Вяземский — страница 116 из 155

И на меня таинственно повеет

Какой-то запах милой старины;

Подъятые неведомою силой

С глубокого, таинственного дна,

В душе моей воспоминаний волны

Потоком свежим блещут и бегут;

И проблески минувших светлых дней

По лону памяти моей уснувшей

Скользят — и в ней виденья пробуждают.

Так в глубине небес, порою летней,

Когда потухнет ярко-знойный день,

Средь тьмы ночной зарница затрепещет,

И вздрогнет тьма, обрызганная блеском.

Таинственно во мне и предо мной

Минувшее слилося с настоящим;

И вижу ли иль только вспоминаю,

И чувством ли иль памятью живу,

В моем немом и сладком обаянье

Отчета дать себе я не могу.

Осенью 1848 года холера от столицы отступила. Вяземские вернулись в Петербург. 4 декабря, в преддверии тезоименитства Николая I, князь был пожалован орденом Святого Станислава I степени. «В Станиславе мало славы, — усмехнувшись, вспомнил он относительно свежее чиновничье присловье, — моли Бога за матушку Анну…»

«Видно, что я устарел и что дух во мне укротился, — записывал он свои ощущения. — Эта милость меня не взбесила, а разве только немножко сердит. Во все продолжение службы моей я только и хлопотал о том, чтобы не получать крестов… При графе Канкрине я успевал в этом. Мои нынешние сношения с министром уже не таковы. Ордена в некотором отношении похожи на детские болезни: корь, скарлатину. Если не перенесешь их в свое время, то есть в молодых летах, то можешь подвергнуться действию их на старости лет. Бог помиловал меня до нынешнего дня, но неминуемая скарлатина 1-го Станислава постигла и меня на 56 году жизни моей. Поздненько, но не можно сказать: vaut mieux tard que jamais[96]. Всего забавнее, всего досаднее, что должно будет еще благодарить за это.

Прошлого года по представлению моему не дали 1-го Станислава Скурыдину, потому что я его не имел. Теперь могу привить его другим. La plus belle fille ne peut dormer que ce qu'elle a[97].

Впрочем, все это, может быть, и к лучшему. Лишениями, оскорблениями по службе нельзя было бы задеть мое самолюбие. Провидение усмиряет мое самолюбие ниспосылаемыми мне милостями. Все мои сверстники далеко ушли от меня. Отличие, получаемое мною, ни от кого меня не отличает, а, напротив, более прежнего записывает в число рядовых и дюжинных. Когда я ничего не получал, я мог ставить себя выше других или, по крайней мере, поодаль, особняком. Теперь, получив то, чего не мог не получить, самолюбию моему уже нет никакой уловки, никакой отрады. Оно подрезывается под общую мерку и должно стать на уровень со всеми».

Через два месяца, 6 февраля 1849 года, нацепив новенькую звезду и надев бело-красную станиславовскую ленту через плечо, Вяземский явился во дворец: «Представлялся сегодня государю благодарить за Станислава. Кажется, с 39-го или с 40-го года не был я во дворце». Император с добродушной улыбкой выслушал его. В свои пятьдесят три Николай Павлович выглядел по-прежнему молодцом, ни военная выправка, ни внушительность ему не изменяли с годами, но что-то в лице появилось поблекшее и растянутое, а красивые холеные усы сильно поседели.

— Как прошла пирушка твоя в честь Жуковского? — спросил государь. — Я бы желал, чтобы он поскорее вернулся домой. В Европе русскому сейчас нечего делать…

«Пирушку» эту Вяземский устроил 29 января у себя дома. Он задумал отпраздновать день рождения (66-летие) Жуковского, совместив это с 50-летним юбилеем его литературной деятельности… К Вяземскому съехались друзья Жуковского, ученики, почитатели его музы. «Свадебным генералом» на юбилее стал цесаревич, воспитанник Жуковского. Приехали граф Дмитрий Николаевич Блудов (графом он стал с апреля 1842 года), Плетнев, князь Одоевский, из женщин — Екатерина Андреевна Карамзина, дочери Дашкова и Пушкина — всего человек восемьдесят, мужчин и дам. Граф Михаил Юрьевич Виельгорский, давно уже утративший образ любезного ветреника, но и в сединах по-прежнему обаятельный, уселся к фортепьянам и приятным баритоном, слегка картавя, запел куплеты на слова Вяземского:

В этот день Бог дал нам друга —

И нам праздник этот день!

Пусть кругом снега и вьюга

И январской ночи тень —

Ты, Вьельгорский, влагой юга

Кубок северный напень!

Будь наш тост ему отраден

И от города Петра

Пусть отгрянет в Баден-Баден

Наше русское ура!

«Ура» действительно звучало, и «влага юга» в бокалах шипела, и Виельгорский был самый настоящий — а все-таки Вяземский, глядя на гостей своих, не мог не понимать, что на прежние бесшабашные застолья все это совсем непохоже… Присутствие великого князя невольно сковывало, хотя Александр Николаевич держался очень просто и скромно. Когда поднялся Блудов, чтобы читать вслух большое послание Вяземского к Жуковскому, две звезды на его фраке невольно брызнули отраженным светом в глаза… Блудов читал совершенно так же, как читали стихи лет тридцать назад, и это сочетание прежней, милой, светской манеры с его старым, холодным, изрезанным морщинами лицом, в котором было что-то чуть ли не волчье, производило жутковатое впечатление…

И самое главное — не было на празднике самого юбиляра.

«Такое торжество похоже на поминки, только не по мертвом, а по живом, которому его отсутствие придает какую-то идеальность, подливая каплю грусти по нем в пировую чашу веселья и давая живому, невидимому лицу его ту таинственность, какую получает для нас образ живущих за гробом, — отозвался Жуковский из Баден-Бадена. — Видишь, что я немного кокетствую и кобенюсь, просясь заживо в мертвецы: это и быть не может иначе. Я так много на веку моем воспевал мертвецов, что саван должен мне казаться праздничным платьем. Но кокетство мое не означает, чтобы я не жалел, что с вами не был на моем празднике… Воображаю милую, лучезарную фигуру Вьельгорского за фортепьянами во время пения».

Вяземский не знал, что скоро ему предстоят еще одни поминки. На этот раз по мертвой: 25 февраля неожиданно скончалась 36-летняя Мария Вяземская-Валуева, старшая и последняя дочь Вяземских. Она сгорела в три дня от так называемой «сухой холеры». Еле успели ее исповедать и причастить… Троих детей оставила Маша.

…21 мая 1849 года князь и княгиня Вера Федоровна выехали в Москву. Целью их странствия был далекий Константинополь, где служил в русском посольстве единственный их оставшийся в живых ребенок — Павлуша. Оттуда Вяземские собирались совершить паломничество ко Гробу Господню.

Уютного дома в Большом Чернышевом переулке уже не было, он был продан четыре года назад. Первым делом побывали в Остафьеве. Экипаж медленно тащился по Серпуховскому шоссе: несмотря на новизну свою, дорога эта была совершенно невозможна, вся усыпана камнями, так что и колеса, и подковы лошадей портились.

Девять лет не был князь в родной вотчине. Он с грустью увидел, что имение сильно запущено, и даже усадебный дом порядком обветшал — нужно было заново штукатурить фасад… Зато разросся парк, насаженный когда-то отцом. Беседки, отстроенные четверть века назад для «уединенных размышлений», заросли молодой травой. На пруду догнивали лодки… Перед домом появился круглый мраморный фонтан, привезенный из Италии. А в остафьевском храме — новые иконы: Святой Параскевы Пятницы — в память о римской могиле Пашеньки и Преподобного Сергия Радонежского — в память о баденской могиле Наденьки. Икона с ликом Сергия — копия с иконы Казанского собора в Петербурге. Вяземский заказал ее, когда узнал о болезни дочери, а закончена икона была, когда пришла весть о смерти Нади…

5 июня из Москвы приехали навестить хозяев Михаил Погодин и Гоголь. Вяземский был очень рад обоим и с удовольствием показывал гостям усадьбу. За чаем и прогулкой разговоры шли «о Карамзине, о крестьянах, о Петре Великом, литературе и пр.». Погодин рассказал, что Гоголь устроил у него 9 мая именинный обед, наподобие тех, что были девять и семь лет назад. Но никакого праздника теперь уже не получилось.

— Все нынче перессорились, стоят на разных сторонах, — подхватил Гоголь, — а многих уж и нет: Лермонтова, Орлова, Тургенева, Баратынского… Словом, грустный вышел обед и поучительный.

— И превялый, и прескучный, — добавил добросовестный Погодин.

— А уж в конце, по милости вина, перебранились все так, как и не ожидал никто, — закончил Гоголь невесело. — Живая картинка: что стало с русской литературой за десять лет…

Гоголь собирался отправиться в путешествие по России и начать с того, что заехать в Калугу — там жила с мужем-губернатором Александра Осиповна Смирнова, в девичестве Россет, та самая «черноокая Россетти», «ласточка», «донна Соль», которую Вяземский обожал двадцать лет назад… Судьба ее сложилась совсем невесело — она вышла замуж не по любви, у нее умирали дети; из чернокудрой остроумницы-хохотушки она превратилась в желчную, рано постаревшую даму, не потерявшую, впрочем, ни обаяния, ни ума. Гоголь стал ее близким другом уже в 1843 году.

В Одессу Вяземских провожала графиня Евдокия Петровна Ростопчина. Князь помнил ее двадцатилетней девочкой на московских балах, начинающей поэтессой — теперь это была грустная, сильно поблекшая женщина… Она перекрестила их на дорогу.

Продолжался путь, и вот уже не видать слякотного Петербурга, лежит перед странником дорога на юг, где он никогда еще не бывал. Остафьево, Москва еще несколько времени виднелись издали, но вот — и след пропал, и завладели вниманием Вяземского бесконечные малороссийские степи. Едешь, едешь, едешь, едешь — дни и версты нипочем… Гоголевские края. Полтава, вся заставленная обелисками в честь знаменитой битвы — и не имеющая мостовой (грязь вместо улиц). На крышах хат важно сидят долгоносые аисты. Волы, отмахиваясь от мух хвостами, неторопливо тянут возы. Ночью степь, кажется, вся гремит стройным хором цикад, пахнет одуряюще травами и цветами, и снова вспоминаются Гоголь, великолепный его «Тарас Бульба» (Вяземский очень любил эту повесть, считал ее одним и шедевров русской прозы)… Все как сотни лет назад —