Выходим на рассвете — страница 11 из 78

Ревнивая мысль, пришедшая уже не впервые, на этот раз, к его удивлению, не вызвала такой боли, как прежде. Время приглушает боль. Не исключено, что мать Эржики уже устроила судьбу дочери. Известно, как та покорна ей…

В бесконечно длинные зимние ночи, когда за бревенчатой стеной барака завывал вьюжный ветер и шелестел летучим снегом о промерзшие оконные стекла, многое передумал Янош, многое вспомнил. Родина, ее равнины, голоса горлинок по утрам — здесь, в Сибири, он не слышал их ни разу. А в Вашвараде горлинки летом начинали петь с рассвета, — начинала одна, ей откликалась другая, и казалось, все сады города населены этими вольно живущими собратьями домашних голубей. В саду родного дома, помнится, всегда жили палево-коричневые горлинки, их гнезда были где-то высоко на ветвях старого клена в дальнем углу сада, но петь горлинки прилетали поближе к окнам, словно старались разбудить людей пораньше. Горлинки, горлинки… На родной земле, в милой сердцу Венгрии нет, пожалуй, ни одного сада, ни одной рощи, где не жили бы эти птицы. Даже в Сольноке неподалеку от казармы заводили свою всегда одинаковую песню горлинки и пели, пока их не вспугивал горнист, начинавший играть побудку. С тех пор как попал на фронт, горлинок ни разу не пришлось услышать. Голос горлинки — голос родины… А сейчас слышен только сердито свистящий сибирский ветер. Наверное, было бы легче, если бы здесь, в лагере, нашелся кто-нибудь из родных мест. Правда, один есть, и даже старый знакомый. Но это случай особый… С этим вашварадским судьба свела в плену впервые еще до лагеря.

Глава пятая

…Это было, когда Яноша, в числе других пленных, после нескольких дней пешего пути в тыл привели наконец к станции, где предстояло грузиться в эшелоны. Еще не один день пришлось ждать, пока наступит черед отправиться в загадочную Россию. Составы подавали ежедневно, но пленных скопилось много тысяч. Ожидание с каждым днем становилось все невыносимее: спать приходилось под открытым небом, на голой земле, помыться было негде. Вши ели поедом. Когда подавали состав, его брали штурмом. Офицерам предназначались классные вагоны, соответственно их званиям. Солдатам и унтерам — теплушки. Узнав, что такие вагоны по-русски называются телячьими, пленные именовали их соответственно, кто — кальбвагенами, кто — кальквагенами, потому что вагоны изнутри были забрызганы известью, очевидно, для дезинфекции. Называли эти вагоны и калвагенами — когда оказывалось, что их подали невычищенными после лошадей или скота.

Однажды ночью подали очередной состав и для той партии пленных, в которую входил Янош.

Русский конвой пытался удержать порядок, но сразу же началась давка. Яноша, стиснутого со всех сторон, вынесло к классному вагону. Было темно, кто-то свирепо орал: «Только для офицеров!» Но сзади продолжали напирать, и Яноша прямо-таки вбросило по ступенькам в вагон. Он примостился на полу между скамьями и, как только поезд тронулся и суета затихла, заснул. Проснулся он на рассвете. Эшелон стоял. Все в вагоне еще спали. Только лежавший на нижней полке, возле которой пристроился на полу Гомбаш, пошевеливался под шинелью со звездами обер-лейтенанта на петлицах. Гомбаш сначала не разобрал, чем этот человек занимается, но вскоре понял: ищет вшей — и со злорадством подумал: «Для вши — все равны, она не различает чинов и званий».

Наблюдая за лежавшим на койке, Гомбаш видел, что тот весьма активен в своем занятии. Вот из-под шинели высунулась рука, между пальцами как можно было догадаться, зажата добыча. Пальцы разжались…

— Эй, господин вошелов! — вспылил Гомбаш. — Думаете, мне своих не хватает?

Но ответа не услышал. Рука исчезла под шинелью.

Через минуту-другую рука снова показалась из-под шинели.

— Послушайте! — крикнул Гомбаш. — Вы же бросаете на меня!

— Я бросаю их на пол, — глухо прозвучало из-под шинели.

— Так их надо бить, а не бросать живыми!

— Вошь — божья тварь, — послышалось в ответ. — А в писании сказано: «Не убий!», и это распространяется на все живые существа. — Голос говорившего был вполне серьезен.

— Что же вы тогда пошли на войну, а не в монастырь?

— В писании сказано также: «Властям повинуйтесь», и я повинуюсь, — с этими словами толкователь священного писания, поймавший к тому времени третью, через плечо вновь сбросил ее.

Гомбаш взорвался окончательно, рывком сел на полу:

— Если вам жаль ваших вшей, так и кормите их сами!

Лежавший на койке повернулся, высвобождая голову из-под шинели:

— Как вы смеете так разговаривать со старшим по званию!

«Мы в плену, и здесь вы мне не старший!» — хотел было ответить уже закусивший удила Гомбаш, и онемел: на него смотрел, свесившись с койки, его гимназический злой дух — Варшаньи.

Онемел от изумления и Варшаньи:

— Гомбаш?

— Да, господин учитель…

— Я вам здесь не учитель, а обер-лейтенант.

— Покорнейше прошу простить, господин обер-лейтенант! — Гомбаш уже не смог удержаться. — Если бы я знал, что здесь лежите вы, я бы постарался устроиться подальше, и вам пришлось бы отпускать ваших насекомых пастись на ком-нибудь другом.

— А вы все так же непочтительны, Гомбаш! Жизнь ничему, я вижу, не научила вас. А следовало бы…

— Весьма признателен вам за ваши наставления, господин обер-лейтенант. Но, осмелюсь заметить, лучше вам потратить время на ловлю насекомых. Только не бросайте их на меня, иначе…

— Что иначе?! — не дал досказать Варшаньи.

— Иначе вы можете получить обратно вашу офицерскую с добавлением моей унтер-офицерской…

Варшаньи ничего не ответил, только сердито задышал. И вдруг закричал скрипучим голосом:

— Господа! Господа! К нам в вагон забрался младший чин!

— Где? Какой? — откликнулись сонные сердитые голоса.

— Не хватало еще! Нам самим тесно!

— Выбросить его!

— Вон!

Гомбаш и опомниться не успел, как его вытолкнули в тамбур, и он чуть не кубарем скатился со ступенек вагона на перрон.

— Эй! — подбежал к нему конвойный русский солдат. — Ты куда?

Он тогда еще не умел изъясняться по-русски, но сумел дать понять солдату, в чем дело. Тот посадил его в теплушку.

Так закончилась первая встреча Гомбаша с Варшаньи после Вашварада.

А вторая была не менее неожиданной. Она произошла уже в лагере, вскоре после того, как Янош прибыл в него… Ох как долог был путь от фронта до лагеря! Он длился около месяца. Помнится, уже на второй неделе пути некоторые солдаты, не очень-то знакомые с географией, стали возмущаться, почему русские так много дней возят их по железным дорогам и нигде не выгружают. Объяснения, что Россия огромна, их не убеждали. Они считали, что, как ни велико государство, оно не может быть настолько большим, что по нему можно ехать в одном направлении так долго. Но к концу пути получили представление о русских пространствах.

С Варшаньи Гомбаш встретился на дорожке, проходившей вдоль ограды позади бараков. Эту дорожку избирали любители уединения. Гомбаш медленно брел по ней, погруженный в свои мысли, и вдруг услышал удивленное:

— Вы?

Перед ним стоял обер-лейтенант Варшаньи в накинутой на плечи шинели, в руке он держал томик в черном переплете с белым крестиком.

Гомбаш хотел пройти мимо, помня, как стараниями Варшаньи он был вышвырнут из офицерского вагона, но тот остановил его:

— Забудем, мой друг, наши разногласия! Господь велит нам прощать взаимные обиды! Мы с вами здесь единственные из Вашварада, насколько я понимаю. Так отрадно встретиться на чужбине людям из одного города! Вы не видели здесь больше никого из наших горожан?

— Не встречал…

— Ах, Вашварад, Вашварад… — вздохнул Варшаньи. — Как далек он от нас теперь! Даже огорчения, которые бывали у каждого из нас там, вспоминаются теперь с удовольствием.

— Ну, я-то вспоминаю без удовольствия…

— Гомбаш, Гомбаш! Ну не надо держать на меня зла за старое! Я желал вам только добра. И вы, как христианин, должны простить меня, если считаете в чем-либо виноватым.

— Бог простит!

Гомбаш вложил в эти слова совсем не то, что хотел бы Варшаньи, но тот сделал вид, что ответ его вполне удовлетворил.

— Нам надо встречаться чаще, — высказал пожелание Варшаньи. — Мы два вашварадца. Не приглашаю вас к себе, в офицерский барак. Это было бы нарушением субординации. Но рад буду беседовать с вами здесь во время прогулок. Вы согласны?

— Не смею возражать. А сейчас, простите, мне захотелось… по нужде!

Гомбаш повернулся и пошел прочь от ошарашенного Варшаньи.

После этого он не стал ходить по уединенной дорожке, чтобы не встречаться со своим бывшим наставником.

Товарищи Гомбаша, узнав, что он знаком с Варшаньи давно, спрашивали: не тронутый ли этот обер-лейтенант? Ходит с евангелием, ведет душеспасительные беседы…

Гомбаш объяснял: насколько известно, его бывший учитель в детстве, оставшись сиротой, был взят на воспитание родственником — настоятелем монастыря; наверное, от него он и набрался благочестия сверх меры.

Варшаньи действительно стал в лагере кем-то вроде внештатного духовника, тем более что штатного не имелось. Обуреваемый идеей утешать своих соотечественников на чужбине словом божьим, обер-лейтенант ходил в солдатские бараки, заводил речь о том, что надо терпеливо переносить все тяготы плена, сохранять незыблемую веру в победу австро-венгерского оружия, блюсти чинопочитание, не забывать о присяге, данной его величеству.

Можно было понять, почему так старается Варшаньи: большинство пленных, и прежде всего запасники, призванные лишь по случаю войны, убеждены, что военная служба для них закончилась. На своих офицеров многие из них уже не обращают внимания, даже не отдают чести. Все это бесит офицеров, особенно кадровых.

В канун рождества вечером Варшаньи заявился в барак, где жил Гомбаш. Появление обер-лейтенанта не вызвало особого оживления. Только два-три солдата привычно встали, но тотчас же сели вновь. Варшаньи прошел в дальний, отгороженный занавесками угол, где помещались три фельдфебеля. Вскоре из-за занавески вышел один из них, прозванный Бекешчабским Бегемотом за широченную физиономию и за пристрастие рассказывать про свою Бекешчабу, по его мнению, лучший из венгерских городов.