Бросил эту патриотическую лабуду и решил попробовать написать то, о чем хочется. И вот тут меня ВСТАВИЛО по-настоящему. Я не замечал ни дня ни ночи (правда, ночи и не было – был полярный день). Для меня будто остановилось время, не существовало пространства и ничего вокруг. Я оказался внутри неведомой ранее, другой действительности. Я слышал голоса героев своих песен, разговаривал с ними. Я ощущал их запах и энергию, исходившую от них, видел все происходившее с ними реально. Я никогда ранее не бывал в таком состоянии экстаза, в состоянии отрешенности и вместе с тем – такой ясности мысли. Поначалу даже испугался этого состояния, но уже скоро не мог без него обходиться.
За два месяца я написал больше двадцати песен, постоянно возвращаясь к отлежавшимся текстам и редактируя их. Взявшись ради прикола за это дело (ведь мне всегда казалось, что музыку и стихи к ней пишут небожители, спустившиеся на Землю, и только им может быть подвластно перо, из-под которого выходит что-то стоящее, а остальные смертные – лишь бумагомаратели), я вдруг почувствовал, что это перо немного подвластно и мне. Это открытие вызвало во мне сильнейшее потрясение.
Когда за мной прилетел вертолет МИ-8 со сменщиком, я уже был совершенно другим человеком.
– Ничего себе, Сергей! И ты это все написал сейчас, там, на Оленькé? – спросил меня тихо Сергей Николаевич Рыжий после того, как я почти два часа пел свои песни в его кабинете.
– Да, товарищ майор, – ответил я и добавил: – А там больше никого и не было, кроме Марии Ноевны.
Тогда Богдан-Фантомас поднялся, подошел ко мне, молча пожал руку и ушел к себе в каптерку. А Ник – почтальон-барабанщик – так и остался сидеть на стуле, удивленно глядя на меня. Коля Якут был на работе и не присутствовал на прослушивании.
Повисла неловкая пауза, и майор Рыжий как-то неуверенно спросил:
– А где же песня про нашу авиабазу?
Я как-то по запарке ее и не спел. Тут же, исправившись, бойко отбазлал и ее.
– Да это же не просто песня про наш авиаполк в Тикси! – закричал товарищ майор. – Это же гимн Дальней авиации всего Советского Союза! – Он вскочил из-за стола и стал сильно трясти мою руку. – С этого гимна мы начнем репетиции! – торжественно заявил Рыжий.
А когда мы шли с Ником-почтальоном в казарму, он вдруг неторопливо заговорил:
– Это у тебя от стресса, Серега, от потрясения то, что ты песни-то стал писать. А песни клевые, замечательные песни! Такие свежие, стильные, я бы даже сказал, фирменные, не совковые. Умные песни получились, самобытные, за исключением туфты о Дальней авиации.
Я остановился и посмотрел на него. Он тоже остановился, посмотрел на меня, и мы закурили. Дело в том, что я очень ждал оценки своих первых песен, причем необязательно положительной. Просто мне необходим был отзыв о них, взгляд на них со стороны, реакция людей, ну и хоть какое-то обсуждение моих творений. А никто из слышавших песни в кабинете, похоже, и не собирался их обсуждать.
– Да эту я просто так написал – обещал отцам-командирам, – ответил я весело. И продолжил: – Я там еще много чего понаписал да бросил – не понравилось.
– А я вот от своего стресса, когда меня девушка бросила на втором курсе, стал так медленно говорить. И в духовой оркестр пошел всем назло, хоть все смеялись. И в армию вот сам напросился. Взял академ в университете и пришел в военкомат, а там и офицеры смеялись надо мной и говорили, что в Советской армии нет рода войск для таких умных дураков, как я. Вот и послали меня в Тикси – сюда, на краешек земли, – закончил свою грустную историю своим грустным голосом Ник.
Я очень сожалел, что не услышал больше обсуждения своих песен, но был немало удивлен сказанному.
– Так ты че, в университете учился? – спросил я с любопытством.
– Да, учился, на физмате. Я и школу с золотой медалью окончил, – равнодушно и не спеша ответил мне Никита.
– Ни фига себе! – произнес я, как обычно говорил мой друг Толик на гражданке. – Ну и как там учатся, как туда поступают?
– Обыкновенно учатся, обыкновенно поступают. Сдают документы, пишут заявление, а потом вступительные экзамены, но я их не сдавал. Прошел собеседование у преподавателей по математике, а после – по физике, меня и приняли, – ответил наш почтальон-барабанщик из похоронного оркестра.
– Так ты вундеркинд, что ли? – совсем уже удивленно спросил я.
– Ну вроде того, – ответил мне Ник. – У нас в универе нас таких три человека. Мама, когда я решил идти в армию, расстроилась, а папа – так наоборот, обрадовался. «Сходи, – сказал, – сынок, послужи – может, голову поправишь».
После этого разговора мы с Ником как-то сильнее сблизились и подружились.
Началась моя последняя, как я думал тогда, полярная ночь. В отпуск лететь я все-таки отказался. Занимался на инструменте, писал песни, репетировал новый репертуар к предстоящим праздникам, в том числе и несколько своих песен, которые принимались публикой похуже известных. Писал письма домой, много читал в библиотеке при нашем Доме офицеров и с удовольствием колотил в спортзале по груше.
Все когда-то кончается – и даже полярная ночь, и служба Родине. Одиннадцатого мая я дембельнулся и полетел домой через город Энгельс – там у Дальней авиации была центральная база.
Мама чуть-чуть постарела, но стала еще добрее. Байрон покрылся благородной сединой. Наташка стала совсем невестой. Вика сильно подросла и меня не узнала. Нина Васильевна стала еще вальяжней, а Фифа умерла. Мне все были рады, и я им тоже. Все было, в принципе, ничего, кроме одного. Не было Прали с Маришкой, и никто ничего не знал о них. Правда, чуть позже выяснилось, что некоторые о них все-таки знали. А пока остались лишь воспоминания да детская кроватка с коляской.
Мама, видимо, догадалась о моих мыслях, подошла и проговорила:
– Как же ты у меня вырос-то, Сереженька! Возмужал, вытянулся – тебе, наверное, и одежда теперь мала будет доармейская? Все устроится, сынок, все будет хорошо.
Я вспомнил про свой джинсовый костюм, достал его и тут же переоделся. Он и правда стал немного тесноват в плечах и малость коротковат, но зато совсем не вышел из моды!
Мы все посидели часа полтора за накрытым столом, что-то повспоминали, пообщались, и я поехал к Толику, который дембельнулся раньше. Он стал просто богатырем! Видимо, потому, что два года служил в спортроте и два лета играл в футбол, а две зимы – в хоккей. В общем, постоянно тренировался.
Мы взяли пару флаконов портвешка и поехали в ПТУ – к Палычу. По дороге заскочили к Лисе с Дятлом и пошли в училище. Нас там уже никто не узнавал и даже не помнил. Прозвенел звонок, и из нашего класса физики вывалилась шумная толпа малолетних обормотов-пэтэушников безголовых. Мы по-хозяйски растолкали всех и вошли в класс Палыча. Он сидел за своим столом, как всегда, в расслабухе. Увидел нас и неторопливо произнес:
– Ну, вот и «Светофоры» засверкали! Привет дембелям и закосившим от армии!
Мы закрыли класс на стул – «избушку на клюшку», – нашли стаканы, разлили портвешок и долбанули за встречу. А потом, весело болтая, направились в клуб «Строитель» – к Якову Михайловичу. Директор Дома культуры встретил нас радушно и выкатил на стол бутылочку любимого армянского коньяка «Арарат» с тремя звездочками.
– Долгонько не виделись, уж долгонько! А у меня за это время три коллектива поменялось. Потому что финансовые условия изменились. Из управления спустили директиву – теперь шестьдесят процентов остается учреждению культуры, а сорок процентов – музыкантам, вот все серьезные лабухи сразу и дернули в кабаки, а нам одна шелупонь осталась, – проговорил со скрытым умыслом Яков Михайлович. Он вообще всегда был наполнен скрытыми умыслами, так как был человеком умным и расчетливым.
– Значит, за аренду аппаратуры и инструментов, а также за свет мы можем не платить? – проговорил не спеша Палыч, тоже умный человек, хоть и не расчетливый.
– Да, – ответил директор клуба. – И за аренду зала тоже.
Они улыбнулись друг другу, и мы все вдарили по коньячку.
На следующий день мы уселись репетировать, а Яков Михайлович разместил на клубе большую цветную афишу: «Каждые субботу и воскресенье в ДК „Строитель“ танцевальные вечера! Играет рок-группа „Светофор“» (Одну букву из названия группы мы выкинули по совету Палыча, который сказал: «Сейчас же у нас нет тех замечательных вельветовых штанишек разноцветных…»).
На репетициях я показал свои песни – все, как ни странно, протащились от них, особенно Толик, а Палыч, уже позже, когда мы с ним ехали на трамвае домой, неторопливо разобрал их по полочкам, в основном похвалил, и подвел черту:
– Тебе надо учиться, чувак! В институт поступи, что ли. – И вышел на своей остановке.
Я пришел домой малость озадаченный. Мне давно нравились люди, которые позаканчивали институты или учились в них. С этими людьми было и правда интереснее, и меня тянуло к ним. Но говорил я с ними будто на другом языке. У них были другие слова, другие интонации. Они были умнее. Я подумал и завел разговор про институт с мамой. Она посмотрела на меня с улыбкой и сказала:
– Милый Сереженька, да ты у меня не только вырос в армии, но и поумнел! Это замечательно, что ты решил получить высшее образование! – И мама повторила слова, которые уже говорила мне, да, видно, запамятовала: – Мужчина должен быть не только сильным, но и умным, как твой папа.
– А в какой институт мне поступать? – спросил я, искренне смущаясь своей нецелеустремленности.
– Ты у меня мальчишка романтический и, не обижайся, несерьезный. Может быть, в Институт культуры? Там и учиться полегче – без точных наук, – да и весело там, а ты ведь веселый, легкомысленный, как я. И к искусству тебя тянет, я же вижу, – ответила мама.
Через пару дней, улучив момент, я с тем же вопросом обратился к Байрону.
– Судя по твоим еще сыроватым юношеским текстам песен, тебе, Сергей, необходимо поступать в Литературный институт. Хотя бы на заочное отделение, но лучше – очно. И опыт большой приобретешь, и с талантливыми людьми познакомишься, – ответил он мне.