Выход за предел — страница 77 из 167

ровке поставил песенку музыкантам группы. Все протащились от нее и сказали:

– Клево, чувак, тебе ее надо петь – она как раз под твой голос!

Тут я и признался, что не могу ее спеть – очень уж сложно заворочено это «бу-бу-бу».

– Сложно-балдежно! Ты бы Ричи Блэкмора поснимал, Бугор! Вот где сложно, а это «бу-бу-бу» и играть-то нечего: гармошку снял, «ум-па, ум-па» изладил и лабай хоть сейчас, – выразительно высказался Лиса.

Но тут раздался спокойный и рассудительный голос Палыча:

– Ты бы, Лиса, не горячился, а попробовал сам спеть это «бу-бу-бу»! Многие пытались и ни у кого не вышло – может, у тебя получится?

– А че там петь-то? В антракте приду, послушаю разок, да и спою. Наливай, Дятел, и пошли лабать, – закончил Лиса.

В антракте он и правда надел наушники, врубил «Бу-бу-бу» и принялся слушать, развалившись на диване. Послушал раз, два. Снял наушники и проговорил:

– Текст петь не буду – снимать надо, – а припев этот «бу-бу-бушный» – пожалуйста! – И он запел своим высоким голосом, да так коряво запел, суматошно, пискляво, а главное – все мимо: – «Бу-бу-бу-бу-бу-у-у!» Спел так лажово, нестройно, что все заржали и он тоже. Похоже, сам врубился, что облажался, и, смеясь, произнес:

– Да, че-то я лаптей наплел. Вроде все так просто, а начинаешь петь – все мимо денег! Какая-то заковыристая эта твоя «Бу-бу-бу», Серый. Пой сам.

Песня и правда была вроде бы простая, но заковыристая. При этом хрипатый Бентон пел ее легко и просто своим низким голосом в предельно высокой тональности, почти субтоном. И от этого песня звучала вызывающе дерзко и пронзительно, оригинально, свежо и стильно. Видать, этот Бентон был не таким уж и простачком, а прекрасным композитором.

Дятел плесканул всем портвешка, мы шевельнули и двинули бомбить следующее отделение. По дороге на сцену я пообещал себе, что сделаю эту «Бу-бу-бу» и сделаю для НЕЕ! И ведь сделал! Пришлось, конечно, попотеть и помаяться немало, и мой голос от этого стал еще более низким и хриплым, но ведь сделал же! И спел ее через пару недель. Народ принял песню настолько хорошо (и музыканты тоже), что даже пришлось ее повторить на бис. Толик больше меня радовался, что эта «простецкая» песня прокатила и понравилась всем.

– Клево, чувак, здорово! Офигительно спел! Видел, как народ-то тащился? Молодчик! – говорил он мне с жаром в антракте.

А Палыч спокойно добавил:

– Вот видишь, Бугор, не так страшен черт, как его малютка! Ни у кого не вышло, а у тебя получилось. Мученья и труд всех перепнут!

Эта песня вошла в мой репертуар на долгие годы и стала в каком-то смысле судьбоносной. Жаль только, что той, для которой она была сделана, не было на премьере, – а так все ништяк! В воскресенье я спел свою «Бу-бу-бу» более уверенно и с большим резонансом у публики – ведь все новое наш народ не сразу принимает, но уж если принимает, то надолго и всерьез!

В понедельник пропал Толик. Я проспал первую пару и думал, что он уже в училище, когда ехал на трамвае, но там его не было. Накануне вечером они с Любашей покатили куда-то в обнимочку, и я весело подумал, что, наверное, где-то зависают. Но на следующий день по дороге в ПТУ я выглянул на его остановке из трамвая – его не было. Вышел из железяки на колесах и стал дожидаться, когда Толик появится, чтобы ехать вместе, но он так и не появился. Тогда я подумал: а вдруг заболел мой дружбан? Взял портфель со скамейки и двинул к нему домой. Дверь открыла мать.

– Здравствуйте, Вера Власовна, а Толик дома? – спросил я.

– Да нету твоего Толика дома. Третий день уже нету. Как ушел в воскресенье на ваши танцульки, так и нету. По девкам, поди, наладился – таким же непутевым будет, как и его отец, – произнесла резко Вера Власовна, с тревогой глядя на меня.

Я весело посмотрел на мамку Толика и произнес:

– Вера Власовна, а можно я у вас портфель оставлю, а когда найду и приведу Толика, заберу?

– Оставляй, чего мне. А найдешь этого шелудивого кобеля – скажи, что сильно ругать не буду, перебесилась уже, – ответила Вера Власовна, взяла у меня портфель и захлопнула дверь перед носом.

Я почему-то решил сразу ехать в общагу швейного училища – ну и поехал. На вахте сидела какая-то толстая неуклюжая женщина.

– Здравствуйте, – поздоровался я с ней, – а вы не подскажете, где Люба живет с первого курса?

– Нэ знаю, какая Люба, здэсь много с пэрвого курса живет и многые из ных Любы, – с восточным акцентом ответила вахтерша так же неторопливо, как наш Палыч.

– Она с подругой Таней живет в одной комнате, – попытался объяснить я, понимая нелепость своего объяснения.

– С шустрой этой Танэй, чэрнавэнькой с трэтьего этажа? – спросила тетенька-вахтерша, проговаривая каждое слово.

– Да, с чернявенькой Таней, – ответил я быстро.

– Нэту Любы. Из учылища звоныли: почэму на занятыях ее нэту? А я нэ знаю, – проговорила медленно женщина.

– А Таня дома? – неожиданно спросил я.

– Таня дома. Прыбалэла, в учылище нэ пошла, – ответила вахтерша.

– А можно я к ней пройду? – спросил я вежливо.

– Можно. Докумэнт давай, – спокойно ответила она.

– Ученический билет подойдет? – спросил я.

– Подойдет. Давай, – проговорила вахтерша.

– А в какой комнате, вы говорили, живет Таня? – спросил я опять.

– Я нэ говорыла, в какой комнатэ. Я говорыла, с трэтьего этажа. А комната у ных трыста пять.

Я сказал тете спасибо и пошел по ступенькам на третий этаж. Постучал в комнату 305 – дверь открыла Таня. Увидела меня и, нисколько не удивившись, сказала:

– Явился – не запылился! Че-то ты долго шел!

– Таня, ты не знаешь, где Любаша с Толиком? – спросил я без экивоков. – Не знаю. Где-нибудь, поди, обжимаются по углам. А ты вот меня поматросил и бросил. Дружок-то твой не бросит Любку. Поматросить – поматросит, но не бросит, – ответила Таня с какой-то жутковатой ухмылкой на лице.

И я понял, что Таня знает, где они. Посмотрел на нее внимательно и понял, а потом проговорил:

– Таня, я тебя не бросал, и это сейчас неважно.

Развернулся и пошел прочь. Важно было то, что я наверняка знал, где Толик с Любашей! Сбежал вниз по лестнице, взял у вахтерши ученический билет и вылетел на улицу. Там бросился напрямик к панельному дому напротив, в подвале которого мы бывали, а недавно повязали Рыжего-Облома с корешем. Подошел к последнему подъезду и остановился. Постоял секунду и вошел в подъезд. Весь первый этаж этого подъезда занимал детский клуб «Орленок» при домоуправлении. Так было написано на входной двери клуба, на которой висел большой замок. Я спустился по ступенькам, ведущим в подвал, и наткнулся на дверь – тоже с висячим замком. Пошарил рукой над дверью – ключа не было. Вышел на улицу, вырвал металлический прут из низенького заборчика-оградки и вернулся к двери в подвал. Вставил прут в дужку замка и стал с силой вращать его по часовой стрелке. Свернул замок и толкнул плечом дверь, которая без шума отворилась, и из подвала на меня опять, как в прошлый раз, пахнуло влажным теплом с запахом земли. Я зажег спичку, огляделся и громко крикнул:

– Толик, ты здесь?

Почти сразу отозвался его голос:

– Я здесь! Мы здесь! Серега, мы здесь! Серега!

– Мы здесь, Сережа, выпусти нас! – закричала Любаша.

Они стали стучать в дверь и кричать что-то несуразное. Я зажег другую спичку и двинулся на стук и на крики. Совсем скоро почти в таком же отсеке, в котором мы были с Таней, я обнаружил дверь с висячим замком. Побежал назад, отыскал металлический прут, которым скрутил замок в подвал, и бросился к двери, за которой находились Толик с Любашей. С какой-то необъяснимой яростью скрутил замок и распахнул дверь. На меня из темноты смотрели две пары огромных, испуганных до безумия человеческих глаз.

Толик вдруг застонал:

– Серега, пить! Дай пить, Серега!

А Любаша завыла жутко, как волчица, и бросилась на меня. Я обхватил ее руками и крикнул Толику:

– На улицу, Толик, быстро на улицу!

И мы все втроем, не разбирая дороги, в темноте побежали к мерцающему слабому свету от входной двери. Выбежали на улицу, и Толик, упав на колени, стал лакать воду из весенней лужи, как собака, а Люба уселась прямо в дорожную жижу рядом, стала черпать воду и пить ее, пить жадно, и заревела вдруг во все горло. Я смотрел на них, и меня трясло так, что челюсти застучали. И слезы вдруг покатились по моему лицу. Присев на корточки к Любе, я стал ее успокаивать, приговаривая:

– Все хорошо, Люба, успокойся. Все хорошо, Люба, все хорошо!

Но она так горько рыдала, что я понял: это бесполезно. Толик, напившись вдоволь, сел рядом с Любой в грязь, обнял ее и тоже затрясся. Потом посмотрел на меня и сказал:

– Это она нас закрыла – Танька, гадина! Сказала, что там, за дверями, кровать, – и мы зашли туда в темноте, а она нас закрыла. Смеялась, стерва! Потом ушла. Она чокнутая, Серега! Ее отчим изнасиловал в тринадцать лет и драл два года, пока мать не узнала. Мать узнала и отправила ее в спецуху – на швею учиться, – а Танька на этой почве свихнулась. Ей постоянно мужиков надо – она всех в эти подвалы и таскала. Мне это все Любка рассказала там. Серега, мы трубы лизали железные, чтобы хоть как-то жажду утолить, мы потолок облизывали, на котором капли висели! – проговорил друг Толик и заревел, содрогаясь.

И только сейчас я заметил, что у него и у Любаши лица в грязи и ржавчине, а волосы и одежда в глине. Мне стало так жутко от услышанного, что я невольно уселся в грязь рядом с ними. А прохожие смотрели на нас удивленно и возмущались:

– Такие молодые, а нажрались с утра как свиньи!

Вдруг Толик медленно встал на ноги, посмотрел на нас воспаленными, страшными глазами и проговорил:

– Убью г-г-гадину! Убью паскуду!

Развернулся к общаге и пошел туда, как я недавно, – напрямик, по бездорожью. Я вскочил и кинулся за ним со словами:

– Остынь, Толяша! Остановись, дружище! Но он с силой оттолкнул меня. За что-то запнувшись, я упал. Почти перешагнув через меня, мимо прошла Любаша со словами: