Как уже говорилось выше, убеждений декабристов Вяземский не разделял никогда — ни до, ни после восстания. С годами отношение его к ним стало более прохладным (встретив кого-то из амнистированных в Петербурге в конце 50-х годов, он едко — и справедливо — заметил, что для этих людей так и не наступило 15 декабря). «Изо всех несчастных жертв, которые разгромила и похитила гроза 14-го декабря… человека два-три, не более, носили в себе залоги чего-то, которое могло созреть в будущем и принести плод… Сама затея совершить государственный переворот на тех началах и при тех способах и средствах, которые были в виду, уже победоносно доказывает политическую несостоятельность и умственное легкомыслие этих мнимых и самозваных преобразователей… Это были утописты, романтические политики. Много знавал я таковых» («По поводу бумаг В.А. Жуковского», 1876. Нельзя не заметить, что при всей сдержанности оценок 84-летний Вяземский, как и полвека назад, сочувственно называет декабристов «несчастными жертвами»). Но, не разделяя политических убеждений мятежников, осуждая их за попытку свергнуть законную власть, князь искренне и глубоко сочувствует им и помогает не только словом, но и делом. Когда княгиня Волконская уезжала к мужу в Сибирь, Вяземский послал с ней двести рублей ссыльному Федору Шаховскому, с которым не был знаком лично. В 1829 году Вяземскому прислали стихи Александра Одоевского, «писанные под небом гранитным и в каторжных норах», — и князь сумел, обманув цензуру, опубликовать их. В 1841 году брат декабриста Ивана Пущина отдал Вяземскому на сохранение чудом уцелевший портфель с документами Северного общества — и спустя шестнадцать лет князь вручил сбереженный портфель вернувшемуся из ссылки Пущину… Вряд ли Пущин случайно решил поручить опасные документы именно заботам Вяземского. (Отношения с И.И. Пущиным, по-видимому, были особенно теплыми: в 1845 году Вяземский послал ему свой перевод романа «Адольф» и коробку сигар.) Да и составляя в глубокой старости «Алфавит имен и списки лиц, припоминаемых Вяземским П. А.», князь не забыл аккуратно внести в этот «алфавит» всех своих знакомых декабристов…
Летом 1826-го он написал одно из самых сильных своих стихотворений — «Море». «Ты скажешь qui'il faut avoir le diable au corps pour fair des vers par le temps qui court[39]. Это и правда! Я пою или визжу сгоряча, потому что на сердце тоска и смерть, частное и общее горе», — отправляя «Море» Пушкину, добавлял Вяземский… «Море» — это Ревель, Балтика, но это и недавняя казнь, и предательство, и грязь, которая угнетает душу. И он пытался смыть эту грязь, забыться, любуясь на «лоно чистой глубины»:
Как стаи гордых лебедей,
На синем море волны блещут,
Лобзаются, ныряют, плещут
По стройной прихоти своей.
И упивается мой слух
Их говором необычайным,
И сладко предается дух
Мечтам пленительным и тайным.
Да, море чудесно… Чудесно тем, что волны не опозорены ничем, не замараны ничьей кровью, что «малодушная злоба» победителя декабристов их не коснулась.
В вас нет следов житейских бурь,
Следов безумства и гордыни,
И вашей девственной святыни
Не опозорена лазурь.
Кровь ближних не дымится в ней;
На почве, смертным непослушной,
Нет мрачных знамений страстей,
Свирепых в злобе малодушной.
...
Людей и времени раба,
Земля состарилась в неволе;
Шутя ее играют долей
Владыки, веки и судьба.
Но вы все те ж, что в день чудес,
Как солнце первое в вас пало,
О вы, незыблемых небес
Ненарушимое зерцало!
Море дает иллюзию забвения, счастья: «Волшебно забывает ум / О настоящем, мысль гнетущем, /Ив сладострастьи тайных дум / Я весь в прошедшем, весь в грядущем…»
Не так уж часто Вяземского можно было застать в таком настроении, но пушкинский ответ на «Море», посланный с коротким и довольно холодным письмом 14 августа, словно призван сбить с него романтический настрой… Поводом для стихов Пушкина послужил слух, что Николая Тургенева схватили и морем везут из Англии в Россию. К счастью, всего лишь слух. Но море Пушкин развенчивает решительно:
Так море, древний душегубец,
Воспламеняет гений твой?
Ты славишь лирой золотой
Нептуна грозного трезубец.
Не славь его. В наш гнусный век
Седой Нептун земли союзник.
На всех стихиях человек —
Тиран, предатель или узник.
…Вера Федоровна ждала мужа в Москве. Но Вяземский туда не торопился. «Ты спрашиваешь, когда буду? — писал он 17 июля. — Право, не знаю теперь. Прежде полагал я приехать ранее, но мысль возвратиться в торжествующую Москву, когда кровь несчастных жертв еще дымится, когда тысячи глаз будут проливать кровавые слезы, эта мысль меня пугает и душит. Вероятно отложу свой приезд». И в другом письме: «Желал бы знать скорее, когда будет коронация, чтобы приехать к шапочному разбору… Я человек не праздничный, да и к тому же это материалы для моего биографа: 1-е. Проезжал в таком-то году через Ригу и не видел Риги. 2-е. Был москвичом и не хотел возвратиться в Москву на коронацию». Одно из писем к жене он завершал в высшей степени издевательским пассажем, где прямо обращался к тем, кто вскрывал его переписку: «Я не против этого, но прошу только вас, господа, на письменных заставах команду имеющие, недолго задерживать наши письма! Я знаю, что вы не очень грамотны и довольно тупы по своей природе и что легко не разбираете вы ни руки моей, ни смысла моего… С глубочайшим высоко почитанием имею честь пребыть вашим… (Что, бишь, вы? — превосходительство, или выше, или еще выше? Право, не знаю; но сами вставьте титла…) …всепокорнейшим слугою князь Петр Андреевич сын Вяземский, отставной камер-юнкер и более ничего».
Первопрестольная готовилась к коронационным торжествам — туда съехался дипломатический корпус, гвардейские полки. Велено было веселиться. Возвращаться в эту официальную Москву не хотелось. Вяземский выехал из Ревеля только в ночь с 3 на 4 сентября, когда торжества шли уже полным ходом. В Москве был 9-го, «к шапочному разбору».
Одна была радость посреди этой пляски на костях казненных — вернули из ссылки Пушкина. 8 сентября Николай I беседовал с ним в Чудовом монастыре, заявив после, что только что разговаривал с умнейшим человеком России. А на другой день в половине двенадцатого умнейший человек России, оставив вещи в гостинице «Европа», уже входил в особняк в Большом Чернышевом переулке… «Пушкин, Пушкин приехал!!!» — наперебой закричали шестилетний Павлуша и девятилетняя Пашенька, бросаясь наперегонки к гостю, и даже тринадцатилетняя Маша, которой уже неприлично было так вести себя, и та не удержалась и вприпрыжку устремилась за братом и сестрой… А Пушкин, белозубо смеясь, уже склонялся к ручке Веры Федоровны.
— Дорогая княгиня, снова я у ваших ног, как и обещал… Ах да, я и позабыл, что вы против целованья ручки, это, кажется, вышло из моды. Трясу вам ее на английский манер. — Со смехом пожал княгине руку и огляделся. — А где же…
— В бане, в бане! — смеялась в ответ Вера Федоровна. — Хочет быть чист перед вами, как ангел!
Вяземский действительно уехал мыться с дороги, и Пушкин, как ни уговаривали его княгиня и дети остаться и подождать его дома, помчался к нему немедля. Романтическая встреча старых друзей в бане… Они не видались семь с половиной лет, но ни тот, ни другой никаких свидетельств о предмете тогдашнего разговора не оставили. Нет сомнений, что был он долгим — столько событий, столько невысказанных в письмах мыслей…
Так началась их очная дружба. До этого — в сущности, только несколько личных встреч (25 марта 1816-го; май 1817-го — неделя общения; январь 1819-го — тоже частые, но недолгие встречи), из которых 1816—1817-й — знакомство и поддержание знакомства, в присутствии Карамзина, смущение, полуофициальность. Потом жаркая переписка с обеих сторон (1822—1826), и, к слову сказать, золотое время их отношений, потому что на бумаге поссориться хоть и возможно, но все же сложнее, чем в жизни.,. Одна из самых, кажется, хрестоматийных и растиражированных дружб в русской истории — ведь именно в качестве друга Пушкина существует Вяземский в массовом сознании сегодня, он своего рода апостол Петр при Христе; дружба с Пушкиным стала, в сущности, его профессией, была закреплена в анекдотах, в многочисленных биографических романах, в стихах (например, у Геннадия Шпаликова: «Здесь когда-то Пушкин жил, / Пушкин с Вяземским дружил…»). И вот они видятся каждый день, 29 сентября Пушкин читает в Большом Чернышевом «Бориса Годунова» (Вяземский: «Зрелое и возвышенное произведение… Ум Пушкина развернулся не на шутку… мысли его созрели, душа прояснилась и… он в этом творении вознесся до высоты, которой он еще не достигал»), безоговорочный союз, творческий и личный; планы, ожидания, сокровенные мысли… Оба, кажется, счастливы.
Но именно что «кажется». Дружба их никогда не была безоблачной. (Можно даже задуматься о том, насколько Вяземскому вообще была свойственна дружба… и прийти к выводу, что все его дружбы уходят корнями в арзамасские времена, стоят незыблемо на переписке, прозаической и поэтической, в меньшей мере на личном общении и, не будучи лишены нежности и доверия, почти лишены романтичности, так свойственной, например, дружбе «старших» Жуковского и Александра Тургенева. Все поздние дружбы Вяземского — всего лишь попытки найти себе собеседника в пустыне, слабую тень того, что было когда-то, а отнюдь не предмет для сердечной привязанности; статус друзей приобретают тогда просто давние знакомые — А.С. Норов, П.А. Плетнев — или «молодые» люди, успевшие хлебнуть воздуха пушкинской эпохи, как Тютчев.)
Достаточно беглого знакомства с мемуарными заметками князя о Пушкине, с их перепиской, чтобы понять: благостной дружбой двух добряков-единомышленников тут и не пахло. Их отношения — сложный поединок двух воль, двух жизненных концепций, да и двух поколений русской словесности тоже: несмотря на всего семь лет биографической разницы в годах, Вяземский и Пушкин — принципиально разные эпохи нашей литературы. Наиболее «хрестоматийные» их творческие расхождения — «святость» Карамзина и Дмитриева, талант трагика Озерова, талант Батюшкова, полемика классиков и романтиков — связаны именно с литературной разницей в возрасте. Н