глотка, но, словно почувствовав пристальное внимание Ольги, осекся, кое-как укупорил бутылку мятым газетным листом.

Водка была распродана в пять минут. Освободив трюм и палубу от груза, шкипер стал готовить пароход к отплытию. Инвалиды начали разбредаться кто куда.

– Кто в интернат? – услышала Ольга строгий, низкий голос. – Кто с медицинского училища?

Её можно было бы запросто принять за мужчину, если бы не юбка и длинная, достававшая до пряжки солдатского ремня, коса. Ольга в недоумении рассматривала грубые ботинки из потертой кирзы, кепку, линялую гимнастерку с засученными рукавами, неженские, жилистые, с широкими запястьями руки. Детство давно уж позабыто, похоронено во рву, в братской могиле на окраине прифронтового городка. Все послевоенные годы в Ладейнопольском детском доме, а потом в общежитии при медицинском училище она прожила среди девчат, от мужчин отвыкла. Мужиков и пацанов или унесла война, или они разъехались из сметенного войной городка по леспромхозам. На лесоповале работа тяжелая. Летом в тайге – мошка, зимой – снега по пояс. Весь день не выпускаешь из рук топор. Ночуешь в бараке, на жесткой лежанке под боком угарной печи. Конечно, зарплата в леспромхозе – не студенческая стипендия. Но всё же Ольга решила податься в медицинское училище. И умудрилась поступить, и окончить его. Девчата из Ладейного Поля тощенькие, привычные к скудному пайку, кое-как одеты, почти все поголовно – военные сироты. А здесь обещали сразу отдельное жилье и работу, и паек.

Вновь прибывшие, подхватив пожитки, потянулись к женщине с косой.

– Я есть Сохви… – речь женщины казалась отрывистой и странной. Она постоянно то одергивала на себе гимнастерку, то теребила кончик косы. Сохви указывала на вершину холма. Там над кронами деревьев высился купол колокольни. Там, по её словам, находилось общежитие, где каждой из вновь прибывших полагалась отдельная комната.

– Кто из вас доктор? Или… – Сохви запнулась, подбирая слово. – Фельдшерица?