Выбор воды — страница 2 из 42

Не отвертеться мне от такого пастушества, пасти и пасти моё личное стадо.

Это прозрачное стадо ходит за человеком всю жизнь, растёт за ним. Иногда слышишь незнакомые звуки за спиной, оборачиваешься, – но ничего не находишь. По ночам стадо ложится рядом с постелью своего пастуха и будит его раньше рассвета.

Переворачиваю кости и сравниваю их со своими, хотя собственных никогда не видела. Вряд ли они отличаются.

Рыбьи кости уже переломались, пока я возила их из страны в страну. Взвесь на дне мешка тяжелеет. Ну и вонь. Сколько ни обрабатывай, запах остаётся. Мне кажется, я уже и сама так пахну. Всё меньше кости походят на скелеты, всё больше – на раскрошившиеся археологические находки. За нами стоят разворошённые курганы, пыль с которых перелетает с континента на континент.

Скорее обойти озеро. Идти быстрее. Ещё быстрее.

Река ВолгаСтарый Белый Яр[5], СССР

Если снега выпало хорошо много и тебе в этот день лет пять, уйти далеко не сможешь. Особенно когда стоишь на берегу Волги: ветер так смешал снег, что не различить, где заканчивается песок, а где начинается замёрзшая вода. В белом ландшафте равенство берега и реки безусловно. Всё стало единой снежной равниной, на которой растёшь, поворачиваясь за ветром.

Холод – самое надёжное убежище. Стоя по колено в замёрзшем свете, можно сделать шаг, но падаешь в снег.

Лёгкий снег складывается в такие тяжёлые пласты. Держишь снег, но выдержать не можешь.

Снег всегда новый. Купаясь в этом новом, не думаешь, что оно состарится.

Если ноги в снегу не вязнут, нутром нащупываешь прямую линию берега и идёшь вдоль реки. В прямизне всё правильно, всё верно, и ты сам верен прямизне. Самое хорошее в прямизне – то, что о ней не думаешь. Нет ни одного повода не доверять ей. Спина распрямляется, и ты сам становишься продолжением этой линии. То, что не занято рекой, – твоё. Слева – не шевелящаяся от холода Волга. Справа – сосны, скрепившие корнями высокий яр. Между ними – твоя линия.

Цвета снега успокаивают, я с ними, и я – молчание. Летом же в этих местах, где гудят миллионы оттенков, не расслабиться от тысячи вариаций только зелёного цвета. Они зовут, требуют движения и жизни.

Берег прикармливает реку, выкормить не может. Песка уродилось много. Русло разбухло, и того гляди…

На том берегу наливают, на этом – вычерпывают.

Зимой оттенки дают передышку. Не дёргают летние мысли о том, что пропускаешь нечто важное. Снег говорит: самое важное – и есть здесь, и есть сейчас, и оно замёрзло.

Белый – это замёрзший зелёный.

Зимой чувствуешь себя внутри, а не снаружи, как в другие времена года.

Куда бы ни шёл, холод не заканчивается. Видишь, что свет валит, идёшь на этот свет, но всё равно маешься среди запотевших магазинов, кабаков и поворотов. И если в пять лет это холод, от которого можно спастись в доме, то потом он становится нерастворимым.

Воробьи на голых ветках пухнут – огромные растрёпанные ягоды, оставшиеся с лета на кусте. Трогать дикий шиповник, на ходу – правой рукой. Обожаю у него всё – и цветки, и эти мелкие ягоды, и сухие ветки, выползающие зимой, когда всё остальное исчезает, и его позу, что и не поза даже, а какая-то просьба.

После Волги ведут за руку в избу. Внутри дома снегу уже места нет, внутри – только горячее.

Мы хлебаем шулюмку деревянными ложками из одной миски. В ней тяжелеют потроха. В наш суп попадают куры соседкины, дичь охотников, живущих на задах. В наш суп другим не лезть.

Снаружи – холодно. Снаружи – ветер с гнилой стороны.

Остаёмся в избе, следуя инстинктам. Смотрим на печь, катаем новогодние шары по полу друг другу, обживаем пространство, трогая его, запоминая.

В животах переваривается мясо.

Из леса доносится считалка, но мне никто не верит. Они говорят, что не слышат её. Но я – слышу.

За день мимо дома и человек не пройдёт, разве что фургон с хлебом пропутится. Ещё дом – и начинается лес, в котором есть дороги знакомые и незнакомые. Эта колея здесь давно, а та – появилась только вчера. Открыт новый путь? Или он был здесь раньше, а потом зарос травой, снегом, и сейчас кто-то знающий вспомнил о нём?

Воспоминания – обновляемая колея.

Здесь звуки – в десять раз громче, воздух – в десять раз тише. Летом в избе, что за восемь рядов от Волги, слышно, как шумит река. Зимой вода копит слова подо льдом, и прислушиваться бесполезно.

Берег холоден не как река холодна, а как пустой дом в начале зимы. Стена избы – то безопасное расстояние от снега, которое предотвращает холод.

Когда новогодний шар закатывается в угол, думаешь: почему изба – прямоугольная, почему именно такая форма? Из угла так трудно доставать блестящий шар. Наконец он в руках, и ты елозишь по ковру. Внутри шара что-то есть. Но если его разбить, а там ничего нет, – что тогда? Взрослые забирают шар и возвращают его на ёлку. Значит, в нём ничего нет, иначе ёлка бы упала от такой тяжести, – а она даже не дёрнулась.

Бабушка молилась за всех нас. Во рту было так намолено, что слов не вставить. Снега-то намололо, говорила. Снега-то перебелено, что измято.

Обглоданные собаками кости напоминают о зиме, белое заранее занимает тропы.

Воспоминания – снег, который возвращается каждую зиму, заходя на берег реки, как в храм.

О чём думаешь, дочь? О большой корове, стоящей на равнине. Единственно здесь чёрно-белой. Единственно здесь движимой. С выпитым выменем. Так стоят, когда снега ждут. Хотя бы белое, хотя бы – движение снега. Ждать снега.

Ждать – не обязанность. Ждать – это генетическое. Прабабка ждала прадеда с поля. Дед ждал бабку из института. Бабка ждала сыновей по девять месяцев. Я ждала в утробе десять месяцев вместо девяти.

В ковчеге деревянной избы плывём по снегу.

Плывём на лето, когда вода в реке поднимется.

Когда на берегу никого, кроме спустившихся на закате двух женщин с сапбордами. Первая сажает на доску недавно научившегося ходить сына, вторая – двух маленьких дочерей: спереди и сзади. Везут детей на розовую полоску солнца, разделяющую Волгу на до и после. Одни на всей широкой реке – везут детей на закат, словно мужчин в этом мире не существует, пусть у одной на доске и мальчик.

В этом мире во́ды отходят сразу в Волгу. Дети рождаются сразу в реку, намокая так же, как песок, и оставаясь обнажёнными. И расходясь подомну под руку с матерями.

Пой, пока снег идёт. Пой, пока он белый.

…Из леса снова слышу считалку, но слов не разобрать, кроме первых:

мы все идём в одном лесу

за нами волк

а мы к ручью

Озеро БохиньСловения, сентябрь 2018

Рюкзак тяжелеет. Нужно идти быстрее, чтобы скорее закончить эти двенадцать километров вокруг озера и избавиться от костей.

От громкости красота испаряется. Молчание – единственный соратник красоты, но чей-то гид громко рассказывает легенду:

– Бог раздавал людям земли, а когда закончил, понял, что забыл о маленькой группе, которая не настаивала, как остальные, а молчала, проявляя терпение. Тогда Бог подарил этим людям самую красивую землю, которую, как говорят, Бог оставлял себе. Поэтому место и называется Бохиньское озеро, то есть – Божественное.

Похоже, словенцы отдали Блед туристам, а Бохинь оставили себе.

Застраивать берег Бохиня издавна запрещали. Семисотлетняя церковь Иоанна Крестителя у моста – единственный драгоценный камень на кольце воды. Старинные фрески прячутся за реставрационными лесами. Матовый свет садится на деревянные скамьи, зовёт наверх.

Я поднимаюсь на башню, центр которой занимает большой колокол. Сверху озеро кажется прозрачным льдом, замерзающим сразу после того, как по нему пройдёт сапсёрфер или лодка. Отсюда не видно, что́ там, – за горами, окружающими Бохинь.

Я ищу равнину с другой стороны колокольни, где лежит деревня. Обещание равнины – то, что нужно.

Пора спускаться на берег и идти дальше, чтобы довести ритуал до конца. С фрески на южной стене церкви глядит Святой Христофор. Покровитель путешественников, моряков и лодочников держит на руках младенца.

Когда смотришь на озеро с колокольни, уже не представляешь его форму, уже её – знаешь. Но сверху – просто видишь озеро, а здесь, на берегу, – вступаешь с водой в отношения. Можно следовать её форме, можно игнорировать её – или войти.

Какое-то уведомление в WhatsApp. Надо было отключить телефон. Сообщение с неизвестного номера, на русском.

Привет, я Эверетт, иду вдоль озера,

вижу твой телефон на камне.

Ты ещё здесь?

Или мне старый камень попался?

Иду по круговому маршруту,

ночую на озере.

Забрал камень с собой.

Как тебя зовут?

Не то чтобы я оставляла номер на камне, не ожидая ответа, – но это первый раз за двадцать четыре страны, когда кто-то откликнулся. Почему на русском? На камне я оставляла только номер и пометку WhatsApp; откуда этот Эверетт знает, что я говорю на русском?

Я обернулась – сзади были только американцы с гидом, больше никого. Судя по всему, Эверетт нашёл камень с телефоном у моста и идёт за мной. Тот старик-сапсёрфер? Нет, он слишком сосредоточен на равновесии, и ничего не должно выбивать его из колеи. Имя Эверетт ему не подходит.

Можно пойти обратно и посмотреть, кто это, – но я не возвращаюсь за зонтом, даже если минуту назад вышла из дома – и пошёл дождь.

Почему надо обязательно знать, кто пишет, чтобы ответить? Или – не отвечать? В конце концов, можно написать, не раскрывая, нахожусь ещё у озера – или нет.

Фёдор, друг отца, звонил уже три раза, но ему я тоже не ответила. Зачем опять просить удочку, если тебе уже десять раз сказали, что она не продаётся?

Из ресторана на берегу пахнет жареным мясом. Кто-то отмечает праздник на террасе. Люди вжираются в горячие волокна на шпагах – и молчат, пока не прожуют. Не надо человеку ничего, лишь бы пахло обуглившимся мясом.