Вяземский — страница 80 из 155

Николай Языков, озорной дерптский бурш, которого все любили за добрый нрав, буйный талант и русскость, с бокалом в руке декламировал новые стихи:

Я здесь! — Да здравствует Москва!

Вот небеса мои родныя!

Здесь наша матушка-Россия

Семисотлетняя жива!

Здесь все бывало: плен, свобода,

Орда, и Польша, и Литва,

Французы, лавр и хмель народа,

Все, все!.. Да здравствует Москва!

28 октября, через десять дней после крещения «Европейца», на две недели приехал в Москву Жуковский. Отмечали встречу у Дмитриева — убеленный сединами Иван Иванович, радостно поблескивая раскосыми своими глазами, вышел к гостям с владимирской лентою поверх жилета… Александр Тургенев и Вяземский обняли друга. Почтительно приветствовал его Чаадаев… И разговор пошел обо всем сразу—о Польше (тут уж Вяземский высказал все Жуковскому в лицо…), о переводной статье из «Мод», о царскосельской жизни, о новых балладах, о молодом малороссиянине Гоголе-Яновском и его изумительных повестях, о Пушкине и «Северных цветах» и, конечно, о «Европейце», дай Бог ему здоровья, который станет настоящим наследником покойной «Литературной газеты»… Жуковский привез Киреевскому в подарок новую свою «Сказку о спящей царевне», которая и увидела свет в первом номере журнала. Автор прочел ее вслух у Вяземского 5 и 6 ноября.

Двадцатипятилетний Иван Киреевский нравился Вяземскому своей дельностью, умом, широкой образованностью (с некоторым философским уклоном — он был поклонником Шеллинга, который на князя всегда нагонял страшную скуку). На литературное поприще Киреевский вступил именно благодаря Вяземскому — тот взял с него слово написать что-нибудь для публичного чтения в салоне Зинаиды Волконской, и Киреевский сочинил небольшой рассказ «Царицынская ночь» — описание ночного разговора двух друзей «о назначении человека, о таинствах искусства и жизни, об любви, о собственной судьбе и, наконец, о судьбе России»… Истинным призванием Киреевского оказалась критика — его статьи «Нечто о характере поэзии Пушкина» и «Обозрение русской словесности 1829 года» сразу же привлекли всеобщее внимание. Заработав высокую репутацию в московских литературных кругах, Киреевский задумал издавать собственный журнал. Кстати, и тут ему косвенно помог Вяземский — образцом для «Европейца» послужил «Московский телеграф», структура которого была разработана Вяземским шесть лет назад… Единственным крупным отличием стал отказ Киреевского от раздела мод. Разрешили издание «Европейца» неожиданно легко.

22 декабря 1831-го Вяземский наконец уехал из Москвы в Петербург. Поселился он вновь у Карамзиных; финансовое начальство, Канкрин и Бибиков, приняло его ласково. Новый год Вяземский встретил с Блудовым и Жуковским, в тот же день представлялся в числе других камергеров императрице. Там встретил немало знакомцев еще по варшавской службе во главе с Новосильцевым («Весь этот народ похож на червей, выползших из могилы»). Начал мало-помалу заново обустраивать свой столичный быт — нанял за четыреста рублей карету на месяц, стал посещать вечера и собрания… 28 января на балу в Зимнем дворце вальсировал с императрицей. Тогда же Николай I прилюдно похвалил князя за служебные успехи: «Если бы во всей России дела шли так, как в департаменте внешней торговли, было бы хорошо»…

В десятых числах января до столицы добрался наконец первый номер «Европейца». Вяземскому не понравилось плохое качество бумаги и печати, но заглавную статью Киреевского «Девятнадцатый век», опубликованные в номере стихи он прочел с удовольствием. А уже 6 февраля 1832 года написал жене: «По секрету. Пошли за Киреевским и скажи ему, что на его Европейца собирается гроза… Я уверен, что это Булгарина — Полевого штука». Тревога, к несчастью, оказалась неложной: 22 февраля канцелярия Московского цензурного комитета официально известила издателя о том, что по высочайшему повелению журнал его запрещен.,. Сказать, что это был шок для всех — значит, ничего не сказать. Русские журналисты знали, что балансируют на лезвиях цензорских ножниц. Полевой с «Московским телеграфом», Николай Надеждин с «Телескопом» давно привыкли жить под дамокловым мечом. Но чтобы вот так — разрешили и тут же необъяснимо жестко запретили, — такого даже журнальные старожилы не могли припомнить.

Как и предполагал Вяземский, «Европеец» пал жертвой доноса. «Журнал Европеец издается с целию распространения духа свободомыслия, — писал бдительный автор. — В 1-ой статье «XIX-ой век» указывается, к чему должны стремиться люди. На странице 10-й разрешается, что из двух разрушительных начал должно родиться успокаивающее правило, и правило сие ясно обнаружено. Автор называет его искусно отысканною срединою, то есть конституцией), срединою между демократиею и монархиею неограниченной… В статье «Обозрение русской литературы» на стр. 103 и 104 автор весьма коварно насмехается над нашим правительством, которого прозорливость избавляет нас от занятий политикою… Чего хочет автор статьи — ясно! В конце он возбуждает ненависть противу рожденных в России иноземцев в самых гнусных выражениях». Император «изволил обратить особое свое внимание» на донос, и участь журнала была решена…

Поражены и оскорблены были не только реальные и возможные сотрудники «Европейца» — все честные русские писатели. Гибель журнала означала только одно: делать что-либо так, как велит совесть, в России невозможно. «Я вместе с тобой лишился сильного побуждения к трудам слбвесным, — писал Баратынский Киреевскому. — Запрещение твоего журнала просто наводит на меня хандру и, судя по письму твоему, и на тебя навело меланхолию. Что делать! Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным… Заключимся в своем кругу, как первые братия христиане, обладатели света, гонимого в свое время, а ныне торжествующего. Будем писать, не печатая». К тому, чтобы «писать, не печатая», литераторы в России уже понемногу привыкали, но все же падение Киреевского было слишком внезапным, слишком жутким, почти инфернальным — и потому казалось, что можно еще что-то исправить, логически объяснить запретившим, что нет никаких намеков в якобы опасных статьях, что автор их — скромный, образованный, умный молодой человек примерного поведения… Попытки хоть как-то помочь Киреевскому в беде сделали только два человека — Жуковский и Вяземский.

Жуковским руководило главным образом родственное чувство — Киреевский доводился ему внучатым племянником. Его могли сослать (и даже ходили слухи, что уже отдан приказ посадить его в крепость…). Жуковский написал по поводу Киреевского два письма — Бенкендорфу и императору. В личном разговоре с царем он сказал, что ручается за Киреевского.

— А за тебя кто поручится? — раздраженно спросил Николай.

И хотя через несколько дней он публично «помирился» с Жуковским, тот был оскорблен и при первом же удобном случае взял себе годовой отпуск для лечения.

У Вяземского шансов встретиться с государем и убедить его в чем-то не было. И потому, что, несмотря на улыбчивую встречу на московской выставке и бальную похвалу 28 января Николай I, конечно, не питал к нему особенных симпатий («говорун зашаркался», — таков был отзыв царя о поведении Вяземского на выставке). И потому, что при дворе князь мог появляться только в качестве камергера, по особому приглашению. На успех письменного обращения к императору он тоже, видимо, не надеялся. Так что оставалось написать письмо к Бенкендорфу. Но если Жуковский вступался прежде всего за родственника, то князь смело защищал попавшего в беду литератора и человека, которого он считал невиновным.

«Речь идет о журнале «Европеец», который, по слухам в обществе, недавно запрещен, — писал Вяземский. — Генерал, я рассматриваю эту меру как несправедливую… Я с исключительным вниманием прочитал и перечитал статьи, содержащиеся в первом номере, и положа руку на сердце удостоверяю, что никакое недоброжелательное намерение, никакой ниспровергающий принцип мною не были обнаружены… Я знаю лично редактора журнала: это молодой человек, нравственность, чувства и принципы которого достойны уважения… Это кабинетный ученый, вдумчивый человек, вовсе не человек действия, не человек нового, но ум пылкий и беспокойный… Я осмеливаюсь вам ответить, что он невиновен ни в поступке, ни в намерении… Примите его под свою защиту… Действуя таким образом, генерал, вы поступите в духе справедливости и правительства… Я сам долго находился под тяжестью подобного обвинения, я знаю, как портит характер ложное положение».

Завершая письмо, Вяземский не удержался от того, чтобы дать понять правительству, что он — представитель общественного мнения. Он — и все русские писатели — считал, что «наша цензура очень строга, что цензоры чрезвычайно трусливы и мелочны и, следовательно, всякая мера, принятая правительством и усугубляющая строгость цензуры, носит характер пристрастия».

Письмо, безусловно, очень мужественное, в особенности если учитывать шаткое положение самого Вяземского. Всего два года назад его простили — и теперь он, в принципе, должен был искупать свою вину молчаливым послушанием. А он по-прежнему считал, что может указывать власти, что именно нужно делать, — по праву своего происхождения… Он не оставлял попытки сотрудничать с государством на равных. В глубине души он все еще надеялся на то, что его внезапно оценят, заметят, возвысят… В Петербурге, близ двора, эта надежда всегда вспыхивала, росла; казалось, вот-вот она воплотится в реальность. На первый взгляд, в этом не было ничего невозможного, достаточно было оглянуться на старых арзамасцев: Дашков стал министром юстиции, Блудов — внутренних дел, Уваров стремительно подбирался к креслу министра народного просвещения…

Чаяния князя были беспочвенными. Его убедительный текст, логически продуманный и хорошо обоснованный, был прочтен и оставлен без внимания. Ни логика, ни доказательства, ни скрытые притязания автора на достойную его ума должность никого не интересовали.