Вяземский — страница 19 из 155

Впрочем, не следует думать, что «Ноэль» (как и более раннее и более злое «Сравнение Петербурга с Москвой») — свидетельство каких-то антиправительственных замыслов молодого автора. Подобные сатиры, подчас с непристойными фрагментами, были неотъемлемой частью рукописной литературы конца XVIII века и имелись в домашней библиотеке каждого просвещенного вельможи. Такая литературная «чепуха», где серьезные проблемы подавались в шуточном, а то и почти абсурдном виде, всегда высоко ценилась Вяземским. Принадлежавший ему рукописный сборник русских нецензурных стихотворений, составленный еще статс-секретарем Екатерины II Храповицким, сгорел в пожаре 1812 года, но память князя сохранила несколько образчиков такой поэзии. Вот, например, что писал его старший приятель С.А. Неёлов:

Мой геморрой

Иной порой

Вертит меня, ломает,

Но ах, Сенат

Мне во сто крат

Жить более мешает.

Сардонически улыбаться по поводу промахов правительства, колоть едким стихом неудачно назначенного министра или провалившуюся реформу — этим грешил не один Вяземский. Да и грехом такое поведение назвать нельзя. Прямой потомок Рюрика не мог не ощущать свою кровную принадлежность к русской истории, русской государственности и не подавать свой голос — пусть пока и в стихах. Вяземский по праву чувствует Россию своей, и чувство это не казенное, а домашнее, небрежно-улыбчивое, что называется, «в халате». Отсюда законная ирония по поводу государственных мужей, многие из которых куда ниже Вяземского по происхождению.

«Ноэль» попал в точку и сильно расстроил Жуковского, которому совсем не нравилась в молодом друге его манера осмеивать всех и вся. Он сокрушался, что князь изощряется в «злом остроумии», собрался «в двадцать лет быть обвинителем и, может быть, клеветником», и предостерегал Вяземского: «Поверь мне, такого рода сочинения не сделают никогда чести и могут быть причиною несчастия». Жуковский был не совсем прав: «Ноэль» получился вовсе не злым, в нем куда больше аттической соли, небрежности в сочетании с тонким юмором, понятным только посвященным. «Чести» Вяземскому эти стихи, может быть, действительно не сделали, а вот поэтической известности добавили. Александр Тургенев сообщал автору, что даже члены Государственного совета в своем кругу напевали лихую строфу, посвященную… им самим:

Совет наш именитый,

И в лентах и в звездах,

Приходит с шумной свитой —

Малютку пронял страх.

«Не бойся, — говорят, — сиди себе в покое,

Не обижаем никого,

Мы, право, право, ничего,

Хоть нас число большое!»

Многочисленные члены «Беседы любителей русского слова» были помянуты Вяземским в «Ноэле» вовсе не зря — общество это в последнее время заметно оживилось. Драматург князь Шаховской, во многом делавший погоду на петербургской сцене, в своей недавней поэме «Расхищенные шубы» (Вяземский назвал ее в «Ноэле» «холодной») задел Василия Львовича Пушкина — карамзиниста, изящного поэта, милого и славного человека… Василий Львович огорчился, как мальчик. Летом 1814 года написал он послание к Вяземскому, где изливал свою обиду, жаловался на «завистников, невежд», которые затравили драматурга Озерова, травят Карамзина и его, Василия Львовича… Василий Львович был старше князя на четверть века, любил его как сына, но тут Вяземскому пришлось его утешать:

Ты прав, любезный Пушкин мой,

С людьми ужиться в свете трудно!

У каждого свой вкус, свой суд и голос свой:

Но пусть невежество талантов судией —

Ты смейся и молчи — роптанье безрассудно!

Прочитав поэтическую переписку друзей (послания Пушкина и Вяземского появились в «Российском музеуме»), в диалог вступил Жуковский, обращаясь к Вяземскому:

С тобой хочу я говорить,

Мой друг и брат по Аполлону!

Склонись к знакомой лиры звону,

Один в нас пламенеет жар,

Но мой удел на свете — струны,

А твой: и сладких песней дар,

И пышные дары фортуны.

В другом послании он разобрал стихотворение Вяземского «Вечер на Волге» с позиций стилистики. Это было в русской поэзии невиданное — рифмованная рецензия в дружеской, непринужденной форме!.. Вариант этой рецензии в прозе Жуковский отправил князю 19 сентября: «Я получил твое милое письмо, любезный друг, и прекрасные стихи — новый род стихотворения, то есть живописный, не кажется ли тебе новым? Прекрасно! Действие этих стихов точно такое же, как действие прекрасной природы, как действие спокойного взгляда на великолепные зрелища — в душе после них остается что-то живое и вместе тихое! Ты требуешь моего благословения? Благословляю обеими руками! Если ты не поэт, то кому же сметь называться поэтом? Пиши более для собственного счастия, ибо поэзия есть добродетель, следовательно, счастие!.. Твои стихи я читал и один и с ареопагом. В первые два чтения они менее мне и нам понравились, нежели после. Мы перечитали их с Блудовым и Тургеневым еще раз — прекрасно! Они полны свежести! Природа в них дышит!» И дальше следует очень трогательный, типично «жуковский» пассаж: «Брат, твоя дружба есть для меня великая драгоценность, и во многие минуты мысль об ней для меня ободрительна. Помнишь ли, когда мы обедали вместе у князя Гагарина, ты сказал Толстому, показывая на меня: «И a une belle ame![19]» Я вспоминаю об этой минуте всегда с необыкновенною сладостию, и то чувство, которое произвело во мне это слово, доказывает мне, что я тебя люблю».

Итак, Жуковский, у которого князь Петр Андреевич еще в 1812 году спрашивал совета, стоит ли писать стихи, благословлял обеими руками и убеждал работать прилежнее. О том же твердил ему и Батюшков — оба упрекали друга в лени. Вяземский ответил посланием «К друзьям», которое начал так:

Гонители моей невинной лени,

Ко мне и льстивые, и строгие друзья!

Благодарю за похвалы и пени —

Но не ленив, а осторожен я!

Пускай, довольствуясь быть знаем в круге малом,

Я ни одним еще не завладел журналом

И, пальцем на меня указывая, свет

Не говорит: вот записной поэт!

Но признаюсь, хотя и лестно, а робею:

Легко, не согласясь с способностью моею,

Обогатить, друзья, себе и вам на зло

Писателей дурных богатое число…

Письмо к Тургеневу еще определеннее:

«Ты шутишь надо мною, когда говоришь, что ты мне желаешь уединения и охоты к трудам мирным. Жуковскому — так, но мне с какой стати? Мне ленивейшему, мне пустейшему и неспособнейшему из смертных! Перекрестись, Тургенев; ты, верно, хотел о Шаликове говорить. Я давно уже знаю и давно говорю, что я ноль: с другими числами могу что-нибудь значить, один — ничего. Жалей обо мне или нет, но верь мне, потому что я говорю правду».

Это, конечно, маска, литературный прием, широко в то время распространенный, — беспечный поэт-эпикуреец, дилетант, жизнь свою проводящий праздно, к стихам своим равнодушный. Но Вяземский репутацию «ленивца» успел за пять лет в словесности заработать всерьез и охотно ее поддерживал: светской жизнью своею, «легкими» жанрами, судьбой «баловня» фортуны. Да, на фоне своих друзей он действительно баловень — самый знатный, сын знаменитого вельможи, известен далеко не только стихами, как Жуковский, но и модными нарядами и обедами… Жуковский и Батюшков рядом с ним в литературном плане выглядят куда основательнее: трудолюбивы, очень образованны, хотя в стихах у них тоже пиры, дружба, венки из роз, кубки… Оба усердно пишут, переводят, планируют (Батюшков — перевод «Освобожденного Иерусалима» Тассо, Жуковский — поэму «Владимир»); для них жизнь — поэзия. А Вяземский жизнь и поэзию совмещает. Он не хочет вставать каждый день в пять утра, как это делает Жуковский, и усаживаться за словари, за книги, заниматься самообразованием. Он с легкостью уступает друзьям первые места на Парнасе, а тех это сердит. «Пиши, пиши стихи!» — наперебой твердят ему со всех сторон…

Конечно, друзья желали Вяземскому только добра. В самом деле, не идеал ли русского поэта видели они тогда в нем?.. Когда еще в России рождался на свет умный, образованный, богатый и знатный человек, который сочинял хорошие стихи? Если аристократы и брались за перо, то получалось в лучшем случае что-нибудь не очень пристойное, а в худшем — просто банальное. Князь Долгоруков, князь Горчаков… Это не поэты, а стихоплеты. Ломоносов, Сумароков, Херасков, Державин, Дмитриев, Карамзин — все выходцы из бедных или небогатых, незнатных, провинциальных семей, все они потратили много времени на то, чтобы выбиться в люди, войти в литературные круги. И сами Жуковский с Батюшковым немало испытали, прежде чем добились известности… А тут человеку все само в руки плывет. И он не стихоплет, при желании из него может получиться большой поэт. Ему можно не убивать время службой, заниматься только творчеством. А он, похоже, вовсе не собирается пестовать свое дарование.

Вяземский «истинно мужает, но всего, что может сделать, не сделает, — писал Батюшков Жуковскому. — Жизнь его проза. Он весь рассеяние. Такой род жизни погубил у нас Нелединского. Часто удивляюсь силе его головы, которая накануне бала или на другой день находит ему счастливые рифмы и счастливейшие стихи. Пробуди его честолюбие. Доброе дело сделаешь, и она принадлежит тебе: он тебя любит и боится. Я уверен, что ты для него совесть во всей силе слова, совесть для стихов, совесть для жизни, ангел-хранитель». Тут Батюшков не вполне прав. Ангелом-хранителем Жуковский для Вяземского стал гораздо позже. А в молодости князь горячо любил Жуковского, это верно, но любовь эта отнюдь не мешала ему скептически (а временами и ядовито) воспринимать его «небесность» и склонность к уединенному труду. Вот диковатое письмо Вяземского Тургеневу: «Нельзя долго жить в мечтательном мире, и не надобно забывать, что мы хотя и одарены бессмертною ду