Выбор — страница 37 из 50

- Даже клялись, что истинная правда. Чую - боятся меня. Может, и правда. Попозже схожу еще.

- Сделай милость! Спасти его надо! Спасти! Может, как-то через чердаки можно пробраться или через кровли. Истопники, трубочисты, мастеровые, которые везде лазают, наверняка ведь знают, можно ли. Позвать?

Улыбнулся.

- Господи! Ты сама, что ли, через чердаки-то полезешь или через кровлю? Или я рясу подоткну и по гребню зеленой твоей кровли как журавль пошагаю, да нет, поползу, конечно, там же круто, опасно. Представляешь зрелище: старый, седой монах средь бела дня - ночью-то не поползешь! - дрожа от страха, ползет по кровле под самыми небесами, и снизу это видят все в Кремле, да что в Кремле, из-за реки, с Болота и из Кадашей тоже ведь будет видно. Представляешь!

Невесело ухмыльнулся.

- А вот написать бы тебе ему стоило. Письмо передать легче. Я бы сам попробовал.

Тут же вместе и сочинили небольшое письмецо. Без упреков, без жалоб, без просьбы о встрече. Она лишь сообщала, что доподлинно знает, что ему грозит страшная опасность, чтоб поберегся. И в конце слова: "Да спасет тебя Господь! День и ночь молю Его об этом! Дорогой мой! Глупый мой!"

- Неуж не опомнится? - спросила с глубоким вздохом.

И заходила от двери к окну и обратно в напряженном раздумье, что бы еще предпринять, посущественней и немедленно. Ей хотелось действовать сейчас же, сразу. Но как? Что? Ничего не придумывалось. И она умоляюще-выжидательно взглядывала на сидевшего Вассиана: "ну, мол, думай,думай, пожалуйста, сделай милость!

А он попросил его накормить - не утречал нынче. И она не утречала. А когда сели, вспомнил, как накануне к ним в Симонов к игумену приходила чета Верещагиных, Иван и Евдокия. Который послом в Казани-то, она его знает. Толстенный-то, поперек себя шире. Так оказывается, что и жена у него точно такая же толстенная и точно такого же роста, ему, Вассиану, всего по грудь. Словно два бочонка стоят рядом. Смешно! Принесли вклад в монастырь: пелену митрополиту Алексию.

- Сама-то шьешь?

- Последние дни нет, конечно.

- Все еще те платы в работе?

- Они.

- Как давно я там у тебя не был!

- И не видел... того-то и того-то, - стала она перечислять и нахваливать своих мастериц, сказала и что еще задумала с ними сделать.

А когда он ушел, пообещав после полудня заглянуть вновь, поняла, что этим разговором он нарочно отвлекал ее, успокаивал...

Опять заходила от двери к окну и обратно.

Ночь почти не спала, все думала, что бы предпринять еще. Наконец вспомнила про Машку-корелянку, про которую говорили, будто та и знахарка, и ведунья, и колдунья, и, кажется, даже скрытная язычница, какие в Карелии вроде бы еще водятся. Она почему-то опасалась ее и не хотела звать, но теперь решилась и поутру послала разыскать и привести.

К полудню привели. Высокую, плоскую, костлявую, с плосковатым, скуластым лицом, с льняными, гладкими волосами и глубоко сидящими, мрачно светящимися светлыми глазами. Молча выслушала, чего от нее хотят, молча извлекла из принесенной кожаной кисы живого ужа, иголку с суровой ниткой и прямо перед Соломонией проткнула этой иголкой насквозь оба глаза заизвивавшегося от боли ужа и продернула через них нитку, громко приговаривая:

- Змея! Змея! Как тебе жалко своих глаз, так чтобы раб Божий Василий жалел и любил...

И всунула иголку в руку Соломонии, чтобы та тянула нитку и говорила: "Меня!" и повторила целиком: "Змея! Змея! Как тебе жалко своих глаз, так чтобы раб Божий Василий жалел и любил меня!"

Соломонии было противно, безумно жалко извивающуюся змею, малость даже замутило и прошиб озноб, но она тащила нитку и все сказала.

Затем корелянке потребовалась разожженная плита, служительница увела ее, и через некоторое время она принесла небольшую, неровную, желтоватую, еще теплую свечечку, объявила, что она из вытопленного из змеи сала и держать ее надо все время при себе; как остынет любовь - зажечь, она снова запылает. А коль кончится свечечка, кончится навсегда и любовь.

Постояла-постояла, глядя не мигая провальными, светящимися глазами на Соломонию, резко повернулась к стене, за которой была великокняжеская половина, крепко обхватила себя руками накрест за плечи, запокачивалась-запокачивалась и негромко, страстно-таинственно, пугающе-вкрадчиво заговорила:

- Исполнена есть земля дивности... Как на море, на океяне, на острове на Буяне есть бел горюч камень Алатырь, на том камне устроена огнепалимая баня, в той бане лежит разжигаемая доска, на той доске тридцать три тоски... - и показала руками вперед, и Соломония замерла, потому что видела, что она видит все это и показывает и ей. - Мечутся тоски, кидаются тоски и бросаются тоски из стены в стену, из угла в угол, от пола до потолка, оттуда через все пути и дороги и перепутья, воздухом и аером. Мечитесь, тоски, киньтесь, тоски, и бросьтесь, тоски, в буйную его голову, в тыл, в лик, в ясные очи, в сахарные уста, в ретивое сердце, в его ум и разум, в волю и хотение, во все его тело белое и во всю кровь горячую, и во все его кости, и во все составы: в семьдесят составов, полусоставов и подсоставов. И во все его жилы: в семьдесят жил, полужил и поджилков, чтобы он тосковал, горевал, плакал бы и рыдал по всяк день, по всяк час, по всякое время нигде б пробыть не мог, как рыба без воды. Кидался бы, бросался бы из окошка в окошко, из дверей в двери, из ворот в ворота, на все пути, и дороги, и перепутья с трепетом, тужением, с плачем и рыданием зело спешно шел бы и бежал и пробыть без нее ни единыя минуты не мог...

Теперь голос корелянки был громким, гудящим и таким нечеловечески властным, что Соломония чувствовала, что перед этой силой, перед этими словами не устоять ничему - все будет так, как глаголется.

- Думал бы о ней, не задумал, спал бы, не заспал, ел бы, не заел, пил бы, не запил, и не боялся бы ничего, чтоб она казалась ему милее свету белого, милее солнца пресветлого, милее луны прекрасная и даже милее сну своего по всякое время: на молоду под полн, на перекрое и на исходе месяца. Сие слово есть утверждение и укрепление, им же утверждается, и укрепляется, и замыкается. Аще ж кто от человек, кроме меня, покусится отмыкать страх сей, то буди яко червь в свище ореховом. И ничем, ни аером, ни воздухом, ни бурею, ни водою, дело сие не отмыкается!

"Не отмыкается! Не отмыкается!" - несколько раз повторила про себя и Соломония, все больше веря, что теперь-то уж наверняка увидит его.

Однако не успела корелянка уйти, как принесли известие, что у ворот ее схватили и увели на великокняжескую половину, а позже узналось, что с ней говорил сам Шигона и дьяк Василий Третьяк Долматов, тоже из самых важнейших.

* * *

Весь следующий день Василия не было, сказывали, что провел его в Новом Девичьем монастыре под Воробьевом, на освещении которого они присутствовали вместе всего лишь в минувшем июле.

Задумал-то этот монастырь Василий на своих лугах по-над Москвой-рекой еще в честь возвращения Смоленска, но до лета двадцать третьего года дело по разным причинам не двигалось и не двигалось, пока по совету Вассиана он не поставил во главе его деловую и властную старицу Покровского Суздальского монастыря Елену Девочкину. Та привезла с собой восемнадцать монахинь-помощниц, сама надзирала за камнесдателями, сама принимала все материалы, сама считала каждую великокняжескую копейку, и ныне, в июле, на лугах, где прежде паслись великокняжеские кони и заготавливалось сено, уже освятили большую красивую церковь во имя Пречистыя Богородицы Одигитрии и святых апостолов Прохора, Никонора, Тимона и Пармена. И храм во имя Происхождения Честного Креста уже был заложен. И стены, и башни монастырские. А кельи и трапезная построены.

Но, отъезжая туда, государь велел передать князь-иноку Вассиану, чтоб был у него на следующий день после полуденного сна.

И Соломония теперь только и делала, что ждала этого часа. Ходила и ходила в своем покое от двери к окнам и обратно. Попыталась, правда, постоять и поглядеть в эти два окна, но из них была видна лишь часть двора, по которой в белокаменные подклети ходили только редкие служители по хозяйственным нуждам. Интересную же, основную жизнь двора - тех, кто шел от ворот к Красному крыльцу или к его личному и обратно, все, что там вообще происходило, она могла бы видеть совсем близко, через два покоя, из Золотой палаты, которую очень любила, в которой часто бывала, принимала гостей и одна нередко сиживала, читала, стояла у окон; но сейчас, когда все глаза вокруг так напряженно, так соболезнующе, а то и просто полные слез наблюдали буквально за каждым шагом и каждым движением, не могла заставить себя пойти туда - все же мгновенно поймут, что она оттуда выглядывает, как мучается.

Вот и ходила у себя бесконечно от двери к окнам и обратно, не замечая, что становится похожей на запертую в клетку волчицу или рысь - они точно так же мечутся от стенке к стенке.

Остановилась было, когда после полудня пришел Вассиан - к государю ему было еще рано - и хотел ей что-то почитать, но она сказала, что лучше в другой раз, голова совсем не та - и снова при нем заходила, заходила...

Ждала его до вечерней молитвы, но его все не было и не было. Встала в молельне на колени и просила Господа, Божью мать и своего ангела помочь ей.

В дверь, как всегда, тихонечко поскреблась ее постельничья и прошептала, что пришел Шигона и вызывает ее.

Вышла.

Он поклонился.

- Дай... пожалуйста, ту государеву рубашку, над которой ворожила Стефанида-рязанка!

Голос был жесткий, суровый, и глядел сурово прямо ей в глаза: какое, мол, впечатление произведут на нее эти слова. Прежде никогда не глядел и не говорил так сурово - только преданно.

Она сделала вид, что нисколько не удивлена, про себя же быстро сообразила, что узнать про Стефаниду могли лишь от приводившего ее брата Ивана. Стало быть, спрашивали его. И Стефаниду, выходит, тоже уже спрашивали, потому что Иван про саму ворожбу и про рубашку ничего не знал. Но зачем? Что тут такого-то? И зачем она им понадобилась, эта рубаха? Впрочем, сам по себе Шигона ведь никогда бы не пришел за ней.