Работали и ночами, при красноватом, ярком, мотающемся под ветром свете громко потрескивающих горящих смоляных бочек на высоких шестах.
Двадцать четвертого перед полуднем доложили, что все готово и можно ехать. И вскоре поехали потихоньку змеистой дорогой по дну глубокого оврага к берегу Москвы-реки к новому мосту из ярко-желтых свежих бревен, от которых тек такой сильный смоляной дух, что он услышал его даже в каптане. Застучали громко подковы по тесаным блестящим бревнам, заскрежетали пронзительные полозья. Возничие с двух сторон вели коней под уздцы, дети боярские шли по бокам каптана. Он слышал, как вода бурлит, ударяясь в мост, у которого успели устроить даже высокие перила- увидел их через оконце. И холодное, бледное небо в рваных, сизоватых облаках видел: на ненастье.
И вдруг что-то оглушительно, жутко затрещало, заскрежетало, каптан зверски дернуло, его пронзила острая боль, снаружи громко затопотали, завопили, захрапели, заржали кони, и продолжался жуткий треск, что-то бухалось в воду, каптан резко наклонился вперед, дверца в нем распахнулась, и сразу несколько рук выхватили, вынесли его наружу вместе с его периной и побежали, понесли назад, а мост продолжал трещать и клониться набок. Сплошной ор, суматоха, паника, он даже не сразу и опомнился, захрипел только на берегу:
- Что?! Что стряслось?!
- Мост провалился! Проломился!
Его развернули лицом к мосту, и он увидел, что тот весь скособочился, а в середине его провал и торчат ломаные бревна, возле которых вода кипит, бурлит, разбрасывая клочья белой пены, и накренившийся вперед и набок каптан стоит как раз перед этим провалом, а лошадей уводят за этим провалом на другой берег и одной из них нет.
Объяснили, что кто-то из детей боярских, когда затрещало и настил пошел вниз, сообразил рубануть саблей гужи, и они все ухватились и удержали каптан перед самым провалом, чем и спасли его. А отцепленные лошади хоть и сами рванули вперед, но задняя все-таки не удержалась, попала между бревен, так гужи тоже успели обрубить. Из людей же, слава Богу, никто не пострадал, поушибались, конечно, но не сильно.
Государь смотрел, слушал и молчал. И прямо на глазах всех делался еще черней и страшней.
И пах так, что и ветерок не помогал.
Стало хмуриться, и он сказал, чтобы несли его назад в Воробьево.
Прежде бы плотники за такой мост если бы и не лишились голов, то уж свободы не видели бы очень долго и пороты были бы нещадно, а нынче приказал ничего не разыскивать и никого не наказывать. Но и спасителям своим только благодарно покивал головой, ничего не сказав и никак не наградив. Забыл. Потому что думал в тот момент, что это ему третий, и, кажется, последний знак: Москва не захотела его видеть, сама не впустила, будто он уже не государь. Не желает!
Но ему же надо, необходимо доделать хотя бы то, что он должен доделать.
"Как же быть? Господи, вразуми! Помоги! Дай хоть последнюю передышку!"
Доложили, что очень просятся митрополит, жена, братья, бояре, духовные.
- А Кирилловский игумен приехал?
- Нет, государь, не застали на месте. Как вернется, твой приказ передадут.
- Других никого не надобно. Днями увидят в Москве. Говорите так. Говорите, что после моста нужно передохнуть, полежать - лекаря велят.
Лекарей же просил снова и снова убрать хотя бы невыносимый запах, коль гниение они не в силах остановить - открытых ям было уже несколько. Но они ничего не могли поделать и с запахом.
Через три дня въехал в Москву через Дорогомилово на пароме.
* * *
Изнемогал. Сил не было уже ни на что. Однако в Кремле сразу же вызвал обоих Шуйских, Захарьина, Воронцова, Глинского, Тучкова, казначея Петра Ивановича Головина, Шигону и приказал Путятину-меньшому и Федору Мишурину писать в их присутствии духовную грамоту, которую они втроем оговаривали еще в Волоке Ламском.
Когда же она была готова, вызвал еще митрополита Даниила, братьев Юрия и Андрея и говорил им всем негромко, медленно, чуть с хрипотцой, но четко и ясно:
- Приказываю своего сына, великого князя Ивана, Богу, Пречистой Богородице, святым чудотворцам и тебе, отцу своему Даниилу, митрополиту всея Руси; даю сыну Ивану свое государство, которым меня благословил отец мой... - И дальше, дальше - про совет, про клятву, которой все должны клясться на кресте малолетнему Ивану по вере, что те, кому он оставляет его на заботу, охранение и попечение, исполнит все свято, неизменно и неотступно.
И все клялись в этом.
Потом поманил Даниила поближе и спросил, появился ли Кирилловский игумен. Оказалось, что нет. Тогда спросил, кто из иерархов и игуменов ныне на Москве, велел их срочно звать и звать его духовника.
Кроме Даниила, у постели его столпились еще Коломенский владыка Вассиан, Троицкий игумен Иосаф, старец Михаил Сукин, его духовник протопоп Алексей.
- Слушайте! Только не положите меня в гроб в белом платье, хотя бы и выздоровлю, - нужды нет. Мысль моя и сердечное желание обращено к иночеству. И хотел, чтоб именно в Кирилловском, но Господь и тут...
Выразительно посмотрел на краснолицего, лоснящегося Даниила, и тот, кажется, понял, почему именно в Кирилловском, и, шумно, сочувственно вздохнув, ласково-увещевательно стал, однако, объяснять, что не столь важно, где да кто, главное - суть, и, может быть, государю как раз разумнее всего Троицкое пострижение.
- И вот Иосаф...
- Я против! - выпалил неожиданно брат Андрей так громко, что все вздрогнули. - Государь - Божий наместник на земле, зачем же ему ангельский чин? Он уже выше! Великий пращур наш Владимир не в чернецах преставился. И иные.
- Верно! - поддержал Шигона, а за ним и Воронцов. - Ниже получается.
- Нет, чада, неверно судите! - возразил Даниил. - Монашество есть рать господня.
- Государь в общей рати! - возмутился Андрей.
Заспорили, повышая голоса, в опочивальне стало совсем тесно, потому что никто из нее так и не уходил, наоборот, добавлялись, и в ней уже нечем было дышать от духоты, пропитанной вонью гнили и чадом плохо горевших в этой спертости, трещащих многочисленных свечей. Большинство то и дело утирали платками обильно катившийся по их лбам, щекам и шеям пот, трясли подмышки кафтанов и портки, под которыми тоже тек горячий пот, глядели совершенно ошалело, видимо, плохо даже что-либо соображая, но никто, ни один не мог, не смел уйти, пока он не отпустил.
А он сначала радовался, что вокруг все самые нужные ему лица и что они так горячо, глубоко и верно внимают каждому его слову, но постепенно перестал обращать на них внимание, целиком поглощенный своими мыслями и желаниями, которые стали вспыхивать одно за другим, одно за другим.
Захотел вдруг приложиться в иконе Владимирской Божьей Матери, и Шигона трусцой сбегал в Успенский собор и принес ее - никому другому бы ее ни за что не дали в руки.
Подозвал игумена Иосафа и просил молиться о сыне его, а потом поманил пальцем, чтобы наклонился пониже, и зашептал, чтоб, как все уйдут, тот пришел бы и тайно приобщил его и маслом соборовал.
А духовника своего громко спросил, бывал ли он когда при том, когда душа разлучается от тела. Тот помотал головой.
- Не бывал.
- Теперь поглядишь!
Скривил рот - видно, хотел усмехнуться или улыбнуться.
Ему сказали, что сильно и давно просится великая княгиня с детьми. Встрепенулся и помрачнел.
- Нет! Не надо.
Даниил, Шигона, Шуйские, Глинский, да почти все в великом удивлении подались к его кровати.
- Как?
- Почему?
- Нужно же!
- Никак нельзя!..
- Не на-до! - еще тверже, раздельно проговорил он.
Запереглядывались, ничего не понимая. Даниил осторожно попросил:
- Объясни почему!
- Отстаньте!
И прикрыл глаза, не желая больше разговаривать.
Запереглядывались вовсе пораженные, но после некоторого замешательства стали все-таки потихоньку, по очереди, а потом и наперебой уговаривать, что не повидаться, не попрощаться и не благословить детей и ее никак нельзя, что это противу всех христианских законов и что она уже изошла слезами, так давно, почитай всю болезнь, его не видя и не понимая, почему он в это тяжелое время не допускает ее до себя. Ведь его язвы, как выяснилось, совсем не заразительны. И всякое иное ему говорили, увещевали, а он все лежал и лежал с закрытыми глазами. Дважды, правда, приоткрывал их на мгновения, чтобы поняли, что не уснул и все слышит. Все думал, как им объяснить свое нежелание видеть их. Наконец придумал.
- Никак нельзя. Дети испугаются, увидев такого страшного. Могут на всю жизнь испугаться.
- Глупости!
- И можно лишь три-четыре свечи оставить, чтоб не разглядели.
- Без благословения же никак нельзя...
Все-таки уговорили.
Елена и Аграфена Челяднина внесли трехлетнего Ивана и годовалого Юрия, и он благословил Ивана святой реликвией московских государей - крестом митрополита Петра, а Юрия просто так.
Елене же сказал, что ей будет все, как всем другим великим княгиням-вдовам, на что она заголосила и упала без чувств, и ее вынесли на руках вместе с детьми. В правящий совет ее не включил, хотя ему и говорили, что надо бы...
Вконец обессиленный, провалился в забытье и в последний раз увидел Соломонию, которая из зрелой на его глазах медленно-медленно менялась, молодела, молодела, пока не превратилась в ту юную, лучезарно, радостно светящуюся, небывалую красавицу, равной которой никто никогда не видывал - и его сердце сладко зашлось, совсем как тогда...
* * *
Он умер в двенадцатом часу со среды на четверг третьего декабря тысяча пятьсот тридцать третьего года.
И его все-таки успели постричь перед самой кончиной по его слезным настояниям. Только вот платья иноческого не припасли и бегали ночью по Кремлю, добывали.
А через семь дней брат его Юрий Иванович, князь Дмитровский, был схвачен и брошен в ту же темницу, в которой некогда сгинул внук Дмитрий. И Юрий тоже никогда из нее больше не вышел.