Вязниковский самодур — страница 14 из 20

Савельев, крепко стиснув зубы, повернулся и вышел, едва удержавшись от того, чтобы не хлопнуть дверью.

— Ну, погоди ж ты! — процедил он по адресу князя. — Придет время — вспомнишь ты все это! Сам торопишь — не выдержу я. Вот что!..

Он ненавидел Каравай-Батынского всей душою.

XXIX

Каравай-Батынский почувствовал себя немного легче после разговора с секретарем. Он это называл «высказаться», то есть вылить в словах свою злобу.

К обеду он вышел веселее и, покушав, пришел окончательно в доброе расположение духа.

Он решил, что после обеда отправится к своей новой актрисе Маше, к которой не заходил с самого того достопамятного дня, когда Гурлов запустил в него канделяброй.

Несмотря на свой толстый живот, оттопыренные губы, обрюзгшие щеки, наконец, даже несмотря на свои годы, князь воображал себя еще красавцем, способным победить, если захочет, любую женщину. Он всегда был волен и слегка дерзок в обращении с женщинами, но знал секрет меры этой дерзости, которую позволял себе лишь настолько, насколько могло это нравиться им. Поэтому он имел успех в молодости, хотя никогда особенной красотой не отличался, но был лишь, что называется, молодец. С годами эта молодцеватость, конечно, исчезла. Князь опустился, постарел, ожирел, благодаря распущенной, роскошной жизни, состарился раньше времени, но все еще воображал себя прежним победителем.

Пред тем как идти к Маше, он постарался приодеться. Ему было немножко странно делать это для своей крепостной (крепостных он считал своими рабами), но вместе с тем это веселило его. Он знал, что Маша находится в полной его власти, да ему-то хотелось, чтобы бедная почувствовала к нему сердечную склонность. Такова пришла ему фантазия, и он, не знавший до сих пор предела своим прихотям, сейчас же вообразил себе, что так и случится, как он желает.

Одеваясь, князь вспомнил про кафтан, который был вчера во время представления на Труворове, и тотчас же послал своего камергера к Никите Игнатьевичу с просьбою уступить ему этот кафтан за какую угодно цену — все равно, он заранее согласен-де заплатить, какие хотят, деньги.

Кафтан Труворова был оценен князем, как знатоком в хороших вещах, но покупал он его, разумеется, не для того, чтобы носить: он, Каравай-Батынский, не носил платья с чужого плеча. Он велел купить кафтан у Труворова, просто чтобы тот не щеголял пред ним в такой хорошей одежде. Ему было важно лишить этой одежды Никиту Игнатьевича, а вовсе не приобрести ее для себя.

Для того чтобы идти к Маше, он надел белый шелковый камзол с бриллиантовыми пуговицами и кафтан простой, тоже шелковый, алого цвета.

Он подтянулся и оправился, облил пахучею водою себе лицо и руки и, блестя перстнями, пошел по коридору в комнату, где под строгим надзором содержалась, в полном довольстве, однако, Маша.

— Ну, здравствуй! — сказал он ей, входя. — Ты вчера порадовала меня. Хорошо, очень хорошо!..

Маша сидела у окна, в то время как вошел князь. На дворе уже спустились густые сумерки. Огня в комнате зажжено не было. Маша поднялась навстречу князю и остановилась.

— Свету! Дайте свету! — приказал князь, возвысив голос. — Потемки для злых людей любы, а мы ничего не хотим предпринимать недоброго.

Горничная внесла две зажженные свечи.

— Ну, ставь на стол и убирайся! — сказал ей князь. Горничная исчезла.

Гурий Львович сел у стола в кресло и, облокотившись на спинку, заговорил, смотря на Машу:

— Чувствуешь ли ты, Марья, что ты — моя крепостная?

Маша потупилась и ничего не ответила.

— Отвечай! — приказал князь.

— Должна чувствовать! — чуть слышно произнесла она.

— Ну, хорошо! Положим, должна… Ну, а видишь, я пришел к тебе и желаю разговаривать попросту… Поди сюда!..

Маша шевельнулась, но не двинулась с места.

— Или не ходи, — спохватился князь, вспомнив, что хотел быть ласковым, — как хочешь, а только сядь… Сядь, говорят тебе, вот сюда, на софу…

Маша прошла мимо него и присела на софу, подалее от князя.

— Ну, вот так, — одобрил он. — Теперь поговорим. Слушай, Марья: если ты захочешь — будешь первая после меня в Вязниках: бери любой экипаж себе, да не один экипаж — сколько хочешь; сколько хочешь, слуг у тебя будет, наряды такие я тебе прямо из Парижа выпишу, что уму помраченье, — настоящие княгини в столице завидовать тебе будут… словом, всякая прихоть твоя исполняться будет. Что захочешь, то делать будешь. Гостям велю руку тебе целовать, слугам прикажу госпожою тебя звать… Словом, будешь ты у меня как сыр в масле кататься. И все это от тебя самой зависит!..

Гурий Львович старался придать своему голосу и ласковость, и добродушие и щурился на Машу, как согретый кот на лежанке.

Девушка осталась безучастной. Речь князя не тронула ее.

— Ну, что же ты молчишь, не ответишь мне? — произнес немного погодя Гурий Львович.

— Я знаю, — тихо проговорила она, — что вы, если захотите, можете как угодно поступать со мной: морить меня и голодом, и холодом, на скотный двор сослать…

— Ну, вот какая злопамятная! — перебил ее князь. — Ну, что ж, что тебя несколько дней плохо кормили? Зато потом-то разве не вознаградили тебя? Ведь лучшие кушанья подавали…

— И лучшие кушанья можете вы мне давать, все это в вашей воле, — сказала Маша, — но одно только — с душой моей ничего не сделать вам. Она свободна; душа-то моя Божья, а не ваша, и никак вам ничего не поделать с нею, то есть решительно вот ничего!..

— Ты говоришь, у тебя Божья душа, и никому ты душой не предана? — спросил князь.

— Это уж мое дело, князь!..

— Твое дело! Видно, я угадал верно, есть зазноба. Все вы, девки, так вот зря готовы на шею повеситься, а не то чтобы выгоду свою соблюсти. Ну, вот тебе мое последнее слово: я с тобою милостив и желаю эту милость испытать до конца! Ты подумай, обсуди хорошенько, я тебе три дня даю на размышление, из них один, завтра, ты будешь опять сидеть на хлебе и воде, послезавтра тебе дадут опять всякие яства, а в третий день — опять на хлеб и воду. Вот ты и выбери, что лучше, и послушай моего совета: то, что я предлагаю тебе, право, для тебя хорошо будет. Другая, не рассуждая, согласилась бы, ну, а ты подумай, рассуди!..

И с этими словами князь вышел из комнаты.

XXX

Едва Каравай-Батынский вышел от Маши, в ее комнату крадучись явилась та самая Дуняша, дочь ткача, что была до сих пор в труппе князя первою актрисой и считалась первою его любимицей. Она подслушивала у дверей разговор князя с Машей и вошла с улыбкой к своей товарке.

— Ай да Маша, — проговорила она, — молодец, твердо стоишь!.. Этим ты его вернее заманишь и будешь тверже держать его…

Эта Дуняша с первого же знакомства не понравилась Маше. Ее разговор, а главное — поведение показались ей противны. Она сторонилась Дуни, но та лезла к ней и вела себя с таким апломбом, что трудно было от нее отделаться.

— Вовсе не желаю я держать его, — ответила Маша с сердцем, — не нужен мне он…

— Что ж? — рассмеялась Дуняша. — Или он прав, и в самом деле у тебя зазноба есть?

— А ты что же, подслушала, что ли, что говорил он тут?

— Разумеется, подслушала. Любопытно мне тоже, как это князь пред московской франтихой рассыпается, не то что пред нами, холопками… Так он прав, значит, что у тебя есть зазноба?

С самого появления Маши в Вязниках Дуняша возненавидела ее, увидев в ней опасную себе соперницу. До сих пор она не знала соперниц, но эта «московская модница», как называла она ее, казалась ей более чем опасною.

Сама Дуняша не была в Москве, не выезжала даже из Вязников и училась у бывшего на службе у князя театрального учителя в деревне. Конечно, манеры у нее в силу этого не могли быть особенно изысканны, да и образование хромало. Кроме того, она чувствовала, что Маша красивее ее. Поэтому она, опасаясь ее, с врожденною женскою хитростью постаралась разузнать подноготную своей конкурентки и знала теперь эту подноготную лучше, чем сам князь и даже его секретарь Созонт Яковлевич.

Она знала от актерика, с которым Созонт Яковлевич разговаривать гнушался, что в Москве ради Маши в театр, где она училась, приезжал молодой человек, дворянин Гурлов. Актерик служил вместе с Машей в Москве и видал там Гурлова. Когда почти одновременно с приездом Маши в Вязники появился там новый камергер, Дуняша узнала, что его фамилия Гурлов, и, показав его актерику, спросила:

— Это — тот самый?

Актерик сказал, что тот самый. Для Дуняши этого было более чем достаточно. Потом произошел известный случай с канделяброй, и сомнений никаких не осталось.

Теперь, разговаривая с Машей, Дуня хитрила, спрашивая ее о зазнобе, будто сама ничего не знала.

— Так есть у тебя зазноба? — повторила она.

— Есть ли, нет ли, не все ли тебе равно? Оставь ты меня в покое!..

— Ишь какая характерная! И не подступись к ней! Ну, матушка, будь покойна, сейчас заговоришь. Ты думаешь, я тебе враг?

— Не думаю, — сказала Маша, — с чего ж тебе быть врагом моим? Я тебе зла не сделала.

— А может, ты мне поперек дороги стоишь?

— И этого не думаю. Ведь я, как сказала князю, так и останусь при своем, пусть он меня одним хлебом кормит или заморские кушанья подает.

— Заморские кушанья! — подхватила Дуняша. — Мне за всю мою службу хоть бы разочек подали того, чем тебя каждый день теперь пичкают. Ради этого я даже поголодать денек-другой согласилась бы… А то вот еще: «Бери, — говорит, — экипаж любой, и гости станут руку целовать тебе, а прислуга госпожою звать»…

Дуняша отдала все бы за такую жизнь. Положим, она и решила во что бы то ни стало добиться этого… И теперь, разговаривая с Машей, она начинала поход, целью которого было заставить князя исполнить все посулы, сделанные им Маше, но лишь для нее самой, Дуни.

— Ничего мне этого не надо! — проговорила Маша.

— Не надо, так и разделим: пусть мне будет все, что он тебе обещал, а тебе пусть достается твой красавчик…

— Какой красавчик?