Эшелон летел безостановочно до узловой станции Айга, выводящей на магистраль, и там сразу же возле вагонов вновь появились офицеры и унтеры. Бдительно следили, чтобы никто не отходил далеко. Через несколько минут раздалось: «По вагонам!» — и эшелон тронулся дальше. Миновав Айгу, он помчался по магистрали на запад. Теперь уже ни у кого не оставалось сомнений: едут на фронт! И щемило солдатские сердца: суждено ли проехать этим же путем обратно?
Постояв в дверях теплушки, где, опершись на перекладину, стояли и другие солдаты, Ефим забрался на верхние нары, прилег, накрывшись шинелью, у крохотного окошка, за которым мелькали березовые перелески, уже одетые свежей листвой.
«Словно арестантов везут, — с горечью думал он. — „Революционная война против германского империализма“ — в газетах пишут. А против своего когда? Какая к лешему революционная! Вот если бы сейчас объявить: на фронт едут только пожелавшие добровольно. Сколько в эшелоне осталось бы? Почитай, никого… Ну, как это меня обставить сумели! Лопух я! Приедем на место — попроситься на правильное освидетельствование? Вряд ли выйдет. Да и перед другими неловко — рваться изо всех сил, чтобы не воевать. Не такой уж инвалид я… Какая моя перед прочими привилегия? Нет, кончилась, видно, моя жизнь тыловая. Но, может, нет худа без добра? На фронте, наверно, еще нужнее каждый человек, который способен нашу линию гнуть. Вот и будь здоров — гни, Ефим!»
Глава десятая
— Гомбаш! Гомбаш! — прокричали с крыльца. — К вам пришли!
— Кто? — оторвался Янош от только что раздобытой петроградской газеты.
— Какая-то русская красавица! Спешите!
«Олек!» Чуть не бегом Янош поспешил к выходу из барака.
Это действительно была Ольга. Она стояла возле щели в заборе. Светло-зеленое, с цветочками, ситцевое платье с длинными рукавами, голубая с золотистыми проблесками косынка, скрепленная легким узлом на груди, лежала на ее плечах, летнее солнце искрилось в нетуго заплетенной косе, перекинутой вперед через плечо.
Янош отодвинул полуоторванную доску, протиснулся через щель.
— Здравствуйте, Олек! — обрадованно пожал он руку Ольги.
Она предложила:
— Отойдемте подальше. Вон туда — в Царский проезд.
Она увела его в тополевую аллею, тянущуюся от вокзала к городу. Янош уже знал, что эта аллея возникла из молодых топольков, в свое время воткнутых тут рядами по случаю посещения города царем, который в молодости совершал путешествие через всю Сибирь и был проездом в Ломске. Воткнутые на один день, живучие топольки уцепились корнями за землю и по прошествии лет вымахали в высоченные деревья. Сейчас по всей аллее лежал рыхлым, полувоздушным слоем белый тополевый пух — наступила пора, когда весь Ломск заполняется им, словно где-то разорваны тысячи перин; пух лениво парит в воздухе, садится на все, скапливается во всех углах и закоулках, у заборов и стволов. При малейшем дуновении ветра он лениво пошевеливается, силясь взлететь вновь, а когда идешь по нему — взметывается крохотной, тут же утихающей метелью, похожий на странный летний снег, напущенный каким-то волшебником, — снег, который, если бросить в него зажженную спичку, вспыхивает почти как порох.
Янош и Ольга прошли по аллее подальше и присели на почерневшую от времени скамью, смахнув с нее пух.
— Валентин Николаич просил передать… — Ольга вынула из рукава записку.
Он прочел: «Тов. Гомбаш! Прошу сообщить тов. Ференцу, что совещание актива большевиков, на котором он хотел быть, состоится сегодня, в шесть вечера, в Доме свободы, в комнате 5. Приходите и Вы».
— Хорошо. Я скажу Ференцу. — Янош заглянул ей в глаза. — Вы очень обеспокоены. Насчет Ефима?
— Насчет него… Разве вы не читали в газете?
— Что?
— Как немцы наших побили.
— О, да, да! Русское наступление — провал. В офицерском бараке радость.
— А в вашем?
— Мало кто. Эта победа не для нас.
— Валентин Николаич пришел домой с газетой, шваркнул ее об пол в сердцах: «Не наступление, а преступление! Правительство еще будет держать ответ перед народом».
— Справедливо. Ваш премьер Керенский не имеет жалость на солдат.
— Какой он наш? Очень он нам нужен! Из-за него Ефима загубили…
— Погиб? Но почему уверены?
— А как же? Был бы живой — письмо прислал бы…
— Письмо с фронта — очен не скоро. Надо иметь надежду, терпение.
— Нет, нет! Чует мое сердце…
— Не надо верить в плохо. Живой человек — хоронить в мыслях? Это нехорошо. Надо верить — живой!
— Может, и жив, да покалеченный? Не дай бог, вернется таким, как Коробов Андрюша. Без руки, без ноги — кому Ефим будет нужен? Наталье с ним маяться? Станет ли?
— Имейте жалость себе. Еще нет причина терзать ваше сердце!..
Как мог, Янош старался успокоить Ольгу. Но сам в глубине души плохо верил в свои утешения. Ему, как и Ольге, было очень тревожно за Ефима.
Но все же Ольга немного успокоилась. Постепенно их разговор перешел на другое. И Яношу отрадно было видеть, что Ольга не спешит уходить, хотя никаких дел больше у нее к нему нет. Ему было хорошо сидеть с нею здесь, в уединенной аллее. Сквозь густую листву старого тополя, под которым стояла их скамья, почти не проникали лучи солнца, только кое-где они круглыми золотистыми бликами лежали на коленях Ольги и у ее ног, словно рассыпанные червонцы, утопали в тополевом пуху. Рассеянно бороздя пух носком ботинка, легонько притаптывая лежащие в нем солнечные монеты, Ольга слушала Яноша, который, стараясь отвлечь ее от невеселых мыслей, рассказывал разные разности, пытаясь вести разговор в полушутливом тоне, но так, чтобы выдержать меру и не обидеть Ольгу, когда у нее на душе нелегко, легковесной болтовней.
Ольга слушала его внимательно, иногда сдержанно улыбалась чему-то. Потом вдруг сказала:
— А знаете, вы иногда немножко на Сережу Прозорова походите.
— Я? Чем?
— Не знаю, но походите. Он перед вами — мальчик. А все равно сходство есть.
— Какое?
Ольга задумалась.
— Тем, что и вы и он на других моих… — она замялась на мгновение, — на других моих знакомых не похожи… Нет, я хочу сказать — и вы и он со мной не только как с девушкой разговаривать умеете, но и по-серьезному. А то ведь другие, знаете, только об одном. Вот с ними и скучно. А с вами и с Сережей интересно. Он, знаете, о чем ни спроси — все знает.
— О, я, наверное, не знаю столько. Я еще не учился на университет.
— В университете! — поправила Ольга. И улыбнулась: — Вы так смешно ошибаетесь иногда.
— Я еще не совсем хорошо знаю русский…
— Что вы! Очень даже хорошо говорите! Понятно. Даже понятнее, чем Сережа. Он иногда такое слово скажет ученое, что спрашивать приходится, как это слово понимать… А у него сейчас со старшим братом, с Геннадием, ссора.
— Брат — офицер?
— Да. А вы откуда знаете?
— Он мне виделся один раз. Очень нехорошо смотрел на меня.
— Еще бы! — сказала Ольга с улыбкой. — Ведь вы могли заколоть его штыком на войне.
— Я никого не колол.
— Ну, стреляли из ружья. Может быть, он думает, что это вы попали ему в руку.
— Ваш брат тоже мог думать — я стрелял него. А я — что он меня. Но мы с ним — товариш. Друг.
— Сережиного брата с Ефимом не равняйте. Ефиму вся война — провались, а Геннадий, мне Сережа рассказывал, только о том и мечтает, чтобы поскорее вылечиться и обратно на фронт. И Сережу подбивает вместе с ним туда ехать.
— Он согласен?
— Ох, вы знаете, Сережу не сразу поймешь. По-моему, он сам себя порой не понимает. То ругает войну, а то говорит: воевать надо, чтобы революцию спасать. То смеется над Керенским, а то твердит: надо Керенского за главного признавать. Они вообще чудные, братья эти. То ссорятся, то мирятся. Сережа рассказывал: с малых лет все время это у них, еще когда никакой политики не знали. И папаша их, доктор знаменитый, тоже с чудинкой. Он знаете насчет чего старается? Сережа рассказывал — у них в доме бесперечь совет заседает.
— Совет? Каких депутатов? — не понял Гомбаш.
— Да нет, не депутатов, а просто так — профессора из университета, доктора кое-какие тоже, Агеев, самый большой в городе богач, у него золотых приисков полно, Фоломин, пароходчик. И еще большие хозяева.
— Вашей фабрики хозяин тоже?
— Я спрашивала — нет. Видно, наш Обшивалов рылом не вышел. Он же не из образованных, а так, из ловких мужиков в фабриканты вылез. И знаете, о чем они толкуют? Сибирь от России отделить. Чтоб была полная свобода сибирскому капиталу. Тогда, говорят, мы из Сибири вторую Америку сделаем.
— Может быть, это не совет, а просто… ну как это сказать? Разговор за столом? О, мой отец тоже большой политик, а совсем маленький начальник. Он с его приятел за румкой палинка умеют перекроит весь мир и свергат все короли и президенты.
— Нет, Сережа говорит — они всерьез. Даже протоколы пишут.
— Протокол? Интересно!..
Но Гомбаша в эту минуту интересовали совсем не какие-то чудаки, решающие государственные вопросы за домашним столом. Вообще сейчас ему не очень-то хотелось говорить о вопросах высокой политики, хотя они и занимали его ум постоянно. Ведь рядом сидела Ольга. И он, с каким-то новым для себя чувством, втайне побаиваясь, что она заметит это, и поэтому осторожно кося взглядом, сбоку рассматривал ее, замечая все: и солнечную искорку на щеке от простенькой стеклянной сережки в маленьком розовато-просвеченном ухе, и крохотную, почти незаметную родинку под подбородком, и то, что тонкие, но крепкие пальцы Ольги лежали на ее колене совсем близко от его руки — стоило только сделать небольшое движение, и он мог коснуться их. Но он знал, что не сделает этого движения. И радовался, что, кажется, все-таки удалось, пусть хотя бы на какие-то минуты, отвлечь ее от тревожных мыслей.
Она, опустив густые темные ресницы, по-прежнему смотрела на носок своей матерчатой туфли, которой медленно водила, пошевеливая тополевый пух. Янош видел лицо Ольги сейчас в профиль, и отмечал про себя, уже не в первый раз, как удивительно сочетаются в нем, в крутых, и вместе с тем мягких линиях подбородка, губ, точеных ноздрей и высокого, открытого, слегка выпуклого лба, резкость и женственность, порывистость и сдержанность.