Весь вечер запоем читал Куняева. Судя по надписи на журнале, возможно, он ждет от меня письма, во всяком случае, настойчиво просит меня прочесть. “Сережа! Прими… мою политическую ахинею. Обязательно прочитай. Ст. К.” Сразу же бросилось в глаза, что мои публикации дневников, с обширным цитированием и как бы случайным — сам, дескать, читатель — выбором смысла, не прошли мимо. Мы все в литературе связаны друг с другом. Здесь тоже длинные цитаты и ненавязчивое комментирование. Куняев вообще, с моей точки зрения, когда он выходит на эту площадку, замечательный журналист. Второе, что сразу стало явным, — это удивительная куняевская чистопородная смелость. Он замахивается на понятия и людей, замахнуться на которых у меня не хватает смелости. Вот записал ли я со всей прямотой и дерзостью, с которой об этом предмете говорил рассказчик, телефонный разговор мой с Павлом Слободкиным о Ростроповиче? Например, об угасании его дара? Или о том, что он делал деньги в круизах для миллионерш, где играл популярные вещи? И многое другое. А о том, как, выиграв в первый раз какой-то конкурс не без помощи нашего посла в Польше и получив первую премию, он отказался играть в концерте с нашими же, получившими вторую и первую, потому что сразу бы стало ясно, кто действительно первач! А рассуждение Паши о даре Ростроповича, как собственного менеджера и просто делового человека? А посмел ли я когда-либо даже помыслить… Здесь уже начинается личное, семейное. Это не моя манера — так мыслить…
Для меня всегда большой писатель начинается там, где вроде бы у меня есть с ним совпадение замысла, но где у меня не хватило проницательности и где я сам не додумал до конца. У меня самого всегда было какое-то недоверие к любви нашей интеллигенции к Польше, что-то за этой любовью в советское время было другое. И всегда эту страстную любовь, в первую очередь, разделяли люди, скептически относящиеся к нашим порядкам, а этнически — просто не русские. Я помню, как с придыханием говорили о Польше мои знакомые по радио: Инна Громова, Лариса Закошанская, Леня Азарх. Но, может быть, это просто любовь к загранице, так культивируемая в то время среди интеллигенции. Парадокс заключается в том, что уехать даже ненадолго за границу, поехать туда в командировку можно было только при содействии и разрешении ненавидимого государства, но, с другой стороны, количество этих поездок свидетельствовало о весе человеке в обществе, его значении, об отношении к нему власти. Конечно, имело значение, что Польша была еще и каким-то пунктом обмена вещей. Об этом пишет и Куняев. “Пока мои деловые соотечественники устремлялись к рыночным развалам из дешевых джинсов и кожаных курток, шушукались с гостиничными горничными о тайной продаже за злоты баночек черной икры, электробритв и “Столичной” водки, я бродил по ухоженным польским паркам, дышал воздухом, исходящим от цветущих каштанов, сыростью, ползущей от мутной Вислы. Или на родине Шопена в Желязовой Воле вспоминал…” С этим сталкивался и я и об этом десятки раз слышал, все это обо мне. Но это национально-либеральная линия, а в работе Куняева ярко прослеживаются и еще два аспекта: жесткая историческая хроника — два или три раза поляки походами ходили на Москву и участвовали во всех противостояниях других государств против России, и об этом надо помнить, так сказать, константа истории. Во-вторых, Станислав Юрьевич жестоко разобрался с делом Катыни. Здесь возникло еще одно чисто польское дело с гибелью 1600 евреев во время войны от рук поляков. Практически это был безжалостный погром, где сожгли в овине и детей и взрослых, повторяет несколько раз Куняев, не немецкое гестапо и не зондер-команды, а именно “мирные” поляки. Произошло это в городке Едвабне. “В 1963 году в Едвабне был поставлен камень с высеченной надписью о том, что евреев умертвили гитлеровцы. И лишь в 2000 году Польша созналась, что не гитлеровцы — а свои, поляки, веками жившие бок о бок с евреями. Книга Томаса Гросса, которая взорвала жизнь польского общества, называлась “Соседи”. Можно было бы сказать: не полякам, значит, и судить о безжалостности русских в Катыни. Но мы этого не говорим. Дело не в этом. Писателем приводится несколько поразительных доказательств — не русских это рук дело.
По обычаю выписываю то, что меня интересует.
Термины: “театральный либерализм”, “национально-политическая шизофрения”, “Нельзя напоминать полякам о естественной, природной бесчеловечности, которая теснится через всю их историю от времени Тараса Бульбы до Едвабне…”, “государственный инстинкт”.
Статистика: “…польские евреи в гражданском, с красными нарукавными повязками, вооруженные винтовками, широко принимали участие также в арестах и депортациях. Это было страшнее всего, но польскому обществу бросилось в глаза и чрезмерное число евреев во всех светских учреждениях, тем более что до войны тут доминировали поляки”.
Польские потери в войну — 123 тысячи, это 0,3 % от общего числа населения — от 35 миллионов. Наши — около 9 миллионов — это 5 %. Немцы потеряли 5 миллионов солдат и офицеров — это 7 % от общего населения страны.
Обычная статистика гибели военнослужащих во время войны — 1 офицер на 10 солдат. Так у немцев, так и у русских. В первую мировую 1 офицер на 3 солдата у французов — говорит о высоком патриотизме офицеров и плохой выучке армии. У поляков 1 к 32. “Может быть, польские офицеры, а среди них ведь было немало и младших, умели успешно прятаться за солдатские спины?”.
“Самым постыдным было поведение поляков. Они безропотно выдали немцам 2 млн 800 тыс. евреев из 3 млн 300 тысяч, проживавших в стране”.
4 июля, четверг. В 14 часов читал лекцию в институте славистики. В тексте, который я заготовил ещё в Москве, несколько другие, чем кёльнцы привыкли, имена и сегодняшние оценки таких писателей, как Искандер и Петрушевская. Это всё легкая добыча зарубежного филолога, это всё ещё и легко читается. Замечено, что и здесь кумир зарубежных славистов скорее не Шукшин, а Довлатов. Берут в свои лекции, в курсы и в свои диссертации тех, кого легко зарубежному человеку переводить и легче читать. Зачем мыкаться с языком Распутина или Федора Абрамова? Но я очень сильно забежал вперед!
7 июля, воскресенье. После вчерашней гульбы по Антверпену все утро сладко и жадно читал “Новый мир”. Сначала статью Шапиро о том, какого “Евгения Онегина” мы читаем. Статья точная, но есть какая-то жестокость по отношению к редактору академического тома с “Е. О.” Томашевскому. Потом читал статью Марии Ремизовой о современном рассказе в последнем номере журнала “Октябрь” за прошлый год. Потом взялся за кинообозрение Игоря Манцева, восходящей звезды нашего киноведения. Здесь много интереснейших сведений о молодежи и, главное, о смене классовых ориентиров искусства на возрастные. Буржуазное общество добилось, что вместо обездоленного рабочего класса, стремящегося отстоять свои права, появилась новая внеклассовая, но агрессивная общность — тинейджер. Этого уже ничем не остановить. Требует он немногого: своей музыки, своей одежды, своей субкультуры. Но он не ориентирован на труд и на работу.
22 июля, понедельник. С дачи уехали рано утром. Вечером довольно долго читал книжку Войновича о Солженицыне. Войнович опытный литератор, и кое-что я взял у него в свои “записки” о творчестве. В частности, прекрасную мысль о литературе, которая пишет очень чёрные вещи — когда нет света, нет и игры теней. Поэтому так однообразна литература, скажем, об Освенциме. Кроме поразительной зависти, которая душит Войновича, к удачливости Солженицына его еще очень волнует особое, как бы центристское отношение Солженицына к евреям и его причастность к русскому народу. Есть место, где Войнович как бы даже недоумевает, как же так: у последнего даже жена еврейка, а значит, по израильским законам сыновья считаются просто чистыми евреями.
28 июля, воскресенье. Вечером уже в Москве взялся дочитывать книжку Войновича о Солженицыне. Подвел классик своего собрата, писателя, хотевшего стать классиком. Конкретная литература имеет свойство забываться, не забывается только миф, некоторые осколки и представления в головах у читателей о том, что вроде бы писатель написал. Конечно, в первую очередь Солженицын раздражает Войновича своей вседозволенностью, как и любому классику, ему позволено говорить обо всем, и любое его суждение в этот момент справедливо. Это ему дается легко и без натуги, а вот сам Войнович пишет с трудом и мучительно. Также Войновича волнует, что классик свободно позволяет себе писать о евреях, и так, как считает нужным. С точки зрения Войновича, писать об этом нельзя вообще, потому что получается всегда или русский шовинизм, или антисемитизм. Здесь Войнович строг и следит за всеми очень внимательно.
“Дошел я до описания строительства заключенными Беломорского канала, — это Войнович читает “Архипелаг ГУЛАГ”, — и споткнулся на том месте, где автор предлагает выложить вдоль канала, чтобы всегда люди помнили, фамилии лагерных начальников: Фирин, Берман, Френкель, Коган, Рапопорт и Жук. Во время борьбы с “космополитизмом” советские газеты так выстраивали в ряд еврейские фамилии врачей-убийц или еще каких-нибудь злодеев этого племени. Но неужели среди начальников Беломора вообще не было русских, татар, якутов или кого еще? А если и не было, то надо же понимать, что эти шестеро, как бы ни зверствовали, были всего лишь усердными исполнителями высшей воли. Истинным вдохновителем и прорабом этого строительства был как раз тот, чьим именем канал по справедливости и назван — Иосиф Сталин”. И еще один пассаж.
“Сидя в Вермонте и читая русские эмигрантские газеты, где работают евреи (а в каких русских газетах они не работают?) — (действительно, в каких? — С. Е.), — он называет эти издания “их газеты на русском языке”. — Здесь тоже все довольно точно, у нас в России тоже есть газеты, придерживающиеся не очень-то русской точки зрения. Газетам, правда, кажется, что русской, а мне — что израильской, или американской, или сионистской. — “И это все тем более странно, что так или иначе всю жизнь ведь был окружен людьми этой национальности, чистыми или смешанными (да и жена, а значит, и дети его собственные не без примеси, а по израильским законам и вовсе евреи)”. Во националюга!