Правду меньшинства Вяземский всегда отстаивал с особым упорством)… Зачем же тогда наряду с реально существовавшими Степаном Апраксиным, Александром Балашовым и Федором Ростопчиным выводить каких-то вымышленных князей, да еще с искаженными фамилиями (Болконский, Курагин)?..
Другая претензия, предъявляемая Вяземским Толстому, на нынешний взгляд выглядит довольно курьезно. В длиннейшем абзаце, причем не особенно заботясь об аргументах, князь утверждает, что фигура Пьера Безухова карикатурна и что Толстой выступает в «Войне и мире» прямым последователем… Гоголя, как известно, любившего изображать пошлость… «Пред вами жизнь со всеми своими таинствами, глубокими пропастями, светлыми высотами, со своими назидательными уроками; пред вами история с своими драматическими событиями и также со своими уроками, еще более наставительными, чем первые, — писал князь. — А вы из всего этого выкраиваете одних Добчинских, Бобчинских и Ляпкиных-Тяпкиных. К чему такое недоверие к себе, к своим силам, к своему дарованию?» Современным читателям «Войны и мира» образы князя Андрея, Наташи, Пьера, капитана Тушина, Кутузова кажутся вершинными достижениями русской классической прозы без малейшего оттенка пошлости и карикатурности, напротив, со всеми вышеупомянутыми «таинствами» и «высотами» — для князя это были недостойные шаржи, раскрашенные картонные картинки из любимой «допожарной» эпохи… Возможно, задело его и то, что Толстой использовал в сцене Бородинского сражения его собственные рассказы (Вяземский тут же дает «альтернативную», то есть реальную версию романных событий, только в главной роли уже не какой-то там Безухов, а сам князь…)- Но особенно негодовал он (впрочем, делал это джентльменски-вежливо) на упомянутых Толстым безымянных «стариков подслеповатых, беззубых, плешивых, оплывших желтым жиром» — древних вельмож, слушающих речь Александра I в Слободском дворце. Тут уж явно была двойная обида и за поколение отцов, выведенное князем три года назад в статье «Допотопная, или допожарная, Москва», и за собственный «подслеповатый и беззубый» возраст.
Одна из сцен толстовского романа поразила Вяземского настолько, что он перечел ее несколько раз. Это эпизод появления Александра I на балконе с бисквитом в руках. Кусок пирожного падает на землю, его подбирает кучер; к нему бросается толпа (и с нею юный Петя Ростов) и начинает отбивать съедобный сувенир. Заметив это, император приказывает подать тарелку с бисквитами и принимается кидать их в толпу…
Эта сцена сильно задела старого князя за живое. Мало того что он сам был 15 июля 1812 года в лефортовском Слободском дворце и хорошо помнил, что ничего подобного не происходило. Но ведь если вдуматься, ничего подобного произойти и не могло! Сколь же неверное представление было у Толстого о характере Александра I, коли он написал государя кидающим бисквиты в толпу, точь-в-точь как старосветский помещик бросает на драку пряники деревенским мальчишкам! «Он был так размерен, расчетлив во всех своих действиях и малейших движениях; так опасался всего, что могло показаться смешным или неловким; так был во всем обдуман, чинен, представителен, оглядлив до мелочи и щепетливости, что скорее бросился бы в воду, нежели бы решился показаться пред народом, и еще в такие торжественные и знаменательные дни, доедающим бисквит», — писал Вяземский, и нет сомнения, что он был прав — и с исторической, и с психологической точек зрения.
Кстати сказать, эту уверенность Вяземского в своей правоте почувствовал и сам Толстой — и, серьезно обеспокоясь, писал 6 февраля 1869 года Бартеневу: «Князь Вяземский в № Русского Архива обвиняет меня в клевете на характер императора Александра и в несправедливости моего показания. Анекдот о бросании бисквитов народу почерпнут мною из книги Глинки». Бартенев просмотрел книгу С.Н. Глинки «Записки о 1812 годе», но эпизода с бисквитами там не нашел, и потому опровержение Толстого в печати так и не появилось. «Этот человек, вследствие своего пламенного воображения, совсем разучился отличать то, что он читал, от того, что ему представилось», — саркастически написал Бартенев Вяземскому.
Уже много позже, в 1935 году, в комментариях к академическому собранию сочинений Толстого Б.М. Эйхенбаум предположил, что злосчастные бисквиты были заимствованы Толстым из книги некоего А. Рязанцева «Воспоминания очевидца о пребывании французов в Москве в 1812 г.». Но там сцена совершенно другая по характеру: Александр I «приказал камер-лакеям принести несколько корзин фруктов и своими руками с благосклонностью начал раздавать их народу». Эйхенбаум счел, что Толстой описывал эту сцену на память и заменил фрукты бисквитами. Возможно. Но нельзя не согласиться с тем, что образ императора, благосклонно раздающего из своих рук фрукты (что очень вяжется с обликом Александра I), и императора, надменно бросающего с балкона сласти в толпу, мягко говоря, несет разную смысловую нагрузку…
По большому счету, князь понимал, что ввязывается в спор с Толстым без надежды победить — снова и снова был он «присяжным защитником проигранных тяжб». Пресловутые бисквиты так и остались в романе, Безухова Толстой тоже не вычеркнул. Стариков, помнивших события 1812 года, можно было пересчитать по пальцам — кроме Вяземского с разгромной статьей выступил его бывший начальник по службе Авраам Норов, Остальные рецензии — и отрицательные, и положительные — писали в основном те, кого в 1812 году не было еще на свете. И мелкие подробности, на которые обращал внимание Вяземский, не могли волновать их в принципе. Собственно, ценность статьи Вяземского и заключалась главным образом в том, что он отстаивал свою правду — правду очевидца, ветерана, правду тех немногих людей, которые помнили свое собственное Бородино.
Вяземский не мог не знать, что его позицию относительно «Войны и мира» разделяют буквально три-четыре человека. И что его статью большинство читателей расценит как подборку скучных придирок выжившего из ума старика к молодому гению. Но нелишне будет напомнить о том, что мнение «почтеннейшей публики» князя всегда волновало в последнюю очередь.
7 сентября 1868 года Вяземский впервые прочел «Воспоминание о 1812 годе» Александру Никитенко.
— Ваши мысли о значении истории и исторического романа чрезвычайно верны и глубоки, — сказал Никитенко, когда они с князем брели по царскосельской аллее. — А ваши воспоминания о Бородине — настоящие золотые блестки. Желаю вам, князь, еще долго мыслить, чувствовать и писать так, как вы это делаете сейчас.
Ободренный этими словами, Вяземский 27 декабря устроил публичное чтение статьи у себя дома. Там же впервые прозвучало и большое стихотворение «Поминки по Бородинской битве» — поэтическая версия бородинской эпопеи и одновременно послание к Дмитрию Гавриловичу Бибикову. Именно после этого чтения произошел крупный спор Вяземского с Тютчевым, свидетелем которого стал граф С.Д. Шереметев.
Эта история порядком испортила отношения Вяземского с Толстым (хотя, если вдуматься, от этих отношений уже мало что оставалось). В 1875 году, прочитав в «Русском вестнике» первую и вторую части «Анны Карениной», Вяземский написал Бартеневу о том, что не против теперь помириться с автором: «Толстой прикрывает все свои парадоксальные понятия и чувства свежим блеском таланта своего — читаешь и увлекаешься, следовательно прощаешь, по крайней мере часто».
И все-таки основное свое мнение о Толстом Вяземский высказал в письме Погодину вскоре после «бисквитного» спора, в апреле 1869 года: «На Руси дарование и ум не близнецы и часто даже не свойственники и не земляки… У Толстого (Война и Мир) есть, без сомнения, богатое дарование, но нет хозяина в доме». И это касалось далеко не только Толстого.
Еще в конце 50-х, после пятилетнего перерыва вновь поселившись в Петербурге, Вяземские завели у себя литературный салон. Среди его посетителей мы видим не только ровесников старого князя — бывали там Владимир Бенедиктов, Владимир Соллогуб, Аполлон Майков, Яков Полонский; Алексей Толстой читал свою трагедию «Смерть Иоанна Грозного», Иван Гончаров — главы из «Обрыва», Алексей Писемский — «Горькую судьбину». Но, по-видимому, этим личные контакты Вяземского с литературной молодежью и ограничивались. К тому же «молодежью» перечисленных выше писателей можно назвать с большой натяжкой — всем им было от 40 до 50 лет. Все они, кроме того, были сослуживцами князя по цензуре либо, как и он, часто бывали при дворе. Таким образом, Вяземский ограничивался общением с «правым флангом» литературы 60-х годов. Иногда его представители удостаивались сдержанной похвалы князя. «Обломов» Гончарова? Замечательный роман, связующее звено между старой и новой прозой. «Тысяча душ» Писемского? Слишком грубая кисть, многое упущено из-за односторонности автора, но ему веришь и увлекаешься сюжетом… В 1864 году одобрение Вяземского заслужил первый роман Н.С. Лескова «Некуда» — и неудивительно, поскольку эта книга была, в сущности, антинигилистическим ответом на «Что делать?» Чернышевского.
«Левый фланг» вызывал у Вяземского смесь отвращения и тоски: в нем он видел торжество той самой посредственности, которая влезла в русскую литературу еще в лице Булгарина и Полевого. Посмотрев в мае 1858 года пьесу Островского «Бедность не порок», Вяземский записал: «Успех этой комедии и восторг публики доказывают совершенное падение искусства и вкуса. Садовский хорошо, т.е. верно играл, но что он представлял? Купца, который промотался и спился, но остался добрым человеком. Что тут за характер? Где творчество и художественность автора? Все сцены сшиты на живую нитку и сшиты лоскутья. Единства, полноты, развития нет»[116]. Этот его отзыв, слегка изменяя акценты, можно было бы применить ко всем животрепещущим новинкам «левой» русской литературы. Откровенные революционные агитки, наподобие «Что делать?» Чернышевского, вызывали у него вполне понятное негодование. Но и такие, на первый взгляд лишенные «социальных идей» вещи, как «Еду ли ночью по улице темной…» Некрасова или «Преступление и наказание» Достоевского, Вяземский не мог ни понять, ни одобрить. И не потому, что был лишен сострадания или не мог со своей аристократической колокольн