— И я… — В его словах прозвучала растерянность. Искоса взглянув на Ольгу, он увидел ее плотно сжатые, чуть вздрагивающие губы и понял: и ее волнует то, что вот уже четвертый день не дает ему покоя.
Четыре дня назад Ференц, которого срочно позвали в лагерную канцелярию к телефону, быстро вернулся оттуда в казарму и крикнул с порога:
— Поздравляю, друзья! Мир!
Все сбежались к нему, и он рассказал:
— Только что позвонили из Совета… По телеграфу получено известие: с Германией в Брест-Литовской крепости подписан мирный договор. Военные действия прекращаются! Давайте объявим всем! Пойдем в бараки!
В одном из бараков начался митинг — на него пришли все, кто еще оставался в лагере. Пришли и те немногие офицеры, которые не переселились на городские квартиры. Явился даже обер-лейтенант Варшаньи, который никогда не посещал никаких собраний и считал ниже своего достоинства слушать отступника и изменника Ференца.
В конце митинга, когда зазвучал «Интернационал», при первых же его звуках почти всех офицеров словно ветром сдуло. И вскоре под окнами барака, на дворе, послышалось громкое хоровое пение: офицеры, покинувшие митинг, затянули австро-венгерский королевский гимн. К офицерам присоединились несколько фельдфебелей и унтеров.
Тогда, продолжая петь «Интернационал» еще громче, участники митинга повалили наружу. Величавая мелодия «Интернационала», как могучая волна, захлестнула церемонно-тягучие звуки гимна. Было видно, как офицеры и их приспешники, стоя тесной кучкой на утоптанном снегу, широко раскрывают рты, стараясь петь как можно громче, но гимна уже не было слышно: получалось, как в кинематографе, где на экране говорят и поют беззвучно. Офицеры стоически допели гимн, хотя, наверное, сами не слышали своего пения, и разошлись, бросая злобные взгляды на толпу солдат, все громче и воодушевленнее поющих «Интернационал».
Тот день, когда пришла весть о долгожданном мире, был наверное, самым необычным, самым волнующим за годы плена для всех в лагере. Все радовались предстоящему возвращению на родину. Но радовались по-разному. Офицеры, если не считать Ференца и еще нескольких, близких ему по настроениям и взглядам, ходили гоголем, хвастливо говорили: «Мы победили русских, вынудили их принять наши условия». Некоторые надели ордена и медали поверх шинелей, кое-кто ходил с разрумянившейся от выпивки физиономией. Солдаты же радовались только тому, что они вернутся домой.
Сейчас, когда по прошествии четырех дней весть о мире уже потеряла первое сияние новизны, можно было уже как-то спокойнее думать о том, что за нею последует в ближайшее время, к чему и как надо готовиться.
…Ольга и Янош дошли до первых деревянных домишек, которыми, от привокзального пустыря, начинались кварталы городской окраины, и Ольга приостановилась: обычно они прощались здесь. Но Янош сказал:
— Провожу тебя. Мне все равно есть необходимо в типографию, зайду туда на обратном пути.
— Проводи, — Ольга взяла рукой в мягкой рукавичке его руку. — Ты, наверное, морозишь пальцы? Вот дурешка я, не догадалась тебе с осени варежки связать.
Янош понял, почему: осенью у нее еще не было потребности заботиться о нем. А теперь… Ему было очень приятно ощущать мягкую ласковость ее рукавички. Так они и двинулись дальше, держась за руки, как дети.
Вечерело. Где-то за белыми от снега крышами домов мягко розовел закат, предвещая на завтра ясную погоду. Она стояла уже несколько суток. Но холода еще держались. Только в середине дня чувствовалось, что солнце начинает греть по-весеннему.
— Зябнешь, Ваня? Все не привыкнешь?
— О, да! Все еще зима, а уже начатье… начало! марта…
— Это по-вашему. А по-нашему — еще февраль.
— Ты забыла? Уже месяц, как одинаково. Есть декрет отменить старый календарь.
— К этому календарю еще привыкнуть надо… У вас, наверное, уже совсем тепло?
— Да… Скоро по утрам начнут петь горлинки…
— Опять вспомнил этих ваших птиц?
— Когда я думаю о родине, я почему-то всегда, мне кажется так, слышу, как поет горлинка. Это голос родины мне.
— Скучаешь?
— О, да…
— Даже вообразить не могу, как это так — жить на чужбине? Я бы, наверное, не смогла, если насовсем.
— Не смогла бы? — спросил Янош упавшим голосом. В этих словах он как бы услышал и ответ на вопрос, который с того времени, как объявлено о мире, не дает ему покоя.
Некоторое время они шли, не говоря ни слова, словно внутренне прислушиваясь друг к другу. Молчание прервала Ольга.
— Мир… А вот Ефим — дождался ли?
— Без вести — не обязательно убит. Мог — в плен. Как я.
— Если б как ты… Но там революции-то нету. В плену, наверное, не так вольно, как здесь. С едой, я слыхала, куда хуже против нашего.
— Да, особенно в Германии.
— Хоть бы жив остался. Натальина мать недавно в город наведывалась, спрашивала про Ефима. Говорит, Наталья шибко по нем убивается, все весточки ждет. А мать ее уже свои планы строит. Заживо, можно сказать, брата моего хоронит. Сама сказывала — там, на лесопильном, где они теперь живут, на Наталью виды имеет механик, вдовец бездетный. А Натальина мать на обеды да на чаи его приглашает. Он и зачастил. Любочку ласкает, конфеты да игрушки дарит. Приучает, чтоб полюбила. А Натальина мать, змея, прямо так и говорит — это мне-то, сестре: «Коль не вернется Ефим, дочь моя промашку исправит, за солидного пойдет, — значит, за того механика, — будет жить за ним, как за каменной стеной».
— Каменная стена?
— Так у нас говорят.
— Самое главное — любовь, не стена. И ничто другое.
— Верно. Только на деле не так просто. А из-за войны и совсем все попуталось. Ты вон теперь, как мир объявили, только и думаешь домой уехать… Может, и об Эржике вспомнил?
— Зачем так… такая шутка!.. — Янош хотел еще что-то добавить, но от волнения совсем сбился и замолчал.
— Шутка?.. Ведь стучит в сердце забота. Уедешь… Есть у нас поговорка: «С глаз долой — из сердца вон…»
— Нет! Никогда!
— А лучше ли это? Ты же не останешься здесь. И я на чужбине не смогу. Может… — она помедлила, — забыть нам друг дружку начисто?
— Ты найдешь силу, Олек?
Она не ответила. Молча шла, опустив взгляд. Янош украдкой смотрел на ее сосредоточенное лицо, полузакрытое шалью — ему видны были только часть щеки, нос, одетая инеем бровь…
Чувство какой-то вины перед Ольгой, навеянное мыслью о неизбежной разлуке, страх, что все, связанное с нею, останется лишь в воспоминаниях — то ли сладостных, то ли горестных, мучительный поиск выхода из создавшегося положения, когда и расставаться невыносимо, и оставаться нельзя, — все это наполняло его сейчас неуемной тревогой: ведь то, что совсем недавно виделось в неясном отдаленном будущем, стало вдруг, с момента, как пришла весть о заключении мира, неизбежным и неотложным…
— Мы уже пришли, — прервала Ольга его раздумья.
Он удивился, увидев, что они стоят перед наглухо закрытыми тесовыми воротами ее дома.
— Помнишь? — вдруг улыбнулась она. — Помнишь, как Сережа мой валенок подобрал?
— Помню, Олек!
Она повернулась к нему, и он увидел в сумеречном уже свете угасающего дня ее глаза. Вот так же здесь стояли они в тот зимний вечер. Тогда Корабельниковы пригласили его и Ференца встретить новый, восемнадцатый год в домашнем кругу, а Ольга, передавая это приглашение, пригласила Яноша особо. За стол сели небольшой дружной компанией: были еще два-три товарища Корабельникова по ссылке, после освобождения застрявшие в Ломске. «Чтоб вам не скучно было — рядом с барышней садитесь!» — предложила Яношу Ксения Андреевна, исполнявшая роль хозяйки стола, и показала ему место рядом с Ольгой. Он был рад, что Ольга улыбнулась ему. Несколько раз, когда они передавали друг другу закуски или когда чокались, их руки нечаянно соприкасались, и каждый раз при этом в нем вспыхивало давно уже возникшее желание: сказать Ольге, как нравится она ему. Но не за общим же столом! Впрочем, он давно думал об этом, но никак не мог решиться. «Зачем? — говорил он себе. — Ей более близок студент Прозоров, чем пленный унтер, случайный знакомый. А то, что Ольга приветлива со мной — так это только любезность и больше ничего».
Позже, когда был уже встречен новый год и выпито немало домашней браги за то, чтобы наступил мир и крепла Советская власть, Ольга, расшалившись, заявила, что хочет гадать, и, накинув шаль, выбежала. За нею с шутками последовали все. На крыльце Ольга сдернула валенок и метнула за ворота. Ловко проскакав на одной ноге по ступенькам крыльца, распахнула калитку и выбежала на улицу. Все ждали на крыльце. Но Ольга не возвращалась, и Янош забеспокоился. Он спустился с крыльца, выглянул на улицу, но тотчас же вернулся. Его спросили:
— А Ольга?
— Она не одна.
— А кто с нею?
— Молодой человек.
Посыпались шутки:
— Нагадала жениха!
— Суженый-то, оказывается, за воротами поджидал.
— В таком случае гадание недействительно.
А Валентин Николаевич сказал:
— Не будем здесь мерзнуть. Пусть они померзнут. — И все вернулись в дом.
Прошло минут двадцать, прежде чем Ольга возвратилась, но не одна, а с Сережей Прозоровым. Они вошли раскрасневшиеся с мороза, оживленные.
— Представляете? — весело заговорил Прозоров. — Подхожу к воротам — и вдруг из-за них прямо в меня летит пим. Чей, думаю? Кому я нагадался? Оказывается — Олечка!
— Выходит, в точку судьба попала? — спросил Корабельников.
— Судьба иногда пошутить любит, — рассмеялся Прозоров, но послышалось в этом смехе что-то горьковатое. Потирая руки, он сел за стол, на приглашение выпить и закусить ответил:
— Я, собственно, уже угостился в своей студенческой компании. Но позвольте поднять сей бокал за ваше здоровье, благополучие и свершение желаний! — и, подняв кружку с брагой, как-то отчаянно лихо осушил ее. И Янош, глядя на него, терзался ревнивыми мыслями: «Почему он так долго пробыл с Ольгой? И что это — случайность или их уговор, что теплый сапожок Ольги, брошенный за ворота, как полагается в русском гадании, попал именно в руки Сергея?..»