не народ? Не русский?.. Все Москва пересолит, заставь ее Богу молиться, так и лоб расшибет…»
Жуковский пишет из Германии, что рад был побеседовать с Алексеем Хомяковым. Вяземский соглашается с тем, что Хомяков — «замечательно умный и приятный человек», но тут же добавляет: «Признаюсь, не понимаю, чего хотят они, то есть Хомяков и московская братия. В подробностях они большею частию правы, но подведите все это под одно заключение… и все это рассеется, испарится. Во всяком случае, тут одно очень не хорошее начало: враждебство ко всему чужеземному. Это чувство гордости, но что-то вместе с тем и холопское. Наше время, время чужеземного владычества, по их мнению, дало однако же России 12-й год, Карамзина, Пушкина, если позволишь, и Жуковского. Нынешнее время, то есть их время… что дало России? Ровно ничего… Конечно, мы Западу многим обязаны. Думать, что мы и без него управились бы, образовались, все равно, что уверять, что, может быть, и без солнца было бы светло на земле. Боже упаси раболепствовать нам пред Западом, жить одною жизнью его и действовать беспрекословно и необдуманно по одному его лозунгу. Но подавать ему руку, брать из руки его то, что нам подобает и пригодиться может, это дело благоразумия… Выдумывать какое-то новопросвещение на славянских началах, из славянских стихий смешно и нелепо. Да и где же эти начала, эти стихии?.. Вот отчего я говорю, что эти отчаянные руссословы — более всего немцы и что коренная Русь верно их не понимает и не признает».
Будучи в Москве в 1840 году, Вяземский уже застал пылкие споры в салонах Елагиных и Свербеевых — славянофилы и западники искали истину, давно лежавшую, как Вяземский думал, на поверхности. Увлекся этой возней Языков, Гоголя изо всех сил пытались в нее втравить, и даже полуфинн Филипп Вигель, старый арзамасец Ивиков Журавль, оказался внезапно пламенным патриотом и главою «православной партии»… С католиком Чаадаевым многие теперь уж не хотели и здороваться… Вяземского при виде всего этого одолевали то смех, то уныние — на что люди тратят силы, ум, энергию… Если они дурачатся — это глупо; если всерьез так думают — это и вовсе безумие… Сам он определил свою позицию в споре уже давно: «Я не из тех патриотов, которые содрогаются при имени иностранца, я удовлетворяюсь патриотизмом в духе Петра Великого, который был патриотом с головы до ног, но признавал, несмотря на это, что есть у иностранцев преимущества, которыми можно позаимствоваться».
Славянофильский «Москвитянин» был единственным журналом, который интересовал Вяземского, пусть и с оговорками, в 40-х годах. Жуковскому он сообщал свое мнение вполне откровенно: «Все прочие журналы такая дрянь»… Вяземский был огорчен, когда «Москвитянин» начал выходить нерегулярно, и радовался тому, что в конце 1847 года журнал возродился «в первобытном виде». «Сердечно радуюсь возрождению «Москвитянина», — писал он Погодину. — Желаю ему здравия и долгоденствия. Этот журнал полезен и нужен в наше время. Должно противодействовать пагубному направлению нашей журналистики… Если имя мое может вам пригодиться, то прошу выставить его в числе ваших сотрудников. Это будет для меня и приятно и лестно».
Но даже в близком ему «Москвитянине» Вяземский не опубликовал за десять лет ни одной публицистической работы. Хотя издатели этого журнала относились к князю с почтением — для многих он был своего рода патриархом, — все же его скептические отзывы о славянофильстве доходили до Погодина и Хомякова, и предоставлять князю слово в качестве критика в своем журнале они не спешили. Так что в полном смысле слова «своего» печатного органа у него не было. Издавался, правда, «Современник», до 1847 года принадлежавший Плетневу, но акции этого журнала падали, и в нем князь напечатал только два стихотворения. В феврале 1843 года Вяземский затеял было вместе с Михаилом Глинкой и Владимиром Одоевским «драматическо-музыкально-художественный» сборник, а год спустя пытался издать собранную еще при Пушкине «Старину и новизну» (в ноябре 1844-го она прошла цензуру), но осуществить эти планы так и не удалось. Оставалось жаловаться Жуковскому: «Ты не поверишь, как при этом разливе мнений, совершенно мне противоположных, трудно отстаивать свое мнение. Я один против всех. Даже и сын идет на отца, и от Павлуши мне крепко достается. Впрочем, я обыкновенно отступаю на попятный двор. Жаль, что нельзя печатно перебивать эти вопросы. Тут я как-нибудь бы сладил».
Впрочем, и вопросов, которые вызывали у Вяземского желание их «печатно перебивать», становилось все меньше. Для него не стали событиями ни «Герой нашего времени», ни даже вышедшие в мае 1842 года «Мертвые души», вокруг которых бушевал настоящий критический ураган… Он только усмехался, читая статьи Греча, Сенковского и Полевого, видевших в поэме Гоголя очередной фарс; усмехался, читая похвалы Гоголю Белинского и особенно Константина Аксакова, который находил в «Мертвых душах» нечто величественное, наподобие «Илиады» Гомера… Истины, по мнению Вяземского, не было в обеих этих крайностях. Он призывал Жуковского подвести итоги обсуждения «Мертвых душ», сказать единственно верное заключительное слово: «Гоголю нужно услышать правду о себе». Но сам этой «правды» говорить не собирался: «Мертвые души» остались для Вяземского талантливым, ярким, но отнюдь не эпохальным произведением. «Это галерея людей, более или менее больных общечеловеческими болезнями и в особенности русскими болячками; портреты писаны бойкою кистью и красками чрезвычайно живыми и яркими. Вот и все; а если и скрывается в этом творении тайный смысл… то тем хуже», — писал он Шевыреву.
В 1843 году, правда, появилась-таки книга, сумевшая задеть Вяземского за живое — и очень сильно. Это был изданный в Париже четырехтомник французского писателя Астольфа де Кюстина «Россия в 1839 году».
Маркиз де Кюстин прибыл в Россию в июне 1839 года. Писательскому кругу его рекомендовал декабрист-эмигрант Николай Тургенев; он обратился с письмом к Вяземскому, прося его свести маркиза с Чаадаевым и Одоевским и вообще оказать ему достойный прием. Со своей ролью гида при иностранных писателях Вяземский свыкся, поэтому согласился выполнить просьбу Тургенева. Во время своего недолгого пребывания в России Кюстин собирал материалы для книги-памфлета «Россия в 1839 году», где опытным пером фельетониста расписал социальные уродства «северного колосса». Кюстину не нравилось в России все, начиная с деспотического образа правления и заканчивая климатом. Книга вышла бойкая, любопытная, яркая, но во многом несправедливая и неумная.
Памфлет Кюстина, вышедший в 1843 году в Париже, вызвал множество откликов. Он был тут же запрещен к ввозу в Россию, но, разумеется, все, кто хотел прочесть книгу, прочли ее. За рубежом появилось множество хвалебных откликов на сочинение маркиза. В России же книга подверглась серьезной и справедливой критике. Оппоненты Кюстина указывали на поверхностность впечатлений автора, полное незнание им русской истории и культуры, смешение им придворных кругов с образованной частью общества. С опровержениями на книгу Кюстина выступили Чаадаев, Тютчев, Хомяков, Греч, Вигель.
Прочитав «четыре тома одних взглядов, умозрений, поверхностных наблюдений» Кюстина, Вяземский ощутил тоску и усталость. Но многое в книге француза его и возмутило — например, неточное описание пожара на пароходе «Николай I», фраза о том, что русские путники из Европы в Россию возвращаются всегда с неохотой и выглядят мрачнее тучи… Мало-помалу складывался план статьи-отповеди. Мысль о ней подал Александр Тургенев. «Мы знаем наши собственные недостатки намного лучше, нежели наши пересудчики и хулители, — говорилось в этой статье. — Мы видим все то, что нам еще недостает как нации, являющейся дочерью великой европейской семьи. Мы знаем, что нам необходимо еще много трудиться над самими собой и многое приобрести с тем, чтобы достичь того положения, к которому влекут нас наши условия и наши обеты. Мы не ставим наше собственное движение впереди всей цивилизации: мы не претендуем быть наставниками и учителями других народов. Но мы также обладаем своим местом под солнцем, и не маркизу де Кюстину лишать его нас».
Свою статью Вяземский не закончил — его выбил из колеи указ Николая I «О дополнительных правилах на выдачу заграничных паспортов» от 15 марта 1844 года. 21 марта князь размахнулся на большое письмо Жуковскому, где изливал душу:
«Я полагал, что я уже вовсе охладел к общественным делам и смотрел с каким-то безнадежным, но и равнодушным унынием на хроническую болезнь России. Но этот неожиданный взрыв взбудоражил меня и пробудил во мне уснувшие страсти. Честью клянусь, что в течение двух недель этот указ лежал на груди моей как удушье, не давал мне спать, мешал мне порядочно говеть. Я не мог опомниться от этого указа, который нас всех треснул по голове… Неудовольствие и ропот против этой меры всеобщие, во всех званиях, начиная от государственных людей до мелких частностей. Но, верно, не сыскалось ни одного человека, который осмелился бы решительно сказать о том, кому ведать надлежит. Безгласность, низость, трусость, в которых погрязли наши сановники, неимоверны. Ни один из них не понимает, что для самой пользы монархической, для самой пользы лица, которому они будто бы преданы, бывают случаи, в которые обязанность требует отказываться от участия в мерах, признаваемых пагубными. Каждый видит, что меры пагубны, но ни один из них не имеет духа отойти от зла, идти в отставку и протестовать добросовестно и в истинном смысле верноподданнически против направления, которое всех путает. Никогда еще общее уныние не было так решительно и глубоко, как ныне. Всего не выскажешь, всей горечи не изольешь, и лучше наложить печать на уста и на сердце. Мудрено ли, что Европа вопиет против нас, когда мы во всем идем против течения. И счастливо еще, что Европа и все ее Кюстины и журналы врут и не знают половины того, что у нас делается, и судят криво и бестолково о том, что знают худо и поверхностно. Истина была бы гораздо хуже всех вымыслов или обезображенных рассказов… Я было написал довольно обширное и довольно удачное — по свидетельству тех, которым прочел, — опровержение Кюстина и готовился отправить в Париж для напечатания. Но указ окатил меня холодною водою и, вероятно, не реш