Вяземский — страница 137 из 155

Б.) были беседы и общение князя Вяземского с его другом Тютчевым… Тютчев, с своими седыми волосами, развевавшимися по ветру, казался старше князя Вяземского, но был моложе его; но, находясь перед князем Вяземским, он казался юношей по темпераменту… Бывало, Тютчев придет к горячо им любимому князю Вяземскому отвести душу, и сразу рисуется прелестная картина: безмятежного, с умным лицом, где добрая улыбка попеременно сменяется ироническою усмешкою, старика князя Вяземского и пылающего своим вдохновением или своею главною заботою минуты старика Тютчева. Тютчев усаживается, как всегда, уходя в кресло, князь Вяземский сидит прямо в своем кресле, покуривая трубку, и Тютчев начинает волноваться и громить своим протяжным и в то же время отчеканивающим каждое слово языком в области внешней или внутренней политики. А князь Вяземский только с перерывами издает звуки вроде: гм… — пускает из трубки дым, такой же спокойный, как и он, и когда Тютчев окончит свою тираду, вставляет в промежуток между другою тирадою какое-нибудь спокойное или остроумное размышление, и как часто с единственною заботою оправдать или извинить, после чего Тютчев, как бы ужаленный этим спокойствием, уносится еще дальше и еще сильнее в область своих страстных рассуждений. Изумительно кроткая терпимость была отличительною чертою князя Вяземского. Нетерпимость была отличительною чертою его друга Тютчева. Я говорил, что слышал Тютчева в гостиной говорившего одному либеральному оратору в лицо: mais vous dites des sottises[109]… Князь Вяземский, наоборот, с тою же прекрасною, доброю и умною улыбкою слушал из уважения к человеку, из уважения к чужому мнению, из гостеприимности, из-за доброго сердца — и глупости дурака, и подленькие речи куртизана, и умные речи друга».

Впрочем, «изумительно кроткая терпимость» иногда изменяла Вяземскому. О споре князя с Тютчевым 27 декабря 1868 года вспоминает граф С.Д.Шереметев: «Кончилось чтение — и гости начали уже расходиться, а в углу гостиной завязался горячий спор, о чем — припомнить не могу. Спорил Петр Андреевич с Тютчевым, спор доходил почти до крика. Князь вскакивал и ходил по комнате, горячо возражая своему противнику. Не так ли, — думал я, — в былые годы спорил он со своими приятелями: с Пушкиным и другими».

Нужно добавить, что Тютчев, высоко ценя ум, образованность и поэтический дар старшего друга, все же бывал довольно жесток к нему. Об этом свидетельствует тютчевское стихотворение 1866 года:

Когда дряхлеющие силы

Нам начинают изменять

И мы должны, как старожилы,

Пришельцам новым место дать, —

   Спаси тогда нас, добрый гений,

   От малодушных укоризн,

   От клеветы, от озлоблений

   На изменяющую жизнь;

От чувства затаенной злости

На обновляющийся мир,

Где новые садятся гости

За уготованный им пир;

   От желчи горького сознанья,

   Что нас поток уж не несет

   И что другие есть призванья,

   Другие вызваны вперед;

Ото всего, что тем задорней,

Чем глубже крылось с давних пор, —

И старческой любви позорней

Сварливый старческий задор.

Характеристика жестокая. И уж тем более непонятна жестокость Тютчева, если под позорной старческой любовью он имел в виду увлечение Вяземского Марией Ламсдорф (о кем речь еще впереди) — особенно памятуя об отношениях самого 63-летнего Тютчева с Еленой Денисьевой… А ведь повод для такого резкого поэтического отзыва о князе был, если вдуматься, совершенно незначительный: Тютчеву всего-навсего не понравилось, что Вяземский высмеял в стихотворных памфлетах «Воспоминания из Буало» и «Хлестаков» редактора газеты «Московские ведомости» и журнала «Русский вестник» М. Н, Каткова. На Каткова Тютчев возлагал в то время определенные политические надежды — и этого оказалось вполне достаточно, чтобы расправиться с Вяземским в стихах… Тютчев собирался печатать это стихотворение под заглавием «Еще князю П.А. Вяземскому» (то есть бестрепетно шел на разрыв отношений), но сам Катков отказался разместить его в «Русском вестнике», справедливо расценив как чересчур резкое. Не смутившись отказом, Тютчев планировал издать «Когда дряхлеющие силы…» в своем сборнике 1868 года — и лишь незадолго до выхода книги, опомнившись, исключил его из состава…

Удивляет и отзыв Тютчева о статье Вяземского «Воспоминание о 1812 годе», написанной в связи с выходом из печати «Войны и мира». «Это довольно любопытно с точки зрения воспоминаний и личных впечатлений, — писал Тютчев дочери, прослушав чтение статьи дома у князя (то самое, после которого они поспорили), — и весьма неудовлетворительно со стороны литературной и философской оценки. Но натуры столь колючие, как Вяземский, являются по отношению к новым поколениям тем, чем для малоисследованной страны является враждебно настроенный и предубежденный посетитель-иностранец».

Если верить Тютчеву, складывается впечатление, что в своей статье Вяземский бездоказательно громит Толстого только за то, что автор «Войны и мира» относится к «новым поколениям». Что ж, если в молодости Вяземский и впрямь был «колючей натурой», то с годами в нем стало гораздо больше противоположных качеств — терпимости, уважения к чужому мнению, желания спокойно и обстоятельно разобраться в проблеме. Именно в таком тоне выдержано «Воспоминание о 1812 годе». Вяземский не согласен с исторической позицией Толстого и обосновывает свое мнение, глядя на события «изнутри», глазами очевидца. Для него 1812 год — это не история, как для Толстого, и не смутные воспоминания детства, как для Тютчева, а один из самых величественных, даже героических моментов жизни… Так что, перечитав письмо Тютчева, вполне можно заподозрить в излишней «колючести» самого Федора Ивановича.

Хотя старость, одинаково серебрившая головы обоих поэтов, сглаживала разницу в возрасте, но все же 11 лет, разделившие Вяземского и Тютчева, так или иначе давали себя знать. Не раз полный душевный и духовный контакт сменялся не менее полным взаимным непониманием. Вряд ли князь был способен понять и одобрить равнодушие Тютчева к православию, его жадный интерес к сиюминутным политическим проблемам, назавтра уже вытеснявшимся другими, его общение с молодыми писателями, в том числе Иваном Тургеневым, Некрасовым и Достоевским, наконец, его предельную, пронзительную искренность в интимной лирике. Полной откровенности между ними не было и не могло быть. Не было, по всей видимости, и душевного тепла, привязанности друг к другу — их заменяло интеллектуальное притяжение.

Еще в 1847 году Вяземский подметил в Тютчеве одну насторожившую его черту: «Пример его вовсе не возбудительный. Он еще более моего пребывает в бездействии и любуется, и красуется в своей пассивной и отрицательной силе». А подоплеку этого «пассивного и отрицательного» обаяния Тютчева очень точно проглянул граф С.Д. Шереметев: «Когда нам выставляют его (Тютчева. — В. Б.) за образец чисто русского человека, а кн. П.А. Вяземского почитают нечистокровным, то меня это не убеждает… У кн. Вяземского из-под французской насыпи бил русский ключ; у Тютчева же из-под русской насыпи бил ключ французский и немецкий… Чувствуется, что под Тютчевым нет почвы… И те, которые могут предпочесть его ум и его сердце князю Вяземскому, те или сами только поверхностны, или же завзятые поклонники направления Тютчева, т.е. славянофильского бреда».

И все же на фоне отношений Вяземского с другими окружавшими его в старости людьми слово дружба, пусть с оговорками, применимо только к Тютчеву. И прекрасный, хотя и мало известный ныне поэт начала XX века Юрий Верховский имел право объединить имена своих учителей в одной строке:

О, ясный Вяземский, о, Тютчев тайнодумный…

Князь пережил младшего друга на пять лет. После его смерти в 1873 году он писал П.И. Бартеневу: «Бедный Тютчев! Кажется, ему ли умирать? Он пользовался и наслаждался жизнью и в высшей степени данным от Провидения человеку даром слова. Он незаменим в нашем обществе. Когда бы не бояться изысканности, то можно сказать о нем, что если он и не златоуст, то жемчужноуст. Какую драгоценную нить можно нанизать из слов, как бы бессознательно спадавших с языка его! Надо составить бы по ним Тютчевиану, прелестную, свежую, живую, современную антологию». Эта идея Вяземского была воплощена в жизнь лишь полвека спустя.

…Лето 1863 года выдалось для Вяземского вполне плодотворным — в Бад-Киссингене он написал «В нас внутренно идет война…», «Совсем я выбился из мочи…», «А есть же где-нибудь приютный уголок…», «Мне все прискучилось, приелось, присмотрелось..», и «Нет, не видать уж мне Остафьевский мой дом…». Все стихотворения — мрачнейшие, полные жалоб на здоровье, но с поэтической точки зрения — очень уверенные и интересные. Казалось, от киссингенских вод князю стало получше, но в конце июня ночи его опять «свихнулись», и врачи отправили его в Венецию. 15 сентября он с сыном Павлом поселился в том же палаццо Венье на Большом канале, что и десять лет назад… Снова были прогулки по окраинному городскому саду, снова гондола выносила Вяземского на синий простор — и справа открывалась вся панорама волшебного города: две розовые башни Арсенала, набережная Скьявони, Дворец дожей, перед которым выстроились в ряд лодки, пьяццетта с двумя колоннами, чуть в глубине — кампаниле и купола базилики и, наконец, приземистая двухэтажная библиотека Сансовино… Венеция, как и прежде, оказалась для старого князя целебной. Он провел в своем любимом городе восемь месяцев, если не считать двух недельных поездок в Милан в ноябре 1863-го и марте 1864-го.

Улучшение здоровья повлекло за собой появление Второго венецианского цикла, продолжившего стихотворения десятилетней давности. Это «Николаю Аркадьевичу Кочубею», «Пожар на небесах — и на воде пожар…», «К лагунам, как frutti di mare…», «Ни движенья нет, ни шуму…», «Там на земной границе…», «Фотография Венеции», и еще шуточное «По мосту, мосту», и «Santa Elena», и «Недаром здесь вода, везде вода…», и «Старый гондольер», «Торчелло», «Вакханалия», «La Biondina In Gondoletta», и послания Тютчеву, жене его Эрнестине, Владимиру Карамзину, императрице, и еще, еще — Венеция вдохновляла его как никогда!.. Всего им было написано 24 стихотворения. Армянская типография, расположенная в Венеции, напечатала несколько из них отдельной книжечкой, которая тут же была переведена на итальянский.