аже девчонки и тетки-учителя, курили и матерились. В нашей школе, конечно, тоже многие покуривали за школой или в уборной, но здесь курили все на виду, ни от кого не прячась.
В первый же день мы чуть не огребли колотушек от старшекурсников, благо что имели спортивные навыки и смогли отмахнуться. Кстати, нас с Толиком за это сразу как-то зауважали и больше особо не прессовали. На переменах пацанва, покуривая, гордо демонстрировала друг перед другом свои ножички, кастеты, ремни и прочее, чем вызывала неподдельный интерес у преподов (у учителей, значит). На этих первых переменах я наслушался столько фривольных и скабрезных анекдотов и историй про девчонок, что эротические стихи моего отчима показались мне тогда детским лепетом и невинной брехней. Так началось мое реальное познание жизни и своего предназначения.
Толик же, мой друг, более адаптированный к этой реальности, чувствовал там себя вполне нормально. Он жил с мамой, Верой Власовной Аксеновой, без отца, в самом бандитском районе нашего города – в Разгуляе, – и для него обстановка в училище была не в новинку.
Спустя короткое время и я адаптировался немного. И у нас с другом даже появились приятные открытия. После нашей школы, довольно престижной по меркам города, где мы учились посредственно – Толик на твердую тройку с плюсом, а я на твердую четверку с минусом, – мы вдруг стали в училище отличниками. Учиться здесь было необязательно, главное – присутствовать. Я и в школе не очень усердно что-либо учил, но откуда-то все знал. Ну, не все, конечно, а кое-что. Видимо, мои такие знания были почерпнуты, лежа на полу в маминой библиотеке. В училище же я знал все, о чем вещали нам преподы.
Подошло время первой степы – первой в моей жизни стипендии в двадцать рубля пятьдесят копеек. Мы отстояли с Толиком длинную очередь в кассу. Расписались, получили и, довольнешенькие, вышли на улицу. Там закурили (мы тогда уже стали курить – не быть же белыми воронами!). Пересчитали свои денежки – не просто сказочные богатства, а несметные, – и Толик сказал:
– Обмыть надо, Серега, со старшими, иначе пидорами объявят.
– А что такое пидоры? – спросил я весело.
– Ну, это дырявые, что ли, – ответил Толик.
– Как дырявые? – удивленно переспросил я.
– А хрен их знает, так говорят: пидор – значит, дырявый, – ответил Толик и засмеялся, довольный.
– А сколько надо денег, чтобы обмыть? – не унимался я.
– Значит, цепляем по «чебурашке» пол-литровой – это по три шестьдесят две, – и на пиво с бутерами по рублю. Итого: четыре шестьдесят две, в общем, по пятерке с рыла, – ответил Толик.
Я быстро посчитал в уме – оставалось восемнадцать рублей пятьдесят копеек. «Десять рублей маме, – подумал я, – а восемь с полтиной мне. Идет». Я и стипендию-то хотел получать, чтобы маме отдавать половину, как папка делал.
– Идет, – сказал я вслух своему другу. – А куда эти «чебурашки» нести? Где будем обмывать-то?
– Где-где, в Караганде, – ответил Толик, смеясь. – В пивнухе все обмывают, в «шайбе», и мы туда дернем, как в лавку сходим за бухлом.
– Ну так пошли, – отреагировал я, смеясь.
– Сейчас пойдем, только остальные деньги надо затырить где-то на всякий пожарный, – проговорил Толик уже серьезно и оглянулся. Я тоже оглянулся и спросил:
– Как затырить?
– Каком – как!
Заныкать их надо куда-нибудь или отдать кому – вдруг шмон или облава будет. Тогда плакали наши денежки, а мне мамке надо еще червонец отдать.
Мы стояли с Толиком, не зная, куда нам деньги заныкать. И тут к нам подошел одногруппник Серега Лисицын – Лиса, стало быть.
– Пацаны, идете «степу» обмывать? – спросил он у нас.
– А ты? – переспросил его Толик.
– Иду, только шмотки домой закину, и иду, – ответил Лиса.
– Так ты где-то рядом живешь? – опять спросил Толик.
– Да вон, в доме через дорогу, – ответил Лиса.
– Слушай, Серый, может, ты и наши шмотки дома бросишь, а мы позже заберем? – спросил снова Толик. И подмигнул мне.
– А че, кидайте. Пока мамки дома нет, кипеш не подымет, – ответил Лиса.
И мы пошли за ним. По дороге спрятали оставшиеся деньги в свои портфели, отдали их Лисе и опять закурили, поджидая, когда он вернется. Наше училище находилось в центре рабочего поселка, рядом с клубом «Строитель». Поселок этот был построен заводом тяжелого машиностроения для своих работяг и клуб тоже. А «шайба»-пивнуха располагалась на окраине, рядом с общественной баней. Когда мы зашли в эту пивнуху, то обалдели сразу. Она была забита нашими пэтэушниками, преподами и еще какими-то бичами-духариками. Там было шумно и крепко накурено. Один высокий и тощий старшекурсник с рыжей шевелюрой и беломориной в зубах громко заорал, увидев нас:
– О, спортсмены притопали первую степеху обмывать – не пидоры, значит! А прибористы с первого курса – пидоры! Все пидоры!
Кто-то ему негромко ответил:
– И прибористы с первого курса не пидоры – я их видел в магазине, скоро причалят.
На сдвинутых в центре зала круглых столах стояли открытые «чебурашки» с водкой, кружки пива и тарелки с бутербродами. Всякий, кто хотел, наливал себе, пил и закусывал. Мы поставили свои «чебурашки» на общак и пошли за пивом с бутербродами. Следом явились и прибористы с первого курса. Рыжий радостно заорал, что и прибористы не пидоры, – и началось веселье. Хотя весельем происходящее можно было назвать с большой натяжкой. Пацанва торопливо накачивалась пивом с водкой, жадно курила, быстро пьянела с непривычки и чего-то терла друг с другом. Потом рыжий затеял с кем-то толковище и начал его щемить. А тот – пацан невысокий, но плечистый – давай огрызаться, борзеть, значит. Рыжий скинул на пол свое пальто, вытер о него ноги и произнес, злобно сверкая глазами:
– Ну все, пидор! Ты меня достал, падла позорная, – пошли на улицу махаться, иначе здесь порешу!
Борзый скинул свое пальто на пол, тоже вытер об него ноги, хватанул полстакана водки, запил пивом и произнес:
– Айда, падла наглая, оглобля длинная, поломаю тебя на части, швабра рыжая!
Они с шумом ломанулись наружу, и половина публики, жаждущая хлеба и зрелищ, ринулась за ними. А мы с Толиком не спеша сделали себе ерша, разбавив пиво водкой, и опрокинули содержимое кружек вовнутрь. И все! Больше я ничего не помню. Так, местами помню, что шли мы будто с Толиком куда-то, вроде смеялись, где-то вроде с кем-то говорили, вроде что-то пели и, кажется, еще пили. И темнота наступила кромешная. Очнулся я в вытрезвителе. Сразу сообразил, что именно в вытрезвителе, хотя до этого никогда в нем не был (и, кстати, после тоже). Мне было страшно холодно и меня всего трясло, как в ознобе, когда я болел скарлатиной. Голова трещала по швам от боли. Плохо соображая, я сел и обнаружил, что нахожусь в одних, почему-то мокрых, трусах, на мокрой же простыне и на голой панцирной сетке металлической кровати, привернутой к полу. Я попытался встать, но холодный бетонный пол быстро посоветовал мне усесться обратно на кровать. Оглядевшись, я увидел рядом с собой моего друга Толика, свернувшегося калачиком на соседней койке.
– Толик, Толик, проснись! – стал я звать его, мучаясь от нестерпимой головной боли.
– Толик-алкоголик! Эй ты, не буянь, а то ментов позову! Спи, падла, пока в мойку не отволокли! – прокряхтел какой-то закутанный в простыню с головой предмет. Я и замолчал.
Когда нас с Толиком вытолкали в семь часов утра из вытрезвителя, записав и проверив предварительно все наши данные, на нас было страшно смотреть. Мы с другом попрощались и разошлись. Я приехал домой и, к своему удивлению, обнаружил всех своих домочадцев в каком-то нервном беспокойстве. Я посмотрел на них и спросил нетвердым голосом:
– Владимир Николаевич, а почему вы не на работе?
Тут все вдруг зашумели на него:
– Да, почему вы не на работе, Владимир Николаевич?
А потом уставились на меня и мама тихо спросила:
– Сережа, где ты был? Мы всю ночь тебя искали и не спали! Все больницы объехали.
– Мама, я был в вытрезвителе – мы стипендию обмывали, – ответил я честно с сухой горечью во рту.
Мама улыбнулась и быстро заговорила:
– Ну ты мог бы хоть как-то сообщить, Сереженька, мы так волновались… – потом оборвала себя на полуслове и тихо прошептала: – В вытрезвителе? Боже мой! Да как же это? Сережа, этого не может быть!
– Может, еще как может, Нелька-мать, раз надумали парня в ПТУ отдать! – проговорила Нина Васильевна. И продолжила: – Так, Серега, быстро в ванную, в горячую ванну, потом чай с малиной и в койку. Там, говорят, такие водные процедуры алкашам устраивают, в этих вытрезвителях, что воспаление легких гарантировано! Ты, Байрон, отправляйся на работу, а то прогул поставят. А ты, Нелька-мать, займись детьми, да и поспать бы тебе надо. А я вашего алкаша-пэтэушника буду спасать. Может, тебе «красненького» плеснуть, Сереженька? – спросила меня Нина Васильевна издевательским тоном. Я мотнул головой и отправился в ванную.
Через неделю маму вызвали в райисполком, в комиссию по делам несовершеннолетних. Но она не пошла. Ей было стыдно. Эту комиссию возглавляла одна из участниц клуба любителей зарубежной музыки – Яна Владимировна Лекина, – которая неодобрительно относилась к маминой беспечности по отношению к семье и детям. Поэтому мама попросила, чтобы на комиссию сходил Байрон. Владимир Николаевич вернулся с комиссии в хорошем настроении и с «красненьким». Прямо с порога он заявил, что все эти чинодралы мизинца маминого не стоят и не им ее судить и учить.
– А ты, Сережка, молодец! Рьяно начал жизнь-то познавать – настоящую, непридуманную. А она не любит, когда ее резко познают, поэтому огрызается, сопротивляется. А ты не отступай, Сережка, разгрызи эту косточку истины. Вот тогда и будет из тебя толк, будет о чем написать, когда вырастешь и писателем станешь! То, что напился до поросячьего визга, – это, конечно, плохо. А то, что даже в пьяном виде человеком остался, никого не зарезал, не ограбил, не снасильничал, – это хорошо! Водку-то пить тоже надо умеючи, ее с нахрапа не возьмешь, не победишь! Я правильно говорю, Нина Васильевна? – обратился Байрон к Сусловой.