Вяземский — страница 78 из 155

[61]).

«Торжествовать о том, что у нас есть», по Вяземскому, — смешно и нелепо. Это наивный анахронизм в духе XVIII столетия. Это значит — с горящими глазами воспевать армию Паскевича, которая заливает кровью Польшу. Это значит — с верноподданным восторгом наблюдать за казнью декабристов. Это значит — не моргнув глазом написать вчерашнему другу письмо с требованием покаяния. Это значит — считать Нессельроде и Бенкендорфа крупными государственными деятелями. Это квасной патриотизм. Неслучайно само это выражение принадлежит именно Вяземскому. Впервые он употребил его в 1827 году в рецензии на книгу Ж. Ансело «Шесть месяцев в России».

«Торжествовать о том, чего у нас нет» — недостойно, мелко, грубо и глупо. Радоваться недостаткам родины, издеваться над ней — это участь действительно обиженных судьбою, озлобленных людей, которые во множестве появятся начиная с 40-х годов. Таким человеком станет эмигрант князь Петр Долгоруков. «Торжествовать о том, чего у нас нет», позже будут Герцен, Огарев, Чернышевский. Еще позже большевики во имя абстрактной идеи будут желать своей стране поражения в Первой мировой войне.

«Сожалеть о недостающем», по мнению Вяземского, и значит любить Россию, быть ее патриотом в полной мере. Любить ее такой, какой она должна быть. Не прощать ей ее недостатки. Негодовать на них. Но всеми силами желать ей избавиться от недостатков и стать подлинной, не фальшивой Россией…

Такая трактовка патриотизма, конечно, свойство не только конкретного человека, но большей части преддекабристского поколения. Мотив ненависти к нынешнему состоянию государства, пламенного стремления его улучшить, привести его к благоденствию, цивилизации, просвещению — на этом были сосредоточены умы русской молодежи, отстоявшей отечество от Наполеона.

Патриот Вяземский превосходно помнил, что его предки — Рюрик и Святой Равноапостольный Владимир Креститель. За бородинский подвиг он получил боевой орден Святого Владимира (в честь его собственного прямого пращура). Он с упоением работал над русской конституцией, которая должна была принести России благо.

Болью проникнута дневниковая запись Вяземского: «Наши действия в Польше откинут нас на 50 лет от просвещения Европейского. Что мы усмирили Польшу, что нет — все равно: тяжба наша проиграна». Эта запись вроде бы о Польше, но на самом деле — о нас («наши действия… мы усмирили…»), то есть о России. Что может быть больнее, чем знать, что отечество выглядит в глазах всего света нелепо, глупо, преступно?..

В боли, гневе, ярости Вяземского Пушкин видел отсутствие патриотизма…

Ты просвещением свой разум осветил,

Ты правды чистый лик увидел,

И нежно чуждые народы возлюбил,

И мудро свой возненавидел.

   Когда безмолвная Варшава поднялась

   И ярым бунтом опьянела,

   И смертная борьба меж нами началась

   При клике «Польска не згинела!» —

Ты руки потирал от наших неудач,

С лукавым смехом слушал вести,

Когда разбитые полки бежали вскачь

И гибло знамя нашей чести.

   Когда ж Варшавы бунт раздавленный лежал

   Во прахе, пламени и дыме,

   Поп икнул ты главой и горько возрыдал,

   Как жид о Иерусалиме.

Это незаконченное стихотворение Пушкина дошло до нас в копии с утраченного чернового автографа. Мы приводим его текст в реконструкции С.М. Бонди, впервые опубликованной в 1987 году; известны также реконструкции Т.Г. Цявловской и Б.В. Томашевского.

Кто герой этого стихотворения? Этот вопрос неоднократно рассматривался в пушкинистике, но исчерпывающего ответа на него нет до сих пор. Два наиболее вероятных кандидата — Александр Тургенев (версия поляка Анджея Дворского, чья книга «Пушкин в кругу польской культуры» была переиздана по-русски в 1999 году) и Вяземский (версия российского исследователя Дмитрия Ивинского).

В пользу последнего предположения вроде бы говорит тот факт, что в декабре 1831 года Пушкин и Вяземский не раз спорили на польскую тему. Легко представить себе, в каком тоне велись эти споры. Союзником Вяземского в них мог стать разве что недавно приехавший из Европы Александр Тургенев. (Впрочем, заочную союзницу князь нашел еще и в графине Фикельмон: «Я восхищаюсь в вас еще в тысячу раз больше, чем вашим умом — благородной душой, горячим сердцем и пониманием всего, что справедливо и прекрасно», — писала она Вяземскому, прочитав его гневные отзывы о пушкинских стихах.) Но Тургенев, приехавший в Россию налаживать отношения с императором, по-видимому, предпочитал не высказывать свои взгляды вслух. Кроме того, он вообще болезненно воспринимал стычки между друзьями. «Вяземский очень гонял его (Пушкина. — В.Б.) в Москве за Польшу, — писал Тургенев брату Николаю. — Стихи его «Клеветникам России» доказывают, как он сей вопрос понимает. Я только в одном Вяземском заметил справедливый взгляд и на эту поэзию, и на весь этот нравственно-политический мир (или — безнравственно). Слышал споры их, но сам молчал, ибо Пушкин начал обвинять Вяземского, оправдывая себя; а я страдал за обоих, ибо люблю обоих». А в дневнике, описывая спор Вяземского с Пушкиным 8 декабря, отмечал: «Оба правы».

Можно предположить, что Пушкин обвинял Вяземского в озлобленности, отсутствии любви к России. Он всерьез думал, по-видимому, что Вяземский «променял» русских на поляков еще в годы варшавской службы. Отсюда, видимо, и герой стихотворения, который «нежно чуждые народы возлюбил». Но — о Вяземском ли это сказано?.. Если так, то Пушкин явно несправедлив к другу — князь не отрицал, что многие национальные черты поляков ему симпатичны, да и польских друзей у него было предостаточно — Урсын-Немцевич, Мицкевич, Шимановска… Но все же утверждать, что он «нежно возлюбил» поляков, нельзя. Говоря словами одного из булгаковских героев, «это типичный перегиб».

В одном из черновых вариантов сохранилась строка о том, что герой «пил здоровье Лелевеля». Тоже явное утрирование. Пушкин словно дает нам полный «джентльменский набор» поведения предателя — не только «возлюбил» чужой народ, но еще и пьет за здоровье его духовного вождя, историка Иоахима Лелевеля.

Тем более не о Вяземском — строки о лукавом смехе героя при известиях о поражении русских войск. Аргументация Д.П. Ивинского по поводу психологического соответствия облику Вяземского эпитета «лукавый» неубедительна — слово «лукавый» носило в пушкинскую эпоху явно выраженный отрицательный оттенок и не так далеко отстояло от «подлого», «обманного», «двуличного» (например, «Властитель слабый и лукавый…»); использованные Пушкиным в посланиях к Вяземскому эпитеты — язвительный, игривый, замысловатый, колкий и т. п. — не имеют такой смысловой окраски, как «лукавый»; напротив, Пушкин подчеркивает прямо противоположное лукавству качество характера друга — простодушие («…И простодушие — с язвительной улыбкой»). К тому же очень трудно представить себе Вяземского, ликующего по поводу поражений русских войск: в конце 1830-го — начале 1831 года князь вполне поддерживал Пушкина в польском вопросе (хотя и не призывал во всеуслышание раздавить бунт как можно скорее). Еще раз напомним, что возмущение князя связано не с тем, что Пушкин мечтал о победе русских, а с тем, что он напечатал «шинельные» стихи об этой победе.

Наконец, финал — «рыдания» героя-космополита на руинах Варшавы. Вот это уже точно не Вяземский. Вот что писал он жене 19 сентября 1831 года, через четыре недели после подавления восстания: «В Варшаве, говорят, все тихо тишиною смерти… Раздают всей русской армии польский военный орден, берут из Варшавы публичную библиотеку и везут сюда… Как не подумать довершить дело силою убеждения и примирения? Хорошо было обезоружить Польшу… Она же нам останется. Ведь это не завоевание, а ресторация (реставрация. — В.Б.)… Отец может и должен желать восстановить власть свою над сыном непочтительным, провинившимся». Что-то непохоже это на «рыдания» над судьбой загубленного мятежа. Скорее напоминает интонации писем самого Пушкина, желавшего видеть в Польше «Варшавскую губернию». И еще напоминает манифест, в котором Николай I заявлял: «С прискорбием отца, но со спокойной твердостью царя, исполняющего долг свой, мы извлекаем меч за честь и целость державы нашей».

Так что назвать незаконченное пушкинское стихотворение обвинительным актом против Вяземского при всем желании невозможно. Вряд ли в нем вообще идет речь о конкретном лице. Скорее Пушкин дал в нем некий собирательный образ.

В черновом варианте пушкинской статьи «Путешествие из Москвы в Петербург» можно найти две очень важные фразы, непосредственно связанные с историей «Ты просвещением свой разум осветил…»: «Грустно было слышать толки московского общества во время последнего польского возмущения. Гадко было видеть бездушного читателя французских газет, улыбающегося при вести о наших неудачах». Итак, сам Пушкин говорит о том, что «бездушный читатель французских газет» не страдал от отсутствия единомышленников — антипатриотичными толками полнилось московское общество. Что же это за общество? Мы знаем, что большинство друзей и знакомых Пушкина мятеж безоговорочно осудило. Так что под «обществом» подразумевается явно не пушкинский круг.

Ответ дает нам на страницах «Былого и дум» А.И. Герцен, в 1831-м — представитель поколения 20-летних. «Как бомба, разорвавшаяся возле, оглушила нас весть о варшавском восстании, — свидетельствует Герцен. — Это уж недалеко, это дома, и мы смотрели друг на друга со слезами на глазах, повторяя любимое: Nein! Es sind keine leere Traume![62] Мы радовались каждому поражению Дибича, не верили неуспехам поляков, и я тотчас прибавил в свой иконостас портрет Фаддея Костюшки». Не правда ли, очень похоже на поведение героя пушкинских стихов?.. Именно молодые фрондирующие москвичи (а не Тургенев и не Вяземский) вполне могли и подчеркнуто «пить здоровье Лелевеля», и «с лукавым смехом слушать вести» о поражениях русских войск… И «рыдать», когда пришло известие о взятии Варшавы.