обычную работу! Там можно переключиться!
Я выхожу из кухни и в темноте пытаюсь разглядеть маму за вешалкой.
Ане уже назначили дату выписки, а мне — нет, потому что у меня обнаружили температуру. Невысокую, 37 всего. Но с температурой из больницы не выписывают.
А мама устала страшно. Из неё словно кто-то высасывает силы каждый день.
— Вон кто, — шепчет мне Жучок и загорается изнутри зелёным, как светлячок.
Он освещает маму, и вдруг я вижу: на плече у мамы тоже Жучок. Но другой — блестящего чёрного цвета, с цепкими лапками и хоботком.
— Жучок Отчаяния, — шепчет мой, — берегись!
— Сейчас я ему врежу! — говорю я и собираюсь шагнуть в темноту, чтобы вытащить маму и стряхнуть мерзкого Жучка Отчаяния, который высасывает из неё последние силы.
— Что значит тебе «тоже тяжело»? — вдруг говорит мама в трубку. — Ты в туалет нормальный ходишь! А не в детский! Походи месяц в детский туалет и умывайся над баком с грязными пелёнками! Я на тебя тогда посмотрю!
«Пип»! Мама отключает мобильник. Я наконец шагаю в темноту, но не вытаскиваю её из-за вешалки, а обнимаю одной рукой, а другой пытаюсь стряхнуть Жучка Отчаяния. И тут у меня мелькает мысль: почему папе тяжело?!
Он же не в больнице.
— A-a-a! Ты сдурела?!
Мы с Анькой подскочили на банкетке, журналы, клубки ниток и жучки полетели с наших колен на пол.
— Ты! Ты! — захлёбывается Тося, тыча пальцем в грудь Мадины.
Мадина — полная красивая чеченка с косой, младше мамы. Она прижимает к груди пятимесячного Малика и с ужасом смотрит на Тосю.
— У вас же нельзя воровать! По закону этому вашему! Мусульманскому!
Наша Тося, рыженькая, сгорбленная, похожая на старенькую белку, никогда не повышает голоса. Что же могло её так довести?
— Я больше всего вранье не люблю! — кричит Тося. — Ты уж либо верь в твоего Аллаха и твой закон, который за воровство руки отрубает, либо воруй!
Малик улыбается Тосе, думая, что она с ним играет, но Мадина бледнеет.
— Не буду, — с акцентом шепчет она, — не буду… не говори… муж убьёт.
Из Тоси сразу будто пар вышел.
— Ладно, — машет она рукой, — не буду. Мужья у вас — ненормальные, знаем, газетки-то почитываем. Тебя наши дурынды научили пелёнки красть? Но мозги-то свои должны быть! У тебя же четверо детей!
Мадина кивает, по её лицу текут слёзы.
— Мужу не говори, — повторяет она и торопливо отходит в сторону. Опустив голову, пробегает мимо наших с Анькой мам на банкетке — ей стыдно перед соседками.
Она не знает, что никто не осуждает её за воровство пелёнки. Это же популярная больничная примета — украдёшь пелёнку, никогда сюда не вернёшься. Но как же пребывание в больнице подточило мусульманку Мадину, чтобы…
Мадина добирается до нашей банкетки и усаживается рядом — с детьми ей не так стыдно. Аня протягивает Малику красный клубок ниток, он вскрикивает от восторга.
— Не волнуйтесь, Мадина, — говорю ей я, — вам инфекцию пролечили, шунт сменили. Скоро отпустят домой без всяких пелёнок.
Мадина смотрит в пол.
— Дома каждый день, — тихо говорит она, — я пеку мужу чепалгаш. Кто ему готовит без меня?
— Чепалгаш? — переспрашивает Аня. — Пирожки? Нет, это такие лепешки с творогом?
Мадина кивает.
— Из-за лепешек? — повторяю я. — Весь сыр-бор из-за каких-то лепешек?
— И так в прошлый раз перед мужем стыдно было, — шепчет Мадина, — шунтированного ребёнка домой везу. Ревела всю дорогу.
У меня щиплет внутри, там, где горло. Ведь звучит это как «бракованного ребёнка». Между прочим, я тоже шунтированная! Бедный Малик…
— А теперь вернулись с инфекцией… и всё никак не уедем. Кто печёт мужу чепалгаш и выбивает ковры в моём доме?
Мадина как будто во сне. Вдруг она выпрямляется и смотрит на Аню.
— За что рассердился на меня Аллах? — спрашивает она.
— Я не знаю, подходит ли это вашему Аллаху, — неуверенно произносит Аня, — но вот моя бабушка считает, «нужно говорить Богу спасибо за то, что есть».
— Например, за шунт, — вставляю я сердито, — между прочим, ещё двадцать лет назад таких операций вообще не делали, и ваш Малик мог бы…
Мадина качает головой и уходит, шаркая. В каждом её шаге так и слышится «чепалгаш-чепалгаш», «ковры-ковры», а за ней, оставляя противный мокрый след, бежит чёрный жучок с вытянутым хоботком.
— Ты слышала? — я почти кричу. — Их папочка хочет лепёшечек и чистеньких ковриков. А Малик пусть от шунт-инфекции умрёт.
Аня молчит.
— Мадинка — балда, — говорю я, — у меня тоже шунт. И я радуюсь, между прочим. Хотя у меня тоже дома дела. Кто без меня кормит морскую свинку и поливает кактус? Кто проверяет у сестрёнки английский? Вдруг она найдёт себе новую старшую сестру?
Не улыбнувшись, Аня собирает свои клубки, осторожно кладёт в карман халата Жучка и идёт к себе в палату.
— Что с ней? — спрашиваю я Жучка.
— Может, их папа тоже…
— Я тебе голову сейчас откручу вместе с усиками. У Аньки классный папа.
— Но, может быть, ему тяже…
— Нет. Нет-нет-нет!
Тут же вспоминаю ночной разговор мамы и папы. И от этого мне ещё больше хочется крикнуть:
— Нет! Нет! Нет!
МЫ терпим, а не папы. МЫ герои, а не они! По ним не ползают Жучки Отчаяния! Им не колют уколы! Им не делают наркоз! Сиди и жди, пока выпишут жену с ребёнком, что в этом тяжёлого?!
Сердитая, догоняю Аньку в её палате. В дверях сталкиваюсь с мамой Васи. Их отсоединили от капельницы и разрешили выйти в коридор. Мама несёт двухлетнего Васю на руках. Глаза у него закрыты.
— Идём гулять, идём гулять, — приговаривает Васина мама тихонько.
Вася в одних носках, ходить он не собирается, потому что всё время спит. «Гулять» — значит, мама будет носить его туда-сюда по коридору вдоль сестринских постов и разговаривать так, будто он не спит.
— Смотри, Васяня, солнышко вышло… Смотри, у Миши — катер на колёсиках.
В нашем отделении, кстати, любят игрушечный транспорт: малышня запускает в коридоре радиоуправляемые катера, ребята постарше собирают объёмные пазлы с истребителями.
Словно все верят, что картонный и пластмассовый транспорт может увезти нас подальше отсюда.
Аня устраивается на своей кровати — высокой больничной каталке с двумя матрасами. Каталка у окна. Окно наполовину замазано голубой краской, вверху виден кусочек неба. Странно — все голубое, но какое разное — цвет больничной краски гораздо тусклее небесного.
Аня смотрит вслед Васиной маме.
— Ей вчера сказали: месяц. Может, два, но вряд ли он столько протянет, — говорит она.
— Это же не точно…
— Я проснулась ночью, — продолжает Аня, — и вижу — она памперс ему меняет с закрытыми глазами. Как во сне. Стягивает с него грязный, протирает салфеткой, одевает чистый. И всё — с закрытыми.
— И что? Она же мама. Её руки и без глаз всё знают.
— Её руки и без глаз всё знают, — повторяет она, — а представь, что через месяц… он… Вася…
— Анечка…
Я борюсь со слезами. Нет! Не буду плакать в этой дурацкой больнице!
— Аня! Я не хочу!
— Я тоже. А что делать…
Я сжимаю в кулаке Жучка. Мы молчим. Из коридора доносится жужжание Мишиного катера.
— Васина мама видит моего Жучка, — говорит Аня, — я иногда показываю ей, когда мою маму вызывают в ординаторскую. Родители на меня сердятся за Жучка, думают, что это помутнение рассудка.
— Сами они — помутнения, — бурчит мой Жучок, перебираясь на Анину подушку.
Мы улыбаемся, но улыбки тут же гаснут — вспоминаем Васю.
— А папа к ним не ходит, — продолжает Аня, — говорит: «Не может». Не может видеть умирающего Васю.
— Гад! — вырывается у меня. — Гад хуже папаши Малика.
— Таша, ведь Вася тут уже полгода, — напоминает Аня, отвернувшись к окну.
— И что?!
— Когда что-то плохое длится так долго, оно разъедает хуже кислоты. Нам показывали на химии опыты с кислотой.
— Аня, разъедают Жучки Отчаяния. И нападают они только на мам.
— Мамы тут, с нами. Они хоть что-то делают, чтобы нам полегчало. А папы ждут. Тяжелее всего ждать. Особенно, если сделать ничего не можешь.
— Анька, не ври! Твой же папа ждёт!
— Ой, чуть не забыла!
Аня хватает мобильник, набирает номер.
— Папа! Прости, я не вовремя? Ты на встрече?
Я фыркаю. Как из больницы можно позвонить не вовремя? Те, кто на свободе, должны всегда быть готовы с нами поговорить!
— Я быстро, пап, насчёт картины. Которую надо было в подарок твоей начальнице связать. Папочка, прости, я не успела! Уже завтра? Ой, прости-прости! Начну прямо сейчас.
У меня глаза на лоб лезут. Он, что с ума сошёл? Заставляет больную дочку вязать подарки на день рождения начальницы?
— Послушай, пап, а ей куда — на дачу? Тогда я вывяжу барашков. Они у меня классно получаются. И речку. У неё на даче есть речка? Ладно, тогда озеро и лес. А грибы она любит собирать? Я свяжу один, на всякий случай. Хорошо. Папуль, к вечеру не успею. Передай ей наши извинения, ладно? Спасибо. Ты, правда, не сердишься? Ага. Я тебя тоже. До вечера.
Аня заканчивает разговор, поворачивается к окну и глядит на тот голубой цвет, что наверху.
— «Ты, правда, не сердишься?» — язвлю я. — Он у вас тиран какой-то.
— Пусть он видит, что всё нормально. Что у него обычный ребёнок. Я хочу его радовать. Ему тяжело.
— Ты и есть обычный ребёнок. А тяжело только трусам!
Чтобы оставить за собой последнее слово, я тороплюсь к дверям, но Жучка забываю на Аниной подушке.
После обеда я прячу в карман халата пенал с фломастерами и выхожу в коридор. Там на лавочке у плаката с «Правилами пожарной безопасности» меня ждёт Аня. Она протягивает мне Жучка.
— Не сердишься больше?
— На тебя невозможно долго сердиться. Тем более что я придумала развлечение.
Я достаю из кармана халата пенал с фломастерами. Пока ординаторы и медсёстры обедают, а малыши уложены на тихий час, мы, хихикая, пририсовываем пожарникам воздушные шарики, банты и крылья.