Выбор Софи — страница 54 из 138

умер! Разве после этого можно верить в Бога? Кто может верить в Бога, который отворачивается от таких хороших людей?

Она выпалила эту свою маленькую тираду так быстро, что застигла меня врасплох; пальцы ее слегка дрожали. Потом она успокоилась. И снова – точно забыв, что однажды мне это уже рассказывала, а возможно, ей становилось легче после очередного горестного рассказа, – она принялась описывать, каким был ее отец в Люблине много лет назад, когда, рискуя жизнью, спасал евреев от русских погромщиков.

– L’ironie – это как будет по-английски?

– Ирония, – сказал я.

– Да, вот какая ирония судьбы: такой человек, как мой отец, рисковавший жизнью ради евреев, – погибает, а те, кто убивал евреев, – живут, и еще столько много их живет.

– Я бы не сказал, Софи, что это ирония судьбы, просто так уж устроен мир, – несколько нравоучительно, но достаточно глубокомысленно заключил я наш разговор, почувствовав потребность облегчиться.

Я поднялся из-за стола и направился в мужскую комнату, чуть пошатываясь, разгоряченный темным «Рейнголдом», чудесным терпким пивом, которое качают из бочек в «Кленовом дворе». Я вдоволь насладился пребыванием в мужской комнате: слегка согнувшись над унитазом, я глядел на прозрачную струю и размышлял, а за стеной, из музыкального автомата, погромыхивал не то Ги Ломбарде, не то Сэмми Кэй, не то Шеп Филдс, не то еще кто-то из исполнителей липучей, но безвредной джазовой музыки. Все же замечательно, когда тебе двадцать два года, ты немного навеселе и знаешь, что дела за письменным столом идут хорошо, по телу пробегает дрожь счастья от собственного творческого рвения и «великой уверенности», которую всегда воспевал Томас Вулф, – уверенности, что родники молодости никогда не иссякнут и наградой за волнения и муки, испытанные в горниле искусства, будет вечная слава, почитание и любовь прелестных женщин.

С наслаждением опорожняясь, я разглядывал рисунки и надписи, нацарапанные вездесущими гомосексуалистами (ей же богу, не завсегдатаями «Кленового двора», а заезжими профессионалами, которые умудряются расписывать стены в самых немыслимых местах, где только мужчины расстегивают ширинку), и снова и снова возвращался восторженным взглядом к потускневшей от дыма, но все еще яркой карикатуре на стене – двоюродной сестре наружной фрески, шедевру наивного озорства 30-х годов, – изображавшей Микки-Мауса и утенка Дональда, которые, изогнувшись всем телом, хихикая, подглядывали в щелку забора за крошкой Бетти Глазастиком, присевшей, сверкая прельстительной ножкой и бедром, чтобы пописать. Внезапно я встрепенулся, почувствовав жутковатое и противоестественное присутствие чего-то хлопающего, черного и хищного – это две нищенствующие монахини вошли не в ту дверь. Они вылетели стрелой, отчаянно кудахча по-итальянски, и я подумал, что они, наверно, все-таки успели увидеть мою мужскую стать. Это они своим вторичным появлением, усилившим дурное предчувствие, которое незадолго до этого посетило Софи, предсказали мрачный поворот событий в ближайшие четверть часа?


Еще подходя к столику, я услышал голос Натана, перекрывавший струящиеся ритмы Шепа Филдса. Голос звучал не то чтобы громко, но невероятно безапелляционно и, точно ножовкой, перепиливал мелодию. Голос возвещал беду, и хотя первым моим побуждением было бежать, я не посмел, почуяв в воздухе что-то очень серьезное, заставившее меня идти на голос и к Софи. А Натан был так погружен в свою гневную отповедь, так настроен на эту волну, что я не одну минуту простоял у столика, испытывая величайшую неловкость от того, как Натан оскорблял и терзал Софи, не обращая внимания на мое присутствие.

– Разве я не говорил тебе, что решительно требую только одного – верности! – говорил он.

– Да, но… – Она не успевала ничего больше произнести.

– И разве я не говорил тебе, что, если когда-нибудь замечу тебя с этим Катцем – еще хоть раз не на работе – и если ты когда-либо пройдешь рядом с этой дешевкой хотя бы десять футов, я отобью тебе задницу?

– Да, но…

– А сегодня днем он опять привез тебя домой на своей машине! Финк видел. Мало того, ты этого дешевого любителя развлечений пригласила к себе в комнату. И проторчала с ним там целый час. Он разика два трахнул тебя, да? О, могу поклясться, этот хиропрактик Катц – большой мастак по части всяких штучек!

– Натан, дай же мне объяснить! – взмолилась Софи. Самообладание ее быстро таяло, и голос сорвался.

– Заткни свое чертово хайло! Нечего тут объяснять! Ты бы и это от меня скрыла, если бы мой старый дружок Моррис не сказал мне, что видел, как вы вдвоем поднимались наверх.

– Я бы не скрыла, – простонала она. – Я бы сказала тебе сейчас! Ты же не дал мне возможности, милый!

– Заткнись!

Он говорил не так уж и громко, но ледяным, властным, язвительно-агрессивным тоном. Мне очень хотелось уйти, но я продолжал стоять позади Натана, колеблясь, выжидая. Мое легкое опьянение испарилось, и я чувствовал, как кровь бьется у меня в кадыке.

А Софи все пыталась его урезонить:

– Натан, милый, послушай! Я привела его в комнату только из-за комбайна. Ты же знаешь, эта штука, которая меняет пластинки, не работала, и я ему про это говорила, а он сказал, что, наверно, сможет починить. Он сказал, он есть эксперт. И он правда починил, милый, вот и все! Я покажу тебе, когда вернемся домой и поставим пластинки…

– О, я не сомневаюсь, что старина Сеймур – он эксперт, – прервал ее Натан. – А когда он тебя трахает, он бегает пальцами быстро-быстро по твоей спинке? Приводит этими своими скользкими руками твой позвоночник в порядок? Жулик, дешевка…

– Натан, прошу тебя! – взмолилась она. И пригнулась к нему. В ее лице не было ни кровинки, на нем застыло выражение бесконечной муки.

– О да, ты штучка лакомая, лакомая, – тихо и медленно, с бесконечной иронией, звучавшей невыносимо грубо, произнес он.

Он явно уже побывал после работы в их жилище у Етты: я понял это не только по его ссылке на возмутительного сплетника Морриса Финка, но и по одежде, а он надел свой самый нарядный кремовый полотняный костюм, и массивные золотые овальные запонки поблескивали в манжетах его сшитой на заказ рубашки. От него приятно пахло легким изысканным одеколоном. В этот вечер он явно хотел одеться под стать Софи и заехал домой, чтобы превратиться в модную картинку, которая была сейчас передо мной. Однако в доме он узнал о предательстве Софи – или о том, что ему показалось предательством, – и теперь было ясно, что праздник потерпел крах, более того: грядет беда неведомой силы.

Я стоял, кипя от возмущения, и затаив дыхание слушал Натана, а он продолжал:

– Настоящее польское отродье – вот ты кто. Я скрепя сердце разрешил тебе уронить себя и работать у этих шарлатанов, этих коновалов. Мало того, что ты берешь у них деньги, которые они зарабатывают, разминая спину невежественным, доверчивым старым евреям, только что приплывшим из Данцига, – у них болит спина, может, от ревматизма, а может, от карциномы, но они не идут к врачу, чтобы поставить диагноз, потому что эти сомнительные деляги знахари внушают им, будто достаточно просто помассировать спину змеиной мазью, и вы снова станете цветущим и здоровым. Мало того, что я поддался на твои уговоры и согласился, чтобы ты продолжала свое позорное сотрудничество с этой парой медиков-шарлатанов. Но, черт подери, чтобы ты за моей спиной позволяла кому-то из этих грязных людишек забираться к тебе… этого я терпеть не намерен…

– Натан! – попыталась она прервать его.

– Заткнись! Мне уже обрыдли и ты, и твое блудливое поведение. – Он говорил негромко, но было что-то дико-беспощадное в его приторможенной ярости, казавшейся куда более грозной, чем если бы он ревел: это была холодная, остро отточенная ярость бюрократа, да и такие слова, как «блудливое поведение», звучали на редкость неестественно, словно их произносил раввин. – Я думал, ты очухаешься, откажешься от своих привычек после той эскапады с доктором Катцем, – он подчеркнул слово «доктор» с величайшей издевкой, – я думал, я тебя как следует предупредил после той истории, когда вы тискались в машине. Так нет же, слишком тесные ты, видно, носишь штаны – они тебе все время натирают между ног. Так что, когда я поймал тебя на шашнях с Блэкстоком, я не удивился — при твоей своеобразной склонности к хиропрактикам; я говорю: не удивился, но, когда я тебе как следует выдал и положил этому конец, я считал, ты получила достаточное предупреждение, и перестань трахаться с кем попало – это же недостойно, унизительно. Но нет, я снова ошибся. Эта польская похоть, которая так бешено мчится по твоим жилам, не оставляет тебя в покое, и вот сегодня ты снова соизволила предаться нелепому блуду с доктором Сеймуром Катцем, – нелепому, если бы он, право же, не был таким гнусным и позорным.

Софи начала тихонько хлюпать носом, уткнувшись в платок, который она крепко зажала в побелевших от напряжения пальцах.

– Нет-нет, милый, – услышал я ее шепот, – это просто неправда.

Высокопарная, назидательная речь Натана могла бы показаться при других обстоятельствах весьма комичной – своего рода бурлеском, – но сейчас в ней чувствовались такая подлинная угроза, ярость и ожесточенная убежденность, что по телу у меня пробежал озноб и я почувствовал за своей спиной – словно услышал шаги палача, направляющегося к виселице, – страшный и безымянный призрак судьбы. Я услышал собственный тяжкий вздох, раздавшийся достаточно громко, несмотря на царивший в ресторане шум, и тут мне пришло в голову, что этот отвратительный наскок на Софи чем-то напоминает ту ссору, когда я впервые увидел непримиримую враждебность Натана, – сцены отличались друг от друга лишь по тону: в тот вечер, несколько недель тому назад, его голос звучал фортиссимо, а сейчас на редкость бесстрастно и сдержанно, но не менее зловеще. Внезапно я понял, что Натан осознает мое присутствие.

– В чем дело – садись же рядом с première putaine