Вяземский — страница 33 из 155

Уныние! вернейший друг души!

С которым я делю печаль и радость,

Ты легким сумраком мою одело младость,

И расцвела весна моя в тиши.

   Я счастье знал, но молнией мгновенной

   Оно означило туманный небосклон,

   Его лишь взвидел взор, блистаньем ослепленный,

   Я не жалел о нем: не к счастью я рожден.

В душе моей раздался голос славы:

Откликнулась душа волненьям на призыв:

Но, силы испытав, я дум смирил порыв,

И замерли в душе надежды величавы.

   Не оправдала ты честолюбивых снов,

   О слава! Ты надежд моих отвергла клятву,

   Когда я уповал пожать бессмертья жатву

   И яркою браздой прорезать мглу веков!

Многое в этом стихотворении навеяно Байроном, которым он тогда сильно увлекался. Но все же… Князь почти неизвестен своим друзьям как несчастливый человек… Казалось бы, «певец веселья и любови», богач (впрочем, уже относительный), Рюрикович… «Счастливым баловнем» назвал его Пушкин в надписи к его портрету. А ведь он сирота. И потерял уже двоих сыновей. И уже дважды смирил себя, переступив через честолюбие: убедился в том, что «надежды величавы» на русскую конституцию вряд ли сбудутся, и склонился пред Пушкиным… «Клятва надежд» была отвергнута. «Все изменило» Вяземскому. Он добровольно отказывается от известности и, словно соглашаясь с друзьями, упрекавшими его в лени, без сожаления смотрит на собственную юность:

Сокровищницу бытия

Я истощил в одном незрелом ощущеньи,

Небес изящное наследство прожил я

В неполном шумном наслажденьи.

Ничего не осталось позади, но и будущее не балует надеждами. Признания потомков он не ждет («забвеньем зарастет безмолвная могила»). Выходить на «поприще позорных состязаний», «оспоривать» в схватках мелкий успех? Но «в победе чести нет, когда бесчестен бой». И остается довольствоваться сознанием того, что себе ты не изменил, что твои личные ценности дороже всего, что может предложить судьба. Это и есть подвиг бытия:

Болтливыя молвы не требуя похвал,

Я подвиг бытия означил тесным кругом;

Пред алтарем души в смиреньи клятву дал

Тирану быть врагом и жертве верным другом.

Не в этом ли грустном и горьком, смиренном и полыхающем скрытым огнем стихотворении ключ ко всей долгой судьбе Вяземского?.. Не добиваться успеха любой ценой. Не просить у судьбы милостей и подарков. Принимать удары и поражения с достоинством. И не давать угаснуть «чистой любви к изящному и благу». В сущности, в «Унынии» была запечатлена целая жизненная программа, которую современники Вяземского не то проглядели, не то не поняли. Это была вариация на тему «жизни без счастия» Жуковского, смирившегося после многочисленных потерь, — недаром «Уныние» местами сильно напоминает классическую элегию Жуковского «К Филалету» (1807)… Это была программа неудачника, у которого, однако же, есть свой подвиг.

«Покамест присылай нам своих стихов; они пленительны и оживительны — Первый снег прелесть; Уныние — прелестнее» (Пушкин — Вяземскому).

«Первый снег» и «Уныние» стали плодами тяжелейшей депрессии, которую Вяземский пережил в октябре 1819-го. Прозаические варианты «Уныния» легко обнаружить, если заглянуть в октябрьские письма Вяземского к Александру Тургеневу: через строку мелькают там слова «скука» и «уныние»… «И дома быть в хомуте скучно, а здесь еще скучнее», «Черные тучи уныния лежат на душе», «Скуки довольно…», «Никто из вас, подобно мне, не одержим этим недугом уныния, черной немочью»… «Душа моя возмужала на противоречиях судьбы, — пишет Вяземский. — Я никогда не знал площадного счастия и, кажется, теперь не побоюсь его искушений, если когда-нибудь и вздумалось бы ему пощекотать меня. Неудача — тот невидимый бог, которому хочу служить верою и правдою».

Заметки в его записных книжках тоже полны «черной немочи» и желчного скепсиса. Вяземский листает Библию — и сухо, придирчиво комментирует ее тексты, словно какой-нибудь переводной романчик. Читает французскую поэму Баура-Лормиана «Освобожденный Иерусалим» и злится: «Провалитесь вы, классики, с классическими своими деспотизмами! Мир начинает узнавать, что не народы для царей, а цари для народов; пора и вам узнать, что не читатели для писателей, а писатели для читателей». Почему-то под руку ему подворачивается «Россияда» Хераскова — написанная в 1779 году поэма о взятии Иваном Грозным Казани. И снова гроздья издевательских эпитетов. От несчастного Хераскова буквально не остается камня на камне.

3 октября Вяземский сетует Тургеневу; «Вся моя жизнь, все мое бытие пишется на летучих листках: autant en emporte le vent[28]. Хорошо, если случайный ветер соберет несколько листков вместе и нечаянно составит полную главу». Это один из любимейших образов Вяземского, который он пронес через всю жизнь, через письма и записные книжки, через стихи… Жизнь — не единая переплетенная книга, в которой все как полагается — предисловие, посвящение, эпиграф, первая глава… Это странные листки, на которых делаются пометки карандашом, да такие, что сам автор после не разберет, что же это он написал… И, сравнив себя со стопкой несшитых страничек, вдруг уподобляет себя… родной стране. «Я — маленькая Россия; нельзя отрицать ее наличные богатства, физические и нравственные, но что в них, или, по крайней мере, то ли было бы из них при другом хозяйственном управлении. Впрочем, мой недостаток — отличительная черта русского характера, много поэзии в себе имеющего: что-то такое темное, нерешительное, беспечное; какая-то неопределенность и бескорыстность; мы переходим жизнь, не оглядываясь назад, не всматриваясь в даль… Впрочем, поэзия в житейских расчетах — весьма плохой казначей, и потому как в обществах ничего нет глупее поэта, так и в народах, в смысле государственном и правительственном, нет глупее нашего брата россиянина».

Он раздражен, тосклив, болен… Депрессия ширится. Письмо от 11 октября — уже вопль о помощи вконец отчаявшегося человека: «Развернитесь скорее передо мною, туманные завесы будущего! Раскройте бездну, которая пожрет меня, или цель, достойную человека! Полно истощевать мне силы в праздных и неопределенных шатаньях! Судьба, Промысел, Боже, Случай, направьте шаги мои!.. Я не по росту своему шагаю, не туда иду, куда глаза глядят, куда чутье манит, куда сердце призывает. Там родина моя, где польза или наслажденье, а здесь я никого не пользую и ничем не наслаждаюсь. Сделайте со мною один конец, или выведите мою жизнь на чистую воду, или концы в воду!» Там же цитаты из Байрона, которые в письме от 17 октября разрастаются и занимают уже половину текста.

Возможно, впервые Вяземский прочел что-то из Байрона еще в январе, навестив в Петербурге Ивана Козлова. Но может быть, услышал о Байроне и от англомана Уварова (тот уверял, что в Британии всего два великих писателя — Байрон и Вальтер Скотт), и от Блудова, служившего в Лондоне. Не зная английского языка, Вяземский вынужден был читать Байрона по-французски… Трепет и восхищение — вот что он чувствовал во время этого чтения. Байрон мрачен, он немного мизантроп, но сколько в этом правды… Поэт не ломается, не кокетничает своими чувствами… Он таков, каков есть. Вяземский сразу почувствовал, что романтическая поэзия — как раз то, чего не хватает русской словесности. Первый наш романтик — верно, Жуковский, но романтизм его уж чересчур небесный, бесхитростный, мирный, старинный… Нужен новый поэт, который сумел бы объять все — и величие Отечества, и низость его, и трепет победившей Наполеона Европы, и скуку этой Европы, лишенной единственного своего героя, и краски природы — не вымышленной, не поддельной, а заоконной, близкой… Поэт, который мыслил и писал бы смело и горячо, не оглядываясь на учителей, не заботясь о соблюдении ветхих приличий. Который жил бы, как писал… В Англии это Байрон, гордый красавец, гений в изгнании, во Франции — Констан, Ламартин и Ша-тобриан… Романтизм начинал властвовать не только в литературе — он уже становился мировоззрением, стилем жизни. Романтические герои — не только вымышленные Адольф, Лара и Чайльд Гарольд, но реальные — например, изгнанный, но несломленный Наполеон, автор великолепных опер итальянец Россини, сам Байрон…

Байрон — единственное утешение в тоске, спасение, надежда… Он кажется князю почти соотечественником — ведь он, Вяземский, наполовину ирландец, а значит, чуточку ближе к Байрону, чем другие русские читатели… Байрон живет в Венеции. Ее великолепным описанием начинается IV песнь «Чайльд Гарольда». Полететь бы туда!.. «Я все это время купаюсь в пучине поэзии: читаю и перечитываю лорда Байрона, разумеется, в бледных выписках французских. Что за скала, из коей бьет море поэзии!.. Без сомнения, если решусь когда-нибудь чему учиться, то примусь за англинский язык единственно для Байрона. Знаешь ли ты его «Пилигрима», четвертую песнь? Я не утерплю и, верно, хотя для себя переведу с французского несколько строф, разумеется, сперва прозою; и думаю, не составить ли маленькую статью о нем, где мог бы я перебрать лучшие его места, а более бросить перчатку старой, изношенной шлюхе — нашей поэзии… Но как Жуковскому, знающему язык англичан, а еще тверже язык Байрона, как ему не броситься на эту добычу! Я умер бы на ней. Племянник (А.С. Пушкин. — В. Б.) читает ли по-англински? Кто в России читает по-англински и пишет по-русски? Давайте мне его сюда! Я за каждый стих Байрона заплачу ему жизнью своею».

«Ты проповедуешь нам Байрона, которого мы все лето читали, — отвечал Тургенев на это письмо. — Жуковский им бредит и им питается. В планах его много переводов из Байрона. Я нагреваюсь им и недавно купил полное издание в семи томах». Бредили Байроном тогда не только Жуковский с Тургеневым: в августе Батюшков перевел 178-ю строфу IV песни «Чайльд Гарольда», и она стала одним из перлов русской лирики — элегией «Есть наслаждение и в дикости лесов…». Это был первый поэтический перевод Байрона на русский язык. И один из последних шедевров Батюшкова…