Выдох — страница 41 из 60

Значит, я действительно сочинил историю, имевшую мало общего с реальностью. Всю работу проделала Николь; я же не сделал ничего.

– Похоже, я совсем тебя не знаю.

Она пожала плечами.

– Знаешь настолько, насколько нужно.

Это тоже меня задело, но я не мог жаловаться.

– Ты заслуживаешь лучшего, – сказал я.

Николь отрывисто, печально усмехнулась.

– Знаешь, в молодости я часто мечтала о том, как ты мне это скажешь. Но теперь… это ведь ничего не исправит, верно?

Я понял, что надеялся: она простит меня здесь и сейчас, и все будет хорошо. Но потребуется нечто большее, чем извинение, чтобы восстановить наши отношения.

Мне пришла в голову мысль.

– Я не могу изменить свои прошлые поступки, но могу хотя бы перестать делать вид, будто не совершал их. Я воспользуюсь «Ремемом», чтобы составить свой правдивый портрет, провести нечто вроде личной инвентаризации.

Николь посмотрела на меня, оценивая мою искренность.

– Ладно, – сказала она. – Но давай сразу договоримся: ты не будешь прибегать ко мне всякий раз, когда тебе станет стыдно за то, что ты обращался со мной по-свински. Я много трудилась, чтобы оставить это позади, и не собираюсь вновь переживать эти события лишь ради того, чтобы тебе полегчало.

– Конечно. – Я видел, что она расстроена. – И я вновь огорчил тебя, напомнив обо всем этом. Прости.

– Все в порядке, отец. Я ценю то, что ты пытаешься сделать. Просто… давай на некоторое время прервемся, хорошо?

– Хорошо. – Я направился к двери, потом остановился. – Я только хотел спросить… если я могу как-то загладить свою вину…

– Загладить? – недоверчиво переспросила она. – Даже не знаю. Просто будь потактичней, идет?

Именно это я и пытаюсь сделать.

* * *

В правительственном учреждении действительно нашлись бумаги сорокалетней давности, то, что европейцы называли оценочными отчетами, и присутствия Мозби оказалось достаточно, чтобы взглянуть на них. Они были написаны на европейском языке, который Джиджинги не мог прочесть, но включали схемы с родословными различных кланов. Джиджинги без особого труда смог отыскать имена тиви на этих схемах, и Мозби подтвердил его правоту. Старейшины с западных угодий были правы, а Сабе ошибался: Шангев был сыном Джехиры, а не Куанде.

Один из людей в правительственном учреждении согласился сделать копию нужной страницы, чтобы Джиджинги мог забрать ее с собой. Мозби решил задержаться в Кацина-Але, чтобы навестить местных миссионеров, но Джиджинги сразу отправился домой. На обратном пути он волновался, как ребенок, и жалел, что не может доехать на грузовике до самой деревни и вместо этого придется идти пешком от автомобильной дороги. Добравшись до поселения, Джиджинги отправился на поиски Сабе.

Он нашел старейшину на тропе к соседней ферме; соседи остановили Сабе, чтобы тот разрешил спор, как распределить козлят. Наконец соседи остались довольны, и Сабе пошел дальше. Джиджинги зашагал рядом с ним.

– С возвращением, – сказал Сабе.

– Сабе, я был в Кацина-Але.

– А. Зачем ты туда ездил?

Джиджинги показал ему бумагу.

– Это было написано много лет назад, когда европейцы впервые пришли сюда. Они беседовали со старейшинами клана Шангев, и, рассказывая историю клана, те старейшины сказали, что Шангев был сыном Джехиры.

Сабе отреагировал мягко.

– С кем беседовали европейцы?

Джиджинги посмотрел на бумагу.

– С Батуром и Йоркиахой.

– Я их помню, – кивнул Сабе. – Они были мудрыми людьми. Они не могли такое сказать.

Джиджинги указал на слова на бумаге.

– Но сказали!

– Быть может, ты неправильно читаешь.

– Правильно! Я умею читать.

Сабе пожал плечами.

– Зачем ты принес эту бумагу сюда?

– Она говорит важные вещи. Мы действительно должны объединиться с кланом Джехиры.

– Думаешь, клану следует довериться твоему мнению в этом вопросе?

– Я не прошу клан довериться моему мнению. Я прошу довериться людям, которые были старейшинами, когда ты был молод.

– Это правильно. Но этих людей здесь нет. Есть только бумага.

– Бумага говорит, что бы они сказали, если бы были здесь.

– Неужели? Человек может говорить разные вещи. Если бы Батур и Йоркиаха были здесь, они бы согласились, что нам следует объединиться с кланом Куанде.

– Как бы они могли согласиться, если Шангев был сыном Джехиры? – Джиджинги показал на бумагу. – Джехира – наш ближайший родич.

Сабе остановился и повернулся к Джиджинги.

– Бумага не может решить вопрос родства. Ты писец, потому что Майшо из клана Куанде предупредил меня о мальчишках из миссионерской школы. Майшо не помогал бы нам, если бы не наш общий отец. Твое положение и есть доказательство близости наших кланов, но ты об этом забываешь. Ты ищешь на бумаге то, что и так должен знать, вот здесь. – Сабе постучал Джиджинги по груди. – Ты так долго смотрел на бумагу, что забыл, каково это – быть тиви?

Джиджинги открыл было рот, чтобы возразить, но понял, что Сабе прав. Обучаясь письму, он начал думать как европеец. Начал доверять написанному на бумаге больше, чем словам людей, а это было не в обычаях тиви.

Оценочный отчет европейцев был vough; он был строгим и точным, но для решения вопроса этого недостаточно. Выбор клана для объединения должен был быть верным для общины; должен был быть mimi. Только старейшины могли определить, что есть mimi; их обязанностью было решать, что будет лучше для клана Шангев. Просить Сабе довериться бумаге было равносильно просьбе поступить вопреки тому, что он считал верным.

– Ты прав, Сабе, – сказал Джиджинги. – Прости меня. Ты старейшина, и я заблуждался, предположив, что бумага может знать больше тебя.

Сабе кивнул и снова тронулся в путь.

– Ты можешь поступать, как пожелаешь, но, думаю, показав эту бумагу остальным, ты принесешь больше вреда, чем пользы.

Джиджинги задумался. Без сомнения, старейшины с западных ферм скажут, что оценочный отчет подкрепляет их мнение, и это затянет спор, который и так уже длится слишком долго. Более того, это подтолкнет тиви считать бумагу источником истины, станет очередным ручейком, размывающим старые традиции. Джиджинги не видел в этом ничего хорошего.

– Согласен, – сказал он. – Я больше никому ее не покажу.

Сабе кивнул.

Джиджинги вернулся в свою хижину, размышляя о случившемся. Он не ходил в миссионерскую школу, но все равно начал думать как европеец; привыкнув писать в своих тетрадях, он, сам того не подозревая, перестал уважать старейшин. Он признавал, что письмо помогло ему мыслить более четко, но это не повод верить бумаге, а не людям.

Будучи писцом, он записывал решения Сабе на суде клана в книге. Но ему не требовалось вести другие тетради, те, в которых он записывал свои мысли. Он использует их в качестве растопки для кухонного очага.

* * *

Обычно мы так не думаем, но письменность – это технология, а значит, мыслительный процесс грамотного человека зависит от технологий. Став жадными читателями, мы также стали когнитивными киборгами, и это привело к серьезным последствиям.

Прежде чем культура начнет использовать письменность, пока знания передаются исключительно в устной речи, она может с легкостью править собственную историю. Непреднамеренно, но неизбежно; по всему миру барды и гриоты подгоняют материал под своих слушателей – и тем самым постепенно приспособляют прошлое под нужды настоящего. Идея о том, что отчеты о прошлом не должны меняться, есть продукт преклонения грамотных культур перед письменным словом. Антропологи скажут вам, что словесные культуры понимают прошлое иначе; для них история не должна быть точной, она должна подтверждать представление сообщества о самом себе. Поэтому нельзя говорить, что их истории ненадежны; их истории выполняют свое предназначение.

Каждый из нас представляет собой личную словесную культуру. Мы переписываем наше прошлое для своих целей и подкрепляем историю, которую рассказываем о себе. Мы все с нашими воспоминаниями виновны в виггистской интерпретации наших личных историй и видим в себе бывших шаги к блистательным себе настоящим.

Однако та эра подходит к концу. «Ремем» – лишь первый из нового поколения протезов памяти, и, по мере роста популярности этой продукции, мы станем заменять наши податливые органические воспоминания совершенными цифровыми архивами. У нас будут записи того, что мы делали на самом деле, а не истории, сложившиеся в результате многочисленных повторений. В своем сознании каждый из нас превратится из словесной культуры в культуру письменную.

Я вполне могу заявить, что письменные культуры состоятельней словесных, но моя предвзятость очевидна, ведь я пишу эти слова, а не говорю их вам. Поэтому я скажу, что мне проще оценить преимущества грамотности и сложнее осознать, чего она нам стоила. Грамотность побуждает культуру придавать большее значение документации и меньшее – личному опыту, и в целом, на мой взгляд, преимущества перевешивают недостатки. Письменные свидетельства подвержены всевозможным ошибкам, и их интерпретация может быть разной, но слова на бумаге хотя бы остаются неизменными, и в этом их большое достоинство.

Когда дело касается личных воспоминаний, я оказываюсь по ту сторону границы. Как человек, чья личность построена на органической памяти, я боюсь перспективы лишиться субъективности наших воспоминаний о событиях. Прежде я думал, что возможность рассказывать о себе истории ценна для людей – ценна в личностном плане, а не в культурном, – но я продукт своего времени, а времена меняются. Мы не можем предотвратить переход на цифровую память, точно так же, как словесные культуры не могут остановить наступление письменности. Мне лишь остается искать в этом что-то хорошее.

И, думаю, я нашел истинное достоинство цифровой памяти. Суть не в том, чтобы доказать свою правоту, а в том, чтобы признать свое заблуждение.

Все мы заблуждались по различным поводам, все были жестокими и лгали – и забыли большинство таких случаев. И это означает, что в действительности мы не знаем самих себя. О какой личной проницательности может идти речь, если я не могу доверять собственной памяти? А вы можете? Вероятно, вы думаете, что, пускай ваша память и небезупречна, вам никогда не доводилось участвовать в ревизионизме такого масштаба, в каком оказался замешан я. Но я тоже был в этом уверен – и ошибался. Вы можете сказать: «Знаю, я не идеал. Я совершал ошибки». Я же отвечу, что вы совершили больше ошибок, чем полагаете,