«Одиссеи». Как заново строил свою жизнь Карамзин «Историей государства Российского»… Вымышленного героя можно было бы наделить чертами, которых так недоставало реальным знакомым. Можно было бы воскресить ушедших друзей, выведя их под псевдонимами. Роман мог бы стать новой жизнью — взамен неудавшейся реальной…
От романного замысла Вяземского осталось совсем немногое — три фразы, занесенные им в записную книжку для памяти, предисловие к переводу «Адольфа», где он четко изложил собственные требования к жанру романа, и письмо к графине Фикельмон от 25 декабря 1830 года, где князь сообщал: «Мое сердце не похоже на те узкие тропинки, где есть место только для одной. Это широкое, прекрасное шоссе… Вся эта топографическая часть мужского и, в частности, моего сердца будет разъяснена в романе, который пока является лишь историей и который докажет, что можно быть одновременно влюбленным в четырех особ, быть постоянным в своем непостоянстве, верным в своих неверностях и незыблемым в постоянных изменениях». Это уже прямой ключ к сюжету несостоявшейся большой прозы Вяземского.
Но он все же счел нужным объяснить свой отказ от работы над задуманной книгой — в той же форме, в какой объяснил свое нежелание писать записки. «Почему не пишете вы романа? — спрашивали NN. — Вы имели столько случаев узнать коротко свет, жизнь и людей, ознакомились с обществом на разных ступенях; имеете наблюдательность и сметливость». — «А не пишу романа, — отвечал NN, — потому что я умнее многих из тех, которые пишут романы. Мой ум не столько произрастительный, сколько сознательный и отрицательный. Подобные умы знают положительно, чего сделать они не могут». По-видимому, опыт перевода «Адольфа» оказался решающим — получив представление о том, как пишется роман, Вяземский отказался от соперничества с Констаном,
В записных книжках князя сохранилась любопытная запись, свидетельствующая о том, что он подумывал о «большой прозе» и в старости. «Если умел бы я писать комедии или романы, я дорожил бы преданиями нашей старины: без озлобления, без напыщенного декламатерства выводил бы я на сцену некоторых чудаков, живших в удовольствие свое, но, впрочем, не в обиду другим… Имей я нужное на то дарование, я обмакивал бы кисть свою не в желчь; не с пеною во рту, а с насмешливою улыбкою растирал бы я для картин своих свежие и яркие краски простосердечной шутки… Я бегал бы, чуровался бы от всякого тенденциозного направления, как от злого наития. Так, кажется, вообще поступал и Гоголь. Где, в художествах, в литературе, в живописи, является тенденция с притязаниями на учительство, там уже нет ни натуры, ни искусства». Дальше приводится сюжет, который, по мнению князя, просится «под кисть русского Теньера, под перо… русского Диккенса», и рекомендации Вяземского молодому прозаику: «Не нужно стучать и пером о бумагу как кулаком. Пиши с натуры, не черни ее, не клепли на нее, и выйдут картины, очерки забавные, но миловидные, и с сатирическими оттенками».
Глубоким стариком он уже делал вид, что и не собирался никогда выступать в роли романиста: «Я очень взыскателен и не легко удовлетворяем по части романов. На всем веку своем едва ли шесть прочитал я с полным удовольствием и никогда не признавал в себе сил и достаточного дарования, чтобы пополнить это число седьмым».
Впрочем, перевод «Адольфа» и сам по себе был событием в русской прозе. В целом он был готов еще в конце апреля 1830 года (Вяземский собирался послать его Констану, и Александр Тургенев успел сообщить французскому писателю о переводе друга). Осенью Вяземский еще раз просмотрел текст и внес туда последние поправки. В середине января написал предисловие к переводу. 17 января 1831 года, закончив его, он просил Пушкина: «Сделай милость, прочитай и перечитай с бдительным и строжайшим вниманием посылаемое тебе и укажи мне на все сомнительные места. Мне хочется, по крайней мере в предисловии, не поддать боков критике. Покажи после и Баратынскому, да возврати поскорее». Через несколько дней Пушкин прислал Вяземскому рукопись с пометками своими и Баратынского. «Прими мой перевод любимого нашего романа, — писал князь в посвящении Пушкину. — Мы так часто говорили с тобою о превосходстве творения сего, что, принявшись переводить его на досуге в деревне, мысленно относился я к суду твоему; в борьбе иногда довольно трудной мысленно вопрошал я тебя, как другую совесть, призывал в ареопаг свой и Баратынского, подвергал вам свои сомнения и запросы и руководствовался угадыванием вашего решения». Пушкин напечатал об «Адольфе» заметку в «Литературной газете»: «Князь Вяземский перевел и скоро напечатает славный роман Бенж. Констана «Адольф»… С нетерпением ожидаем появления сей книги. Любопытно видеть, каким образом опытное и живое перо кн. Вяземского победило трудность метафизического языка, всегда стройного, светского, часто вдохновенного. В сем отношении перевод будет истинным созданием и важным событием в истории нашей литературы». Пушкину вторил Баратынский: «Вы победили великие трудности в вашем переводе, но… вы наложили на себя слишком строгую верность переложения». (Через два года, перечитав перевод Вяземского, Баратынский заметил: «Вы избрали лучшую систему перевода, именно полезнейшую для языка. Когда вы мне прислали вашу рукопись, я не понял вашего намерения, вот почему замечания мои были истинно бестолковыми».) Друзья, для которых «Адольф» и переводился, отозвались о работе с одобрением — больше ничьи мнения Вяземского не волновали, вкусу Пушкина и Баратынского он доверял…
Издательскими делами в Петербурге занялся Плетнев. Последнюю корректуру держал Жуковский. Печатался «Адольф» нелегко. Цензор А.В. Никитенко записывал в дневнике: «Цензура затруднялась пропустить этот роман, потому что он — сочинение Бенжамена Констана! Сколько труда мне стоило доказать председателю цензурного комитета… что одно имя автора еще не есть статья, оскорбляющая правительство или грозящая России революцией». В начале июня 1831 года шестьсот экземпляров «Адольфа» появились в продаже. До самого Вяземского добрели только пять или шесть. В розницу книга стоила 1 рубль 40 копеек. Никаких доходов переводчику она не принесла.
Как ни старался Вяземский опередить своим переводом Полевого, тот, «всегда готовый на какую-нибудь пакость», начал печатать свой вариант «Адольфа» в «Московском телеграфе» еще в январе. «Проверьте с моим переводом перевод Телеграфа, — взывал князь к Плетневу. — Помилуй Боже и спаси нас, если будет сходство. Я рад все переменить, хоть испортить — только не сходиться с ним». Но волнения оказались напрасными. Для Полевого Констан вовсе не был учителем и кумиром; «Адольф» для него — «анекдот», «верный список с невымышленной сцены — не более». Перевод Полевого вовсе не был плох, но он подавал «Адольфа» читателю просто как увлекательное «чтиво» из светской жизни.
Рецензии на «Адольфа» были в основном сдержанными. В «Московском телеграфе» появилась анонимная статейка, автором которой, скорее всего, был сам Полевой: «Пламенный, глубокий, красноречивый Б. Констан говорит по-русски каким-то ломаным языком, на который наведен лак сумароковского времени… Перевод кн. Вяземского нехорош: тяжел, неверен, писан дурным слогом». Все эти претензии были, откровенно говоря, враньем чистой воды: перевод князя и сейчас читается с удовольствием, это сдержанная, элегантная, чуть суховатая проза, точно соответствующая духу эпохи и требованиям языка. Но «Телеграфу» до этого дела не было: он издевательски писал о претензиях Вяземского «быть Петром Великим русского языка… Благодарим за труд, но смеем уверить г-на переводчика, что его предприятие похоже на затеи алхимиков». Не преминул Полевой и царапнуть Вяземского незнанием раннего анонимного перевода «Адольфа» и «детским подобострастием» переводчика перед автором…
Погодин в «Московском вестнике» тоже был чем-то недоволен, но недовольство неуклюже драпировал похвалами: «Этот перевод, разумеется, будет приятным явлением, но не важным событием в истории русской словесности, как сказано в Литературной Газете… Кн. Вяземский так оригинален, так негибок, что не скроется ни в каком переводе, а это достоинство писателя — уже недостаток в переводчике».
«Адольф» заменил в литературной судьбе Вяземского его собственный роман. Маскируясь переводом, он представил публике свой взгляд на современную европейскую прозу. Это была сублимация романа.
В 1830 году в Остафьеве князь завершил еще одну книгу, которая стала сублимацией его записок.
Этой книгой стал «Фон-Визин»[57].
«Habent sua fata libelli[58], особенно мои», — написал Вяземский за год до смерти. Ко всем его книгам применим один эпитет — несчастливая. Несчастливым был «Адольф», заранее рассчитанный на понимание и одобрение двух человек. Несчастливой была политическая книга «Письма русского ветерана», написанная для европейских читателей и вышедшая в Бельгии и Швейцарии. Несчастливой была первая и единственная прижизненная книга стихов «В дороге и дома» — хотя бы потому, что вышла она, когда поэту исполнилось семьдесят лет.
Книга «Фон-Визин» выделяется даже на этом невеселом фоне — завершенная в 1830 году, она пролежала в столе восемнадцать лет, в 1848 году была издана (благодаря случайным обстоятельствам) крохотным тиражом и не получила и десятой доли того успеха, который ей предрекали первые читатели… И ее тоже оценили в полной мере, пожалуй, лишь несколько человек, среди которых были, правда, Пушкин, Тютчев и Гоголь.
В истории с «Фон-Визиным» немало странностей. Начать хотя бы с того, что замысел ее возник у Вяземского почти случайно. Самого Фонвизина князь, естественно, знать не мог — «Денис, невежде бич и страх», умер 1 декабря 1792 года, когда его будущему биографу не было и шести месяцев. Но с Фонвизиным был близко знаком Иван Иванович Дмитриев, старший друг Вяземского. Еще в арзамасские времена Вяземский был знаком с неопубликованной «Придворной грамматикой» Фонвизина. В 1822 году, когда известный книгоиздатель Платон Бекетов задумал издать собрание сочинений Фонвизина, он обратился с просьбой о предисловии именно к Вяземскому. Какие-то наброски князь тогда сделал и даже напечатал в «Сыне Отечества» заметку с просьбой присылать ему материалы о Фонвизине, но основная работа началась только в декабре 1827 года в Мещерском. О предисловии Вяземский уже не думал — планы издателя изменились, а князь к этому времени собрал столько материалов на фонвизинскую тему, что статья волей-неволей расширялась до размеров книги… По-видимому, уже тогда Вяземский начал понимать, что выйдет не просто жизнеописание классика русской комедии. Но только остафьевская осень 1830 года дала нужную творческую свободу. Он перечитал, или, вернее, пробежал, почти всю старую русскую словесность — больше половины многотомного собрания «Российского театра», почти всего Сумарокова… Много помогала богатая отцовская библиотека. Работал князь усидчиво и прилежно, по целым часам до обеда и вечерами за полночь. Он чувствовал, что никогда еще творчество так не увлекало его, как теперь. «Радуюсь, что ты принялся за Ф. Визина, — писал 5 ноября Пушкин Вяземскому. — Что ты ни скажешь о нем, или кстати о не