в моде (ах, как редко русский поэт бывает в моде! Когда это случалось в последний раз? Кажется, в 12-м году, Жуковский…).
Пушкин тоже смотрит на князя с нескрываемой симпатией. И замечает с грустью, что Вяземский совершенно непохож на того язвительного остряка, который произносил когда-то пламенные речи о вольности и конституции. Теперь чаще мелькает на его губах скептическая, даже горькая усмешка. Болезни, смерть детей, Карамзина, декабрь… Судьба не перестает проказить с Асмодеем. Но какие невеселые у нее проказы…
Весь сентябрь 1826 года в Москве громыхают коронационные балы, словно все стараются забыть о недавних бедах. Балы у французского маршала Мармона, у британского посла герцога Девонширского, у князя Юсупова, графини Орловой-Чесменской… 17 сентября — великолепный фейерверк… На одном из этих балов, среди толкотни, смеха, круженья, Вяземский с Пушкиным увидели красавца-генерала в Преображенском мундире и молодую даму в ослепительном платье. Перед ними все расступались, дамы приседали в глубоком реверансе, мужчины кланялись… Это были император с императрицей. Странные чувства испытывал Вяземский, щурясь сквозь очки на белое правильное лицо Николая. По его приказанию были сооружены недавние петербургские виселицы. И он же — простил Пушкина, вернул его из заточения… Пушкин, подробно рассказав князю о своей аудиенции, сделал вывод: государь умен и славолюбив, на две эти пружины можно с успехом воздействовать… Жуковский теперь уже воспитатель наследника цесаревича… Отчего ж не быть им представителями русской грамоты у трона?.. В октябре Пушкин начал работу над запиской «О народном просвещении»; текст рождался в бесконечных ночных спорах в кабинете Вяземского, в чтении карамзинской «Записки о древней и новой России»…
Любимым салоном Пушкина и Вяземского той осенью был дом княгини Зинаиды Александровны Волконской. «Царица муз и красоты» жила на Тверской. Вяземский помнил ее с детства — Зинаида была дочерью князя Александра Михайловича Белосельского-Белозерского, друга покойного Андрея Ивановича; они встречались на детских балах еще допожарной Москвы, Вяземский бывал в поместье ее отца Ясеневе. Потом долго не виделись — Зинаида вышла замуж за князя Волконского, жила в Италии, Петербурге, Одессе. Всюду она блистала красотой и талантами — писала изящную прозу по-французски, сочиняла оперы, в которых сама исполняла главные партии, изучала древнюю русскую историю… В ее доме собирались все московские поклонники искусств. «Дом ее был как волшебный замок музыкальной феи, — писал Вяземский, — ногою ступишь на порог, раздаются созвучия… Там стены пели; там мысли, чувства, разговор, движения, все было пение».
У Волконской Пушкин и Вяземский чувствовали себя чуть ли не классиками. К Зинаиде приходило новое поколение московских словесников и околословесных людей — Сергей Соболевский, Степан Шевырев, Иван Киреевский, Михаил Погодин, Дмитрий Веневитинов… Но, пожалуй, главным «угощением» вечеров считался Адам Мицкевич. Он был выслан по политическому делу из Ковно и приехал в Москву 12 декабря 1825 года. У него было с собой рекомендательное письмо поэта Авраама Норова Вяземскому… Мицкевичу было двадцать семь лет. Резкое худощавое лицо, вьющиеся черные волосы — он скорее напоминал француза, нежели поляка. Мицкевич был умен, благовоспитан, утонченно вежлив, держался просто, не корчил из себя политическую жертву… «Мицкевич с первого приема не очень податлив и развертлив, но раскусишь, так будет сладко», — писал князь жене. «Раскусить» удалось довольно быстро: Вяземский, хорошо знавший польский язык еще с варшавских времен, стал проводником Мицкевича по Москве и крепко с ним подружился. У Волконской Мицкевич стал завсегдатаем и иногда импровизировал по-французски, прозой, на заданную тему. Его лицо тогда страшно бледнело, глаза смотрели поверх слушателей в какую-то недостижимую даль… В эти минуты все ему покорялись — невозможно было не восхищаться «огнедышащим извержением поэзии»… Пушкин вскакивал, восклицая: «Quel genie! Quel feu sacre! Que suis-je aupres de lui![45] »… Впечатления от этих импровизаций Пушкин позже передаст в отрывке «Египетские ночи», а Вяземский — в статье «Мицкевич о Пушкине».
В конце 1826 года в Университетской типографии вышла книга «Sonety Adama Mickiewicza»[46]. Вяземский отозвался на нее в «Московском телеграфе» большой рецензией. «Г-н Мицкевич принадлежит к малому числу избранных, коим предоставлено счастливое право быть представителями литературной славы своих народов», — пишет он. И тут же, по уже привычной его читателям традиции, пускается в рассуждения о судьбах польского языка, Польши вообще, о сонете, Байроне, затем следует огромный пассаж о том, что возвышенные умом и чувствами люди неизбежно сближаются, возникает стачка гениев… «Извиняться ли мне перед читателями за длинное отступление? — лукаво спрашивает князь. — Написанного не вырубить топором, говорит пословица, а особливо же если топор в руке авторского самолюбия. На всякий случай предоставим вырубку секире критики, а сами обратимся к сонетам, как будто ни в чем не бывало».
Вяземский же стал первым переводчиком Мицкевича на русский — он перевел прозой двадцать его сонетов (они были опубликованы в приложении к рецензии). Получились небольшие изящные стихотворения в прозе. «Надеемся, что сей пример побудит соревнование и в молодых первоклассных поэтах наших и что Пушкин, Баратынский освятят своими именами желаемую дружбу между польскими и русскими музами», — писал князь. С подстрочника Вяземского были сделаны и первые поэтические переводы Мицкевича на русский — уже в 1829 году Иван Козлов опубликовал книгу «Крымские сонеты», высоко оцененную самим Мицкевичем. Предисловием к ней послужила рецензия Вяземского.
Дружбой Вяземского Мицкевич очень дорожил и доверял вкусу русского поэта. Именно князю принес он новую поэму «Конрад Валленрод», и Вяземский, по свидетельству друга Мицкевича Л. Реттеля, «прежде всех ознакомился с рукописью «Валленрода», оценил его по достоинству и помогал ему изо всех сил проскользнуть сквозь цензуру». И много позже, когда политические взгляды Мицкевича изменились, общение с Вяземским доставляло ему только радость. На посту товарища министра просвещения Вяземский добился разрешения опубликовать поэму «Пан Тадеуш» в Варшаве. «Из друзей-русских и почитателей Мицкевича всех лучше умел его оценить, полюбить и остаться до конца ему верным князь Вяземский», — заключает Л. Реттель.
…Журнальные хлопоты продолжались, «Московский телеграф» выходил исправно и приносил доход, и Вяземский все еще надеялся залучить в него — не временно, а на постоянной основе — Пушкина. Но Полевой у Пушкина не вызывал никакого энтузиазма (хотя несколько новых стихотворений в портфель редакции он дал). Куда больше его интересовал новый журнал «Московский вестник», вокруг которого собрались молодые посетители салона Волконской, члены и сочувственники «Общества любомудрия», «Вестник» издавал молодой историк Михаил Погодин, в нем печатались Веневитинов, Шевырев, Алексей Хомяков, князь Владимир Одоевский. Все они были одарены многими талантами: Погодин писал драмы (несколько суконные) и прозу, Хомяков и Веневитинов — стихи, Одоевский интересовался сразу многим — музыкой, литературой, историей, экономикой… Но все они были при этом немцы, то есть воспитывались на философии Шеллинга, Это Вяземскому казалось скучным — он не мог понять, как можно совместить Шеллинга с поэзией и зачем их вообще совмещать. «Я не дам и шиллинга за Шеллинга, — говорил он Пушкину. — И охота тебе знаться с москворецкими немчиками?» Пушкин, как всегда, хохотал, но с «немчиками» не переставал встречаться. «Бог видит, как я немецкую метафизику презираю, — отвечал он, — да что ж делать? Собрались ребята теплые, упрямые; поп свое, а черт свое…» Впрочем, что-то у него с «теплыми ребятами» все же не заладилось… И в «Телеграф», популярнейший «Телеграф» он так и не захотел идти… «Итак, никогда порядочные литераторы вместе у нас ничего не произведут! все в одиночку, — писал Пушкин князю 9 ноября, уже из Михайловского. — Дело в том, что нам надо завладеть одним журналом и царствовать самовластно и единовластно». Полевой, по мнению Пушкина, кандидатура неподходящая: в силу своей безграмотности. «Согласись со мной, что ему невозможно доверить издания журнала, освященного нашими именами, — продолжал Пушкин. — Впрочем, ничего не ушло. Может быть, не Погодин, а я буду хозяин нового журнала. Тогда, как хочешь, а уж Полевого ты пошлешь к матери в гузно». Вяземский упрямо стоял на своем: «денежная спекуляция» вернее с Полевым, «Телеграф», в который вложено столько сил, бросать жалко и совестно, а вестниковская молодежь хоть и не без дарований, но удивительно надменна. А поскольку характер у Вяземского тоже не сахар, конфликтов не миновать.
Пушкин, не желая ссориться с Вяземским, с ним не спорил, но старался не потерять связей и с молодежью. Погодину он писал: «В «Телеграфе» похвально одно ревностное трудолюбие — а хороши одни статьи Вяземского, — но зато за одну статью Вяземского в «Телеграфе» отдам три дельные статьи «Московского вестника». Его критика поверхностна или несправедлива, но образ его побочных мыслей и их выражения резко оригинальны, он мыслит, сердит и заставляет мыслить и смеяться; важное достоинство, особенно для журналиста!» (В печати он скажет деликатнее: «Критические статьи князя Вяземского носят на себе отпечаток ума тонкого, наблюдательного, оригинального. Часто не соглашаешься с его мыслями, но они заставляют мыслить. Даже там, где его мнения явно противоречат нами принятым понятиям, он невольно увлекает необыкновенною силою рассуждения (discussion) и ловкостию самого софизма».)
Впрочем, при всей своей нелюбви к «надменным» метафизикам московского разлива, Вяземский не мог не видеть, что литературная молодежь умна и талантлива. Многие «любомудры» станут впоследствии добрыми знакомыми князя. Да и в конце 1825 года Вяземский не отказался поучаствовать в альманахе Погодина «Урания» — там его стихи появились в соседстве с произведениями юных Веневитинова, Шевырева и Тютчева. (Это была первая заочная встреча Вяземского с Тютчевым…) «Все они более или менее отличаются или игривостию мыслей, или теплотой чувства, или живостью выражения», — писал Вяземский.