Вяземский — страница 63 из 155

3 июля 1828 года главнокомандующий в Петербурге и Кронштадте граф Петр Александрович Толстой отправил московскому генерал-губернатору князю Дмитрию Владимировичу Голицыну секретное отношение за № 2645. Неделю спустя Голицын уже читал его. «Государь Император, — говорилось в письме, — получив сведение, что князь Петр Андреевич Вяземский намерен издавать под чужим именем газету, которую предположено назвать Утреннею Газетою, Высочайше повелеть изволил написать вашему сиятельству, чтобы вы, милостивый государь мой, воспретили ему, князю Вяземскому, издавать сию газету, потому что Его Императорскому Величеству известно бывшее его поведение в Санкт-Петербурге и развратная жизнь его, недостойная образованного человека. По сему уважению Государю Императору благоугодно, дабы ваше сиятельство изволили внушить князю Вяземскому, что правительство оставляет поведение его дотоле, доколе предосудительность оного не послужит к соблазну других молодых людей и не вовлечет их в пороки. В сем же последнем случае приняты будут необходимые меры строгости к укрощению его безнравственной жизни».

Добрый и справедливый человек, князь Дмитрий Владимирович Голицын встревожился. Он не стал ничего «внушать» Вяземскому. И даже не стал его беспокоить, зная, что Вяземский находится в Мещерском. Только в сентябре, когда князь появился в Москве, Голицын переслал ему письмо Толстого с просьбой дать письменное обязательство, что «упомянутая газета» издаваться не будет. Письмо Вяземский получил 27 сентября в Остафьеве.

Это новое обвинение было столь гнусным и неожиданным, что князь растерялся. До сих пор он разговаривал с правительством уверенно и спокойно, на равных, С ним обращались вполне уважительно, и даже жутковатое блудовское письмо было полно комплиментов и заверений в почтении. Теперь же в глазах власти он был не отставным оппозиционером себе на уме, большие способности которого можно и должно развивать в нужном направлении, но грязным развратником, опасным для молодежи, к тому же позволяющим себе сомнительные издательские проекты…

Был нанесен удар по его личной чести, чести семьи. Русские дворяне хорошо знали, как поступать в таких случаях. Пушкин, попав в подобную ситуацию, немедленно бросил вызов на дуэль Геккерну. Но Вяземского оскорбил не конкретный человек, которого можно было вывести к барьеру. На него клеветало государство. И таких ситуаций в истории России еще не встречалось. Ни разу высокопоставленный сановник по указанию царя не вмешивался в интимную жизнь дворянина и уж тем более не оскорблял его, величая развратником.

Прецедент был создан…

Указание императора — письмо Толстого — письмо Голицына… Ключиком, который завел всю эту непростую машину, был опять-таки скромный Фаддей Венедиктович Булгарин, страшно опасавшийся появления на рынке новых изданий. «В Москве опять составилась партия для издания газеты политической под названием Утренний Листок, — писал он. — Хотят издавать его или с нынешнего года с июня, или с 1-го января 1829 г. Главные издатели суть те самые, которые замышляли в конце прошлого года овладеть общим мнением для политических видов, как то было открыто из переписки Киреевского с Титовым. Все эти издатели по многим отношениям весьма подозрительны, ибо явно проповедуют либерализм. Ныне известно, что партию составляют князь Вяземский, Пушкин, Титов, Шевырев, князь Одоевский, два Киреевских и еще несколько отчаянных юношей». И еще: «Князь Вяземский (Петр Андреевич), пребывая в Петербурге, был атаманом буйного и ослепленного юношества, которое толпилось за ним повсюду. Вино, публичные девки и сарказмы против правительства и всего священного составляют удовольствие сей достойной компании»… Булгарин не поленился отправить новый донос прямо на русско-турецкий фронт, в Главную Императорскую квартиру, откуда уже отгрянуло в Петербург (а оттуда — в Москву и Остафьево) эхо государева гнева. Не забудем, что Булгарин крайне заботился об исправлении нравов России, и, кстати, нравов опустошенных и никчемных аристократов в частности. Знатный неслужащий «развратник» Вяземский на фоне целомудренного и работящего «демократа» Булгарина смотрелся действительно невыигрышно… Фаддей Венедиктович сыграл на строгости Николая Павловича, которая уже в начале его царствования вошла в поговорку. Впрочем, строгость эта трактовалась в пределах дворца достаточно широко, и юные фрейлины государя хорошо знали об этом. Но что значат милые вольности отдыхающего от трудов императора в сравнении с гнусным развратом главаря московской либеральной шайки?..

Вызывать было некого. Оскорбление было пустым, безличным, вполне официальным и оттого особенно пугающим.

Булгарин?.. У князя Петра Андреевича не было никаких доказательств, что причина его бед — именно он. Скорее Вяземский подозревал в клевете Александра Воейкова (и, будучи в Петербурге, в лицо, при свидетелях назвал его доносчиком, чем поверг Воейкова в полное недоумение — он хотя и не брезговал доносами, но Вяземского не трогал, напротив, относился к нему с почтением…). Да и вызвать Булгарина было, в общем, нельзя: он был недуэлеспособен. У этого хладнокровного дельца без чести и совести, буревестника грядущего демократического времени, атрибуты дворянской культуры вызывали только улыбку. Все в литераторских кругах знали о том, что Дельвиг вызывал Булгарина на дуэль, но Фаддей Венедиктович ограничился ответной шуткой: «Передайте Дельвигу, что я на своем веку видел более крови, нежели он — чернил». Согласно правилам, отказываться от дуэли, ссылаясь на собственную храбрость и боевые заслуги, было нельзя. Но Булгарин отказался — и продолжал жить, издавать свою газету, получать деньги… Имя свое отказом он не запятнал — оно и без того было запятнано. Ничего, собственно, не изменилось. Разве что благородный Дельвиг, привыкший видеть в противнике человека чести, стал на какое-то время посмешищем булгаринских приятелей. Это было еще одним ярким свидетельством тому, что времена меняются…

Толстой?.. Но ему не было никакого дела до Вяземского, он просто выполнял приказ. Хотя все равно удивительно, как мог он без малейшего смущения подписаться под клеветой.

Государь?.. При всей степени своей оскорбленности до такого поступка Вяземский подняться не мог. В русской истории было только два случая, когда назревала дуэль дворянина с великим князем, и обе ситуации разрешились без поединка: Константин Павлович шутливо заявил Михаилу Лунину, что тот молод с ним стреляться, а Николай Павлович, наоравший на лейб-гвардии капитана Василия Норова, растерянно распорядился перевести оскорбленного офицера, требовавшего сатисфакции, в другой полк… И ни разу, никто не вызывал на дуэль императора. Это было бы безумием. Да и не было у Вяземского никакой уверенности в том, что государь действительно имеет отношение к шельмующему письму. Долго ли поверить искусно поданной клевете и дать мимоходом приказ Толстому?.. Или все же — инициатива исходила именно что с самого верха? И государь не введен в заблуждение чьим-то наветом, а высказывает собственное мнение? Что тогда?.. Голова шла кругом от этих вопросов.

И вот впервые в жизни тридцатишестилетний князь Петр Андреевич Вяземский, известный сочинитель и журналист, сын екатерининского вельможи, опальный оппозиционер, несостоявшийся автор первой русской конституции, находится в полной растерянности, близкой к панике. На столе лежит роман Бенжамена Констана «Адольф», за перевод которого он взялся, но работа почти не движется… В дневнике его появляется запись: «Мои мысли лежат перемешанные, как старое наследство, которое нужно было бы привести в порядок. Но я до них уже не дотронусь; возвращу свою жизнь небесному отцу; скажу ему: «Прости мне, о Боже, если я не успел воспользоваться ею, дай мне мир, который не мог я найти на земле. Отец! Ты, единая благость! Ты прольешь на меня одну каплю сей чистой и божественной радости».

«Как бы мне хотелось прочь убраться лет на десять, пока Павлуше можно еще быть отлученным из России, — пишет он 14 ноября из Москвы Александру Тургеневу. — Я для России уже пропал и мог бы экспатрироваться без большого огорчения; признаюсь, и за Павлушу не поморщилась бы душа, а за дочерей и говорить нечего. Я не понимаю романической любви к отечеству. Я не согласен на то, что где хорошо, там и отечество, но и на то не согласен: «Vive la patrie quand meme»[51], или по крайней мере: «Vis dans ta patrie quand meme![52]» Сделай одолжение, отыщи мне родственников моих в Ирландии: моя мать была из фамилии O'Reilly. Она прежде была замужем за французом и развелась с ним, чтобы выйти замуж за моего отца, который тогда путешествовал. Сошлись они, кажется, во Франции и едва ли не в Бордо… Может быть, и придется мне искать гражданского гостеприимства в Ирландии. Еще лучше, если бы нашелся богатый дядя или богатая тетка для моих детей. Вот славное приключение романическое! Будь Вальтер Скоттом нашего романа». О его возмущенном и желчном состоянии можно судить по письмам к друзьям. Вяземский то и дело срывается на бранные слова: «Неужели можно честному русскому быть русским в России? Разумеется, нельзя; так о чем же жалеть? Русский патриотизм может заключаться в одной ненависти к России — такой, какой она нам представляется. Этот патриотизм весьма переносчив. Другой любви к отечеству у нас не понимаю… Любовь к России, заключающаяся в желании жить в России, есть химера, недостойная возвышенного человека. Россию можно любить как блядь, которую любишь со всеми ее недостатками, проказами, но нельзя любить как жену, потому что в любви к жене должна быть примесь уважения, а настоящую Россию уважать нельзя». Какое-то время Вяземский всерьез готовился стать политическим эмигрантом. Перед глазами был пример Николая Тургенева, оставшегося в Англии. В который раз стоял он перед выбором, перед возможностью сменить судьбу… И снова не сделал решительного шага. Удержало опасение за будущее детей. Ну что ж, наверное, это к лучшему — стоит вспомнить невеселые судьбы всех эмигрантов николаевской эпохи: Долгорукова, Бакунина, Головина, того же Николая Тургенева, Печерина… Колебания — уезжать, не уезжать — были, конечно, связаны с уникальностью ситуации, в которой оказался князь. Взвесив все шансы, он решил остаться и продолжить борьбу за собственное честное имя, причем законными способами. «Я прошу следствия и суда, — сообщает он Александру Тургеневу, — не знаю, чем это кончится, но если не дадут мне полного и блестящего удовлетворения, то я покину Россию».