– Какой вины?
– Что у тебя в рюкзаке? Ты так и не сказала, что́ там.
Снимаю рюкзак и задвигаю его ногой под фургон.
– Меня поражает, насколько разными могут быть воспоминания об одном и том же у двух людей. У нас с бывшей фигня такая была. Встретились года через полтора после расставания. Она говорит: я вспоминаю тот шалаш, который ты для меня сделал. Я спрашиваю: какой хренов шалаш? Не помню такого. Она: ну помнишь, я к тебе в дом пришла, а ты во дворе построил для меня шалаш, и мы там лежали, болтали. А я этот шалаш для сестры младшей делал. Она тогда раньше сестры пришла, и я позвал её попробовать полежать там. Для меня это был просто шалаш для сестры – а она всё это время помнила, что тот шалаш я сделал специально для неё. У неё один шалаш – у меня другой. Мы все живём в своих шалашах.
– У тебя кириллица на бедре?
За шортами Джейкоба мелькнула татуировка со словом «дорога» на русском языке.
– Дорога. Самое главное слово. Встречался одно время со студенткой из России, она меня научила.
– Дорога похожа на время. Только она остаётся, если ты поворачиваешь, и всегда можно вернуться. Со временем такое не прокатит.
Джейкоб разглядывает мою татуировку.
– Так куда ведёт этот мост на твоей шее?
– Никуда. Раньше я думала, мосты – для того, чтобы возвращаться. Но они – для того, чтобы идти. Мост – это дорога.
– Ветер – самое надёжное, что может быть. Больше ничего. Дорога и ветер.
Джейкоб молча смотрит на меня и не двигается. «Ветер – самое надёжное, что может быть?» Так писал мне Эверетт. Он? Притворился, что приехал на озеро на ночь, а сам живёт здесь – в фургоне?
сначала запиши мне твой голос, Эверетт
Докурив, Джейкоб исчезает в фургоне, а затем появляется в плавках и с телефоном в руках.
– Я всё-таки хочу с тобой поплавать.
– Сегодня не мой день.
Джейкоб прячет телефон в карман куртки, висящей на спинке стула, и направляется к озеру.
Кира,
я не могу записать тебе свой голос,
диктофон не работает на мобильном.
не можешь,
потому что я сразу тебя узна́ю, да?
Джейкоб доплыл уже до середины озера, когда пришёл ответ, – значит, это не он.
Я захожу в фургон и закрываю дверь. Токи спит в лежанке, стоящей на постели. Я попала в ежиную нору. Места много, но места себе не находишь. Лучше всего – за рулём. В холодильнике – мясо, упаковки замороженной и растворимой еды. Джейкоб ест мясо. Закрытая бутылка красного вина. Несколько фотографий ежа приклеены скотчем. Токи на море в Хорватии. Токи в одеяле в Шотландии. Токи на руках своего ещё безбородого хозяина в кафе в Барселоне. На откидном столе – свеча в стакане. По внутреннему периметру закреплены гирлянды, мигавшие последний раз, видимо, ещё в прошлое Рождество. На полке у кровати – начатый блистер антидепрессантов. На полке у зеркала в туалете – шампунь, зубная паста, щётка и крем. «Кожа как у ребёнка», – написано на смятом тюбике.
Лежу на серых мятых простынях Джейкоба. В чужой норе, в чужой стране, с чужим ежом, который меня не замечает. Рядом – чужая раскрытая перевёрнутая книга. Политический детектив, в котором главный герой разоблачает заговор и спасает мир. Подкладываю под голову толстый свитер Джейкоба, накопивший так много запахов со всего света, что их не различить. Лежать здесь удобно и спокойно. Не тесно. Потолок невысокий, но можно представить, что он прозрачный.
От шума Токи просыпается и строго смотрит на меня. Он и не думает защищать свою нору от вторжения, только с минуту таращится, затем глядит на дверь, водит носом и снова засыпает.
Если лежать поперёк кровати, через боковое окно видно деревья. До тех пор, пока ветер не двигает их, кажется, что окно закрыто шторой с рисунком. Но как только ветер шевелит листья – фургон едет, и я вместе с ним. Нет маршрута и карты, нет точки назначения, – есть лишь дорога. Можно в любой момент изменить маршрут и свернуть. И ехать, пока не кончится дизель. Любая остановка и пейзаж – временны. Здесь деревья высокие, там – ниже. Там пахнет соснами, здесь – кофе с автозаправки. Там едут по левой стороне дороги, здесь – по правой. Здесь прячут мусор под землю, там – сжигают. Там называют детей в честь родителей, здесь не повторяют родительские имена.
В дверь стучат. Открыть? Это не мой дом, а значит, открывать здесь двери – не мне. Стучат снова, и Токи дёргается. Закрываю глаза и слушаю, как стучавший удаляется от фургона.
Токи садится за руль и везёт нас куда глаза глядят. Оказывается, ежи хорошо водят. Не быстро и не медленно, а так, как надо. Так, чтобы можно было в это поверить.
Я очнулась оттого, что по мне ходит ёж, и вышла из фургона.
Между деревьями и озером я – неизвестный зверь, который наконец добрался до водопоя, но никак не может зайти в воду. Двигаюсь на автомате, пока не дохожу до церкви Святого Духа чуть поодаль от воды у дороги. Небольшая гора в стиле барокко, покрытая тёмной черепицей. Трогает небо колокольней. С фасада на меня снова, как и с церкви у моста, глядит покровитель путешественников – Святой Христофор, держащий младенца.
Если долго ходить по кругу, можно вытоптать берег вокруг воды и перейти её на другую воду.
По Бохиню движутся каяки, а я стою у деревянного пирса. Ещё полчаса пути.
– Интернет с утра не работает! Не могу посмотреть, как там мой опоссум. Вдруг американец корма не насыпал? – звонит мама. – Любка объявилась. Приходила за своей овчаркой. Любит свою псину, а та ей руки лижет. Зовёт ехать с ними.
– Поедешь?
– А чего же они в прошлом году не звонили?
– Чего толку тебе звонить, если ты из дома не выходишь?
– Сегодня видела ежа. Степана. Выполз из-под дома. Налила ему молока.
– Так ты поедешь?
– Как я теперь поеду, если ежа кормить надо?
– Столько лет без тебя кормился – и теперь прокормится. А скунсов твоих американец покормит. Из штата Огайо!
– А ключ где я возьму от гаража?
Может, и узна́ешь;
правда, ты давно мой голос не слышала.
Я устала от загадок Эверетта, от всех этих «может» и «остановись». Нет ничего, кроме тяжёлого рюкзака костей за спиной.
Я встаю с пирса. Идти легче, чем раньше. То ли потому, что идти осталось недолго, то ли потому, что… я забыла мешок с костями в Уканце. Утром выложила его из рюкзака, чтобы положить сверху, – и забыла. Иду с пустым рюкзаком без костей, но сутулюсь так, как будто он по-прежнему на моих плечах. Джейкоб был прав.
Река ВолгаУльяновская область, весна за семь лет до озера Бохинь
Хоронить в весенний солнечный день – всё равно что в новогодний. Вся эта весна шла холодная – а в тот день вышло солнце.
Когда во двор заехал катафалк, машины уже роились, жужжа распахнутыми дверцами.
Жильцы многоэтажки несли рассаду, мясо на шашлык, телевизоры, антенны, мешки с углём, собак и кошек. Почуяв горе, они убавляли музыку, закрывали дверцы машин, стараясь не хлопать, и уезжали в дачную сторону.
Солнце пробралось даже внутрь катафалка.
Водитель в чёрном костюме завёл мотор. Его помощник, сидевший рядом, тоже был в костюме. Пил пиво. Работа такая, что не объяснишь дочери, почему на улицах с тобой здороваются родственники десятков похороненных тобой людей.
Когда отца принесли в дом, его лицо было как будто в гриме того, кто улыбался.
Это был не он.
– Кира, ты что, уснула? Отца везём хоронить, а она спит. Нет, вы представляете – она спит!
Атаракс уже подействовал.
Отец всегда жалел меня от похорон – но не в этот раз. Это были первые похороны, которые я видела. Так это, оказывается, происходит.
Солнце грело всё, кроме ямы.
Все подходили и прощались. Нет, это не он.
– С утра выступал перед нами поп и сказал, что скоро зима, – сказал отец, когда мы пришли к нему в больницу. – На праздник повесим большой плакат – приветствуем всех! Как увидят все – и упадут!
– Папа, мы в больнице.
– Сомневаюсь.
– Врачей-то ты видел.
– Это бродяги. Это значит, что скоро придёт большой Бог. Я так устал. Положи мне подушку, чтобы я перелёг на другую сторону – там небо видать будет. А завтра придёшь?
– Ты же сказал, я тебе надоела.
– Как же я без тебя, девочка моя? Ты ведь меня не бросишь, такого инвалида? У нас обоюдный образ жизни.
– Не брошу, не брошу.
– Я думал, бросишь. А ты вон какая. Рыбу врачам дай. Ещё мешок в морозильнике остался.
– Какую рыбу?
Раньше отец часами сидел на льду Волги, даже в тридцатиградусный мороз, – чтобы нам было что есть. Нужно было врача найти – шёл в больницу и предлагал врачам рыбу вместо денег. И те откликались. И несли рыбу своим детям. Менял рыбу на говядину и курицу – и нёс домой мясо. Жарил мясо, жарил рыбу. Тот запах въелся в кожу и слышен до сих пор. Запах тех августовских вечеров, тех цветов опустившегося солнца, смешанных с мясным дымом. С дымом чужих рогатых, чешуйчатых и пернатых тел.
В палату зашла медсестра.
– Так, кто у нас на операцию? Вы, да?
– Чуть что – сразу я. Мне к пчёлам надо.
– Вы ни разу голову не брили? – спросила у мамы медсестра.
– Я умею. Вы только скажите, как. Целиком? Или только где делать будут?
– Целиком, конечно. Главное – осторожно. Не пораньте. Состригите ножницами сначала.
– А корм когда будет?
– Ты уже ел. Всё, теперь до операции тебе нельзя. Сядь ровно. Сейчас бриться будем.
– Бороды-то нет! Зачем бриться?
– Башку твою брить буду. Да не вертись ты. У меня ножницы.
– Чего ты там режешь? Уйди!
– Сейчас дождёшься, я уйду. Медсестра казённая тебя брить будет!
– Хоть бритый на работу пойду. Всех пчёл распугала.
Все те дни мама спала у отца в палате, положив голову в ногах его больничной постели.
Тополь упал, прорубив в заборе рваную рану. В тот же день из деревни позвонили.
– У вас тополь упал, прямо на забор! Да, утром. Сегодня, да. Как? Господи! Горе какое! Вот тополь и упал. Это же он его сажал. Да, он и сажал – ему лет пять было. Говорят же, нельзя сажать тополя… Господи…