[115]. Шесть лет спустя он под диктовку матери сочинил первое письмо прадедушке, в конце собственноручно пририсовав птичку и домик… «Здравия, всяческого благополучия желаю любезнейшему правнуку Димитрию и братьям и сестре его, — отвечал Вяземский. — Жаль, что не вижу, как вы растете и шалите. Всех вас обнимаю». При жизни князя Петра Андреевича у Шереметевых родились еще дети Павел (1871), Борис (1872), Анна (1873), Петр (1876) и Сергей (1878).
Снова Царское Село, привычные уже домики Китайской Деревни, где когда-то Карамзин вычитывал корректуры «Истории»… С.Д. Шереметев не раз бывал у Вяземских в гостях и так вспоминал об этом: «Комнаты Вяземских в Китайской Деревне были очень уютны; особенно хорошо была устроена княгинею гостиная с цветами в разнообразных вазах. Удобно расставлены были покойные, шитые кресла; в них сиделось как-то особенно хорошо, отовсюду веяло прошлым. Зеленые занавески на лампах придавали приятный для глаз полусвет; за открытою дверью виднелся ряд комнат, а в последней из них стоял письменный стол князя с наваленными на нем книгами и бумагами. У стола этого появлялся Петр Андреевич в сером халате, с ермолкой на голове и трубкою в руках. Медленной поступью проходит он через ряд комнат в гостиную и садится в покойное старое кресло; в комнате водворяется знакомый приятный запах трубки… Или невзначай начнется какой-нибудь тихий разговор, то вдруг неожиданно, в хорошую минуту, услышите рассказ из прошлого или меткую шутку. Вы видите на лице князя ту заразительную и едкую улыбку, о которой говорил Пушкин, и нет возможности не смеяться. Как-то раз княгиня, собираясь куда-то выехать, спрашивает у него: какую ей лучше надеть шляпу? — Во всех ты, душенька, нарядах хороша, — ответил он».
Наверняка молодому графу было любопытно, что же именно за бумаги громоздятся на письменном столе живого классика. А это были рукописи статей-воспоминаний, которыми Вяземский усердно занимался в то время, — некрологи князю В.А. Долгорукову и графу А.А. Бобринскому, очерк о братьях Александре и Константине Булгаковых, попытка начать биографию князя П.Б. Козловского… Свое кредо Вяземский-мемуарист изложил в статье о Долгорукове: «Официальная государственная жизнь князя Долгорукова не подлежит в этот статье ни нашей поверке, ни нашему суду… В каждом официальном лице есть еще другое лицо — самобытное, так сказать, перворожденное. Это последнее проглядывает сквозь внешнюю официальную обстановку. О нем с полным правом могут судить современники». Все «поминальные очерки» Вяземского — именно такой неофициальный суд: и дань памяти почившему, и окончательное прояснение собственного к нему отношения, и закрепление его образа для потомков, и обстоятельный, полушутливый-полусерьезный рассказ о нем как о живом человеке, а не как о памятнике. Если речь шла о близком друге, трудностей обычно не возникало. С годами Вяземский стал усложнять себе задачу: под его перо стали попадать такие одиозные личности, как граф А.А. Аракчеев или граф Ф.В. Ростопчин. Знакомя читателя с ними, князь очень осторожно подходил ко всем обвинениям, выдвигаемым в адрес своих героев, хотя не склонен был и во всем одобрять их. Готовность выслушать обе стороны, не спешить с обвиненьем и оправданьем — эти черты начали ярко проявляться в его характере еще в начале 30-х. «В летах молодости мы должны иметь жар, запальчивость, резкость, односторонность, исключительность газеты; в летах опыта — хладнокровие, самопознание, суд, но и беспристрастность истории», — писал он тогда Александру Тургеневу.
Правда, «беспристрастность истории» трактовалась Вяземским весьма своеобразно. Легко заметить, что Карамзин и Жуковский в его воспоминаниях вне критики — они непогрешимы всегда, абсолютно. А в тех случаях, когда Вяземский пытался выглядеть нарочито бесстрастным летописцем, добру и злу внимавшим равнодушно, его хладнокровие далеко не всегда шло мемуарам на пользу… Вот князю подвернулся под руку давно забытый Херасков — некогда гремевший поэт, автор «Россияды», для юного Вяземского — образец холодного и бездарного стихотворца. Теперь же, по прошествии многих лет, Вяземский охотно признает за Херасковым немалые заслуги в русской словесности. Здесь «беспристрастие», пожалуй, вполне к месту. Но вот князь берется заново воссоздать пушкинскую дуэльную ситуацию — и тот же самый метод уже скорее отталкивает, чем привлекает. Непонятны и неблизки русскому читателю попытки Вяземского быть объективным по отношению к Дантесу (1872): словно перечеркивая собственные боль и ярость зимы 1837-го, мемуарист обстоятельно доказывает, что Дантес не мог не вызвать Пушкина на дуэль, что поведение Пушкина было излишне резким… Возможно, такой подход к проблеме и имеет право на существование, но никакого удовлетворения он никому, кроме разве самого автора, не приносит. Вяземский словно дразнил своих читателей, намеренно защищая правду меньшинства, отыскивая добрые черты в заведомо недобрых исторических персонажах и подчеркнуто спокойно отзываясь о тех, чьи имена стали к 1870-м святыми — Гоголе, Лермонтове… Отчасти можно понять его желание быть объективным ко всем: сам Вяземский за последние двадцать лет услышал немало безосновательной критики в свой адрес.
Конечно, и в старости ему случалось изменять принципу беспристрастия и выходить из себя (и для этого требовались иногда сущие пустяки — например, услышав слова Софьи Карамзиной о том, что железные дороги сильно сократили расстояния и экономят время; от подобных высказываний Вяземский почему-то приходил в ярость). Но такие случаи были редкостью. «Он никогда не осуждал, никогда никого не бранил, — вспоминал князь В.П. Мещерский, — он всегда только судил кротко и остроумно о людях и о событиях и только с тонким юмором осмеивал в них смешное и дурное». Даже полемика с абсолютно чуждыми ему по духу оппонентами — «красными» журналистами 60-х — велась князем в высшей степени по-джентльменски. От беспощадной колкости его эпиграмм 20-х не осталось и следа, теперь Вяземский предпочитал мягко вышучивать, убеждать, подавлять противника аргументами. (Единственное исключение — эпиграммы на И.С. Тургенева, о чем ниже.) Ярким примером джентльменской полемики старого князя может служить его статья «Воспоминание о 1812 годе», написанная после появления «Войны и мира».
Отношения классиков поначалу были вполне доброжелательными — их связывало свойство (Толстой — четвероюродный брат В.Ф. Вяземской), молодой граф не раз бывал у Вяземского в гостях, читал ему свои рассказы и даже факт запрета Вяземским-цензором одной из глав «Юности» отметил в дневнике без всякого возмущения. О поразительном (и, конечно, неслучайном) сходстве ситуаций, в которых оказались на Бородинском поле реальный Вяземский и вымышленный Пьер Безухов, уже было сказано. Тем не менее понимания между Вяземским и Толстым, конечно, возникнуть не могло — они принадлежали уже не просто к разным, а к совсем разным поколениям. Вяземскому, чтобы поставить на человеке крест, достаточно было услышать от него, что Белинский — крупная величина в русской критике; Толстой же статьями Белинского о Пушкине зачитывался. Судя по дневнику Толстого, 6 января 1857-го между ним и Вяземским состоялся какой-то малоприятный разговор о Белинском: «Я сказал про Белинского дуре Вяз.».
Начиная с января 1868 года Вяземский получал от П.И. Бартенева свежеотпечатанные тома «Войны и мира». И… на полях романа в изобилии начали появляться карандашные пометки наподобие: «Какое отсутствие всякого художественного вкуса и понятия», «Как все это неверно и натянуто», «Что за глубоко-бездонное пустословие вся эта философическая выставка»{22} … Лишь один-единственный раз князь поставил на полях замечание «Очень хорошо». Все прочие маргиналии — со знаком «минус».
Характер этих пометок дает ясное представление о том, что именно не нравилось Вяземскому у Толстого. Во-первых, стиль — например, фраза «Расходившееся звездой по Москве всачивание французов…» дала Вяземскому чудесный повод поиздеваться над этой «звездой всачивания». Склонность автора к натурализму — старый князь подчеркивал всякие «сморщился и заперхал», «засопел носом»… Ну и прежде всего потуги Толстого философствовать и «перепутывать роман с историей». Вот сцена военного совета — там, где девочка Малаша с полатей следит за конфликтом Кутузова и Беннигсена. «К чему опять эта всевидящая и всепонимающая Малаша? — морщится Вяземский. — Все для того, чтобы такою грубою ниткою сшить роман с историей»{23}. А фраза романиста «Отступление французов из Москвы есть ряд побед Наполеона и поражений Кутузова» и вовсе повергает сиятельного читателя в полное недоумение: «Что за нелепость! Преследующая армия терпит поражение, а отступающая или бегущая армия одерживает ряд побед»{24}. Общий вывод звучал так: «Автор любит задавать вопросы давно решенные, он точно какой-то новичок на земле, упавший с луны»{25}.
По мере чтения раздражение накапливалось. И к августу 1868-го Вяземский «созрел» для большой статьи «Воспоминание о 1812 годе», где впервые представил читающей публике подробности своей бородинской эпопеи, а попутно предъявил автору «Войны и мира» немало серьезнейших претензий. Бартенев, рискуя потерять расположение Толстого, тем не менее не мог отказать Вяземскому и разместил его статью в первом номере «Русского архива» за 1869 год.
Тон статьи «Воспоминание о 1812 годе» джентльменски-корректен (с редкими прорывами не гнева, не возмущения — обиды), так что остается лишь подивиться восприятию Тютчева, усмотревшего в статье «предубеждение» и «колючесть». Эта качества отсутствуют даже в заметках Вяземского на полях «Войны и мира», заметках, которые делались не для печати. А в статье князь просто-напросто выдвигает свою концепцию исторической прозы, отличную от концепции Толстого. По мнению князя, «романизировать» исторические события, то есть вводить в повествование наряду с реальными историческими лицами вымышленных персонажей, можно только в том случае, если события взяты «из дальней старины». Например, «Борис Годунов» и «Капитанская дочка» Пушкина: «также соприкосновение истории с романом; но соприкосновение естественное и вместе с тем мастерское. Тут история не вредит роману; роман не дурачит и не позорит историю». Толстой же пишет книгу, действие которой происходит всего полвека назад, очевидцы эпопеи 1812 года еще живы (их, правда, очень мало, но это не значит, что их вовсе нет.