…26 августа 1856 года в Москве состоялась коронация Александра II. В парадном красном сенаторском мундире, белых брюках, при треуголке и шпаге, при анненской звезде и кресте Святого Станислава I степени на шее, Вяземский увлажненными от волнения глазами смотрел на притихшую, крестящуюся толпу, на императора с императрицей… Кому не знакома мудрая фраза: «В России надо жить долго»?.. Вот и добрался Вяземский до чина, которым, кажется, не был обойден ни один из его служивших сверстников: даже летучий Александр Тургенев умер тайным советником. Отец, Андрей Иванович, достиг этой ступеньки в Табели о рангах в 34 года… Сын — в 63. Как, в сущности, мало нужно в России для карьеры, служебного роста! Умер один-единственный человек. Воцарился другой. И меняется все — начиная с покроя мундиров и заканчивая внешней политикой… И меняется твоя собственная судьба. Митрополит Московский Филарет благословляет трапезу. Гремит орудийный салют… Балы… парады… приемы иностранных делегаций… Вяземского подхватила придворная суета. Ни минуты покоя.
«Новое назначение мое могло бы во всех отношениях удовлетворить моему самолюбию и даже затронуть мою душу, — писал князь Владимиру Титову на другой день после вступления в должность. — И назначение было самое милостивое, и представление самое радушное и вообще встречено оно было, можно сказать, единогласным сочувствием. Все это очень хорошо и все это ценю я с подобающею благодарностию ко всем и за все. Но, признаюсь, со всем тем преобладающее в этих впечатлениях чувство есть чувство уныния. Вы меня знаете и вы меня поймете. Может быть, лет за 20 тому открывающаяся мне деятельность и расшевелила бы меня и пустился бы я в нее с упоением. Теперь что я? До 63 лет дожил нулем, который в счет не шел, страшно мне сделаться цифрою… Нет, как ни рассуждай, Севастополю не следовало бы пасть, а мне не следовало бы возвышаться. Как бы то ни было, от внешних ли впечатлений, от внутренних ли источников, но на душе очень грустно и темно… Хлопочешь и суетишься с камнем на груди».
Недоброжелатели перешептываются за спиной Вяземского, мол, быстра русская карьера. Верно, но и долга русская опала. И возвышения стыдиться нечего. Об «унынии» князя знают лишь самые близкие. На людях он держится с достоинством, уверенно и спокойно. Не делает вид, что всю жизнь ждал нового назначения, но и не относится к нему пренебрежительно. В конце концов ему доверяют просвещение России…
По должности Вяземскому довелось не раз замещать министра в его отсутствие (сентябрь — октябрь 1856 года, апрель—сентябрь 1857-го). Но основное внимание ему приходилось уделять русской цензуре. С 3 декабря 1856 года он возглавлял Главное управление цензуры — в него входили также попечитель столичного учебного округа граф Мусин-Пушкин, президент Академии наук граф Блудов, президент Академии художеств великая княгиня Мария Николаевна, главноуправляющий Третьим отделением князь Долгоруков, представители Министерств иностранных и внутренних дел и Синода. Это был первый и последний в России случай, когда цензурой ведал писатель, в прошлом полуопальный. Свою власть Вяземский активно использовал во благо писателям, хорошо памятуя о тех препятствиях, что приходилось им обходить при Николае I. Еще 27 января 1856 года была отменена специальная цензура для славянофильских изданий. В течение 1855—1856 годов было разрешено издание огромного количества журналов, у многих из них появились политические разделы; начали шире издаваться произведения Кантемира, Жуковского, Пушкина, Мицкевича, Гоголя, Грибоедова.
Поддержку Вяземского встречали и молодые писатели. В годы его цензурного «правления» свет увидели диссертация Чернышевского «Отношение искусства к действительности», трилогия Суховокобылина, «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука» Сергея Аксакова, «Севастопольские рассказы» Льва Толстого, «Рудин» Тургенева, «Старые годы» Мельникова-Печерского, «Тысяча душ» Писемского, поэтические сборники Фета, Огарева, Никитина и Плещеева. Вполне доброжелательно отнесся Вяземский к Добролюбову — считал его одним из самых перспективных деятелей русского просвещения и всячески помогал.
Впрочем, были и исключения. «Грубый, озлобленный и раздражающий, политический стихотворный памфлет на целое коренное устройство общества и на такие стороны общественного быта, которые в существующем и законном нашем государственном порядке не подлежат литературному обсуждению, а особенно с тою резкостию и цинизмом выражений, какими запечатлены многие стихи… Стихотворения г. Некрасова, хотя и писаны в форме простонародной, но на деле совершенно чужды русскому духу: в них нет ни теплого чувства любви, ни доброжелательства, а есть одно сухое и холодное ожесточение и язвительное порицание. Они не что иное, как дикие отголоски чуждого нам направления» — так отреагировал князь Петр Андреевич на издание в ноябре 1856 года «Стихотворений» Некрасова. Цензор, пропустивший в печать книгу, получил строгий выговор от Норова, Но уже через год, 10 сентября 1857-го, сам Некрасов сообщал Ивану Тургеневу: «Я был у Вяземского — он меня уверял, что второе издание моей книги будет дозволено и что меня не будут притеснять»…[107]
Вообще позиция князя по отношению к молодым словесникам достаточно странна: с одной стороны, он не испытывает никаких симпатий к Некрасову и Салтыкову-Щедрину, с другой — в официальной записке, адресованной императору, заявляет о том, что «современная литература не заслуживает, чтобы заподозрили ее политические и нравственные убеждения». Например, о Щедрине Вяземский пишет резко и раздраженно: «Литература обратилась в какую-то следственную комиссию низших инстанций. Наши литераторы (например, автор «Губернских очерков» и другие) превратились в каких-то литературных становых и следственных приставов. Они следят за злоупотреблениями мелких чиновников, ловят их на месте преступления и доносят о своих поимках читающей публике… В литературном отношении я осуждаю это господствующее ныне направление: оно материализует литературу подобными снимками с живой, но низкой натуры, низводит авторство до какой-то механической фотографии, не развивает высших творческих и художественных сил, покровительствует посредственности дарований этих фотографов-литераторов и отклоняет нашу литературу от путей, пробитых Карамзиным, Жуковским и Пушкиным. Многие негодуют на то, что эти живописцы изображают одну худую сторону лиц и предметов. И негодуют справедливо… От этих тысяч рассказов, тысячу раз повторяемых, общество наше ничего нового не узнает… Каждый крестьянин, и не читая журналов, знает лучше всякого остроумнейшего писателя, что за человек становой пристав». Ему казалось, что «все эти «Губернские очерки» и тому подобные ничто как подражание» знаменитому роману Эжена Сю «Парижские тайны». А между тем «Губернские очерки» выходят в 1857 году двумя изданиями… Такая политика — конечно, рецидив поведения человека неслужащего, немало испытавшего и, что самое любопытное, — не упивающегося властью.
Подобные действия Вяземского на посту товарища министра легко объяснимы в свете традиций просветительского идеала службы в России. Идеал этот существовал со времен Екатерины Великой, ярко проявился в фигуре Державина и заключался в том, что служба на благо Отечества становилась для писателя в России обратной стороной его литературной деятельности, часто не менее значимой, а сам писатель был «представителем просвещения у трона непросвещенного». Таково было отношение к службе у Карамзина, Жуковского, Пушкина. Всех их отличали безупречная честность, стремление принести России практическую пользу, творческое отношение к своим обязанностям, как бы далеко они ни отстояли от литературы. Этим всегда руководствовался в своей службе (даже финансовой) и Вяземский.
В 1856—1857 годах самым модным словом в России стало, пожалуй, слово «гласность». Еще в начале десятилетия было невозможно вообразить, что деятельность товарища министра просвещения станет предметом споров. Находясь на высокой должности, князь услышал в свой адрес немало и похвал, и брани. Старые его друзья и знакомые — Тютчев, Блудов, Плетнев, Одоевский, Северин, Виельгорский — конечно, от души радовались за Вяземского, поздравляли его с тем, что на старости лет наконец добрался он до приличествующих его титулу и дарованиям поста. К ним присоединялся славянофил Константин Аксаков, которому Вяземский покровительствовал: «Давно нужен был в Министерстве просвещения человек просвещенный». «Так обрадовался я, что и выразить не могу, за любезное всем нам дело, отечественное просвещение. Вы можете сделать много добра!» — ликовал Михаил Погодин… Подчиненные князя в голос отзывались о нем как о честном, справедливом и добром начальнике. Но и в злобных наветах тоже не было недостатка. Многие поначалу даже отказывались верить в то, что Вяземский стал главным цензором России — к цензорам, как и к жандармам, в обществе искони было слегка брезгливое отношение, поэтому безупречная репутация князя оказалась сильно подмоченной. Например, литератор А.В. Дружинин писал, что не считает цензорскую должность позорной, «но, во-первых, она отбивает время у литератора, во-вторых, не нравится общественному мнению, а в-третьих… в-третьих то, что писателю не следует быть ценсором».
Начиная с 50-х годов русская цензура во многом начала соответствовать требованиям, которые предъявлял к ней Вяземский в записке 1848 года, И в первую очередь это выражалось в том, что на службу в цензуру пошли, словно опровергая примером высказывание Дружинина, честные, образованные и авторитетные в обществе люди, известные литераторы. Так, Комитет цензуры иностранной в 1858— 1873 годах возглавлял Ф.И.Тютчев, секретарем которого был Я.П. Полонский, а после смерти Тютчева председателем комитета до 1897 года служил A. Н. Майков (в его подчинении, кстати, был сын Вяземского Павел — председатель Петербургского комитета иностранной цензуры). Чиновником особых поручений при Вяземском состоял известный поэт Н.Ф. Щербина. В 1855—1860 годах цензором был прославленный романист И.А. Гончаров. И все-таки никого из них современники не судили так жестоко, как Вяземского. Возглавив русскую цензуру, он принял ответственность за все ее действия, и теперь каждая запрещенная книга давала Герцену повод произнести на страницах лондонского «Колокола» очередной саркастический монолог о «разлитии желчи» в голове старого князя и о царящей в России «свободе печати»…