«Наткнуть палец» в конце концов Вяземский решил на Пушкина — кто же, как не он, воплощает в себе русский романтизм?.. Еще в апреле 1820-го собирался он «придраться» к Пушкину «и сказать кое-что о поэзии, о нашей словесности, о писателях, читателях и прочее»… Вот и случай!.. И задеть попутно всех московских воронов, которые держатся за обветшалые классические знамена, как будто в них слава русской поэзии заключена. И с коммерческой колокольни будет не худо — вокруг поэмы поднимется шум, ее раскупят, имя Пушкина будет на слуху, а романтизм — под защитой… Статья сочинилась быстро. Вяземский, впервые почувствовав вдохновение журналиста, посмеивался — вот и предоставилась возможность понаездничать — и снова ощущал себя бесшабашным арзамасцем.
В конце февраля 1824 года в доме в Большом Чернышевом переулке предисловие к «Фонтану» было закончено. Снова компактная, небольшая статья с длинным названием «Вместо предисловия. Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова»… Название это восходит к статье князя Н.А. Цертелева «Новая школа словесности», подписанной «Житель Васильевского острова»; она была напечатана в петербургском «Благонамеренном», и в ней Цертелев лягнул Вяземского за его послание к Дмитриеву… «Какой-то шут Цертелев… лается на меня в Благонамеренном», — писал об этом Вяземский Тургеневу. Поэтому свое предисловие он выстроил в форме диалога между Издателем и педантичным, мелочным противником романтизма Классиком.
Просьба Пушкина об этнографическом предисловии аукнулась в статье крошечным кусочком в середине — Издатель, который вообще ведет себя довольно пренебрежительно с оппонентом, на его просьбу познакомить с содержанием «Фонтана» сухо сообщает, что «предание, известное в Крыму и поныне, служит основанием поэме… Предание сие сомнительно, и г. Муравьев-Апостол в Путешествии своем по Тавриде, недавно изданном, восстает, и, кажется, довольно основательно против вероятия сего рассказа. Как бы то ни было — сие предание есть достояние поэзии». Все остальное время собеседники ломают копья вокруг сущности романтизма и классицизма. Классик, как ему и положено, слегка тугодум и придира, а Издатель — вылитый Вяземский: язвительный, то и дело перебивающий собеседника шуточками и ироническими выпадами.
«Классик. Что такое народность в словесности? (Слово народность, придуманное им в 1819 году, Вяземский употребляет с явным удовольствием! — В. Б.) Этой фигуры нет ни в пиитике Аристотеля, ни в пиитике Горация.
Издатель. Нет ее у Горация в пиитике, но есть она в его творениях. Она не в правилах, но в чувствах. Отпечаток народности, местности — вот что составляет, может быть, главное существеннейшее достоинство древних и утверждает их право на внимание потомства…
Классик. Уж вы, кажется, хотите в свою вольницу романтиков завербовать и древних классиков. Того смотри, что и Гомер и Вергилий были романтики.
Издатель. Назовите их, как хотите; но нет сомнения, что Гомер, Гораций, Эсхил имеют гораздо больше сродства и соотношений с главами романтической школы, чем с своими холодными, рабскими последователями, кои силятся быть греками и римлянами задним числом. Неужели Гомер сотворил «Илиаду», предугадывая Аристотеля и Лонгина и в угождение какой-то классической совести, еще тогда не вымышленной?..»
И так далее, и так далее… В сущности, все это было не совсем ново. О том, что древние греки и римляне стали бы непременно романтиками, писали итальянский поэт Джованни Берше и Стендаль. О «романтизме» Тассо, Камоэнса, Шекспира и Мильтона — обожаемая Вяземским мадам де Сталь. Но на момент написания предисловия ни с одной из этих работ Вяземский знаком не был, так что рассуждения Издателя идут в ногу со взглядами самых передовых европейских критиков… И снова Вяземского кидает в длинный монолог, бесконечно далекий от Пушкина и его «Фонтана»… Он говорит о том, что многие писатели верят в классицизм по привычке, потому что он уже устоялся и обрел теоретиков. А романтизм только появился на свет… Классик, кажется, больше интересуется Пушкиным, чем сам Издатель, и задает вопрос, так сказать, по существу поэмы. Опомнившись и извинившись (довольно ядовито) за «отступления романтические», Издатель скороговоркой отделывается от содержания «Фонтана» и тут же снова ныряет в любезные ему глубины теоретического монолога, выныривая лишь для того, чтобы повторить о Пушкине какие-то общие фразы из своей же статьи «О Кавказском пленнике»: «Цвет местности сохранен в повествовании со всею возможною свежестью и яркостью. Есть отпечаток восточный в картинах, в самых чувствах, в слоге… Поэт явил в новом произведении признак дарования, зреющего более и более… Рассказ у Пушкина жив и занимателен». Сейчас читать такое про Пушкина довольно странно — неужели нельзя было подобрать более выразительные эпитеты? — но не забудем, что в 1824-м любая похвала молодому поэту мерилась на других весах. Кроме того, достаточно сравнить статью Вяземского с другими публикациями (Федорова, Олина, Корниолин-Пинского), чтобы убедиться в том, что работа князя Петра Андреевича на несколько порядков выше.
Собственно, на этом (на ядовитой фразе «Оставим прозу для прозы! и так довольно ее в житейском быту и в стихотворениях, печатаемых в “Вестнике Европы”») собеседники и расставались, вернее, Классик куда-то исчез «с торопливостию и гневом». Сказать, что спор закончился победой Издателя, нельзя, потому что спора никакого не было. Был именно разговор, где собеседники друг друга не слышали, не слушали и не заботились (поскольку спора нет) ни о каких аргументах. Вряд ли получилось и предисловие к поэме «Бахчисарайский фонтан». Вяземскому следовало бы выпустить свой «Разговор» отдельной брошюрой или напечатать его в журнале. Но он хорошо помнил о том, к чьей поэме он пишет вступление. И умно воспользовался предоставленным шансом — новое творение Пушкина раскупали, естественно, все, и все читали предисловие к ней Вяземского. Так что получились две сенсации под одной обложкой. Гремело имя чудотворца Пушкина, но гремело и имя смелого «наездника» Вяземского.
Через цензуру «Фонтан» и предисловие, как ни странно, прошли почти без потерь. Кстати, ирония судьбы: цензором поэмы был Алексей Федорович Мерзляков, тот самый, на которого Вяземский написал когда-то первую эпиграмму… Мерзляков внес в рукопись семь мелких поправок, из которых четыре Вяземский принял. Поэма печаталась в типографии Августа Семена, вышла обычным тиражом 1200 экземпляров и была продана Вяземским книготорговцам Ширяеву и Смирдину за три тысячи рублей. Это была исключительно удачная сделка и чуть ли не первый в русской литературе случай такого высокого гонорара — пять с лишним рублей за строку (за «Руслана и Людмилу», например, Пушкин получил всего 500 рублей). Вяземский очень гордился этой своей удачей в делах финансовых и даже написал специальную заметку о коммерческой стороне проекта. Интересно, что в хлопотах о своей собственной несостоявшейся книге он вовсе не проявлял такой заинтересованности и деловой сметки. «Ты продал все издание за 3000 р., а сколько ж стоило тебе его напечатать? — упрекал друга Пушкин. — Ты все-таки даришь меня, бессовестный! Ради Христа, вычти из остальных денег, что тебе следует, да пришли их сюда».
Книга вышла из печати 10 марта 1824 года, а к Пушкину попала лишь через месяц. «Сейчас возвратился я из Кишинева и нахожу письма, посылки и Бахчисарай, — писал он Вяземскому. — Не знаю, как тебя благодарить: «Разговор» прелесть, как мысли, так и блистательный образ их выражения. Суждения неоспоримы. Слог твой чудесно шагнул вперед. Недавно прочел я и «Жизнь Дмитриева»; все, что в ней рассуждение — прекрасно». И дальше: «Знаешь ли что? твой «Разговор» более писан для Европы, чем для Руси… Мнения «Вестника Европы» не можно почитать за мнения, на «Благонамеренного» сердиться невозможно. Где же враги романтической поэзии? где столпы классической? Обо всем этом поговорим на досуге». Никто еще, кажется, не оценил степень такта и дипломатичности Пушкина в этом письме. Ведь на самом деле Пушкин вовсе не просил Вяземского подкладывать в «Фонтан» «бомбу». Ему нужно было мирное этнографическое предисловие, а вместо него он получил крайне субъективную, задиристую и, что самое главное, необязательную статью, которая могла заочно рассорить Пушкина с очень многими его потенциальными союзниками. Поскрипев на Вяземского зубами (подозреваем, что скрип был довольно сильный), Пушкин был вынужден специально оговорить свою позицию уже публично, в «Сыне Отечества»: «Разговор… писан более для Европы вообще, чем исключительно для России, где противники романтизма слишком слабы и незаметны и не стоят столь блистательного отражения». И опять бездна такта! Ведь Пушкин ни словом не намекнул Вяземскому о том, что тот, в сущности, проявил своеволие и сделал то, о чем его никто не просил… Отношения друзей после этого не ухудшились — но все же Пушкин никогда больше не попросит Вяземского стать его издателем. В 1825 году он напишет эпиграмму «О чем, прозаик, ты хлопочешь?..», сдержанную, дружескую и тактичную, но все же эпиграмму, и Вяземский только в глубокой старости догадается о том, что именно он послужил ее героем… Впрочем, догадка будет верна лишь наполовину — в представлении Вяземского эпиграмма связана с его рецензией на пушкинскую поэму «Цыганы», а не с «фонтанной» полемикой.
Но так или иначе, в случае с «Фонтаном» оба добились задуманного — поэма хорошо раскупалась (хотя еще в январе в Петербурге ходили «пиратские» рукописные копии), Пушкин получил долгожданные деньги, а Вяземский оказался в центре внимания — то есть под шквальным огнем критики. За него всерьез принялась московская словесная молодежь, которая давно недолюбливала князя за все: за успехи в свете, за то, что вошел в поэзию легко и надолго, за то, что дружит с Карамзиным, Жуковским и Пушкиным… Первым рискнул напасть на Вяземского (на страницах «Вестника Европы» Каченовского) Михаил Дмитриев. Этот юноша был племянником кумира Вяземского, почтенного Ивана Ивановича Дмитриева, но от дяди своего не перенял ни ума, ни таланта, ни такта. Он писал стишки, служил, с упоением думая о будущих орденах, гордился высшим образованием и тщетно изживал комплекс провинциала… Вот этот-то лже-Дмитриев (как его тут же окрестил Вяземский) и напечатал в «Вестнике», причем под псевдонимом N, «Второй разговор между Классиком и Издателем Бахчисарайского Фонтана», где обвинял Вяземского в элементарной необразованности: Карамзин, дескать, преобразовывая русскую прозу, ориентировался не на германскую, а на французскую словесность… И еще какие-то мелочи. Словом, с самого начала становилось ясно, что полемика будет не по существу вопроса. Но в этом и состоит смысл любой журнальной