Ольга прошлась по комнате еще, сняла со стены зеркало, приставила его на полу к табуретке, повертелась перед ним, разглядывая свои ноги в обновке. Потом вдруг, круто повернувшись, бросилась Ефиму на шею:
— Спасибо, Ефимушка! Как на меня шиты!
— Они на тебя и шиты. Видишь, какой мастер? Без примерки, я ему только твой размер дал!
Ольга отбежала от брата, села на табуретку, вытянув ноги, вновь стала любоваться обновкой, но, спохватившись, вскочила:
— Ой, что ж я! Ты, поди, голодный? Раздевайся, сымай шинель. Самовар у меня горячий, Валентин Николаич со службы должен прийти, жду…
— А что ж его жена…
Ольга движением головы показала на плотно закрытую дверь в соседнюю комнату:
— Она, бедная, только заснула, всю ночь не спала.
— А что у нее за болезнь?
— Сердце. Знаешь, сколько они натерпелись? Он по тюрьмам да по ссылкам с пятого года. Его в каторгу хотели осудить, да сумел оправдаться, заменили на Карым. Рассказывала она — страсть, что с ними бывало. Один раз в него жандармы стреляли, хотели убить, когда бежать пытался. Едва выжил, в тюремном лазарете долго лежал. — Ольга боязливо оглянулась на дверь соседней комнаты. — Ксения Андреевна не любит про то вспоминать… А мне не терпится, я охоча ее спрашивать. Слушаю, и дивно: ради какой корысти так страдают? Говорят — за народ, чтоб лучшей жизни для нас добиться. А для себя чего добились? Жалею я их…
— Не только жалеть, понимать надо! — учительным тоном поправил сестру Кедрачев. — Слыхала, такие люди есть, революционеры?
— А то ж?
— Вот и квартиранты твои из таких. Ты их уважай.
— А я и уважаю…
Во время этого разговора Ольга проворно накрыла на стол, к которому уже подсел Кедрачев, вытащила из печи чугунок, налила из него в миску горячих, исходящих паром щей, посетовала:
— Щи-то без мяса… Не взыщи, что пустые. Нынче на базаре все дорого. С каждым днем дороже. И что это дальше будет, если война не кончится? Голодной смертью помирать? — В ее голосе прозвучало внезапное ожесточение. — Не знаю, кому бы голову открутить за такое дело!
— Обожди, может, найдут кому!
Кедрачев старательно работал ложкой.
— Э, щи хороши! Даром что без мяса, важно — горяченькие, с морозу-то славно! Мастерица ты у нас на это дело! Так и скажу, когда сватать буду.
— Сватать! — усмехнулась Ольга. — Женихи-то где! Все стоящие парни — на войне.
— Ну, на тебя найдутся, дай срок! Еще глаза разбегутся, как начнешь выбирать!
— Будет тебе про это! — сердито повела Ольга крутой бровью… — Щей подлить?
— Нет, хватит…
— Ну тогда чаю?
— Это можно.
— Обожди, я угольков подкину. Остыл маленько…
Пока Ольга хлопотала у самовара, разомлевший от домашнего тепла Кедрачев сбросил опостылевший ремень с орленой пряжкой, расстегнул ворот гимнастерки. С удовольствием ощущал, что он пусть ненадолго, но дома, а не в надоевшей казарме с ее вечным неистребимым запахом карболки, портянок, ружейного масла и той особенной казарменной сырости, что бывает от ежедневного мытья полов. С отрадой смотрел Ефим на такие знакомые с детства стены, старательно выбеленные, украшенные двумя литографическими картинками в узких деревянных, крытых черным лаком рамах. На одной изображен пруд с лебедями и стоящей на берегу грустной дамой в фиолетовом платье, на другой — дама в белом платье сидит на садовой скамье с букетом роз на коленях. Обе картинки давно потемнели, засижены мухами. Ольга в свое время хотела их выбросить, но оставила в память о тетке, которую почитала как родную мать. Эти картинки тетка приобрела после того, как пришло известие, что Василий Федорович убит на японской войне. «Тоже, видать, без мужиков остались, — говаривала, бывало, тетка в минуту грусти, глядя на дам, изображенных на картинках. — Нашей сестре во вдовах несладко…»
А еще на стене — зеркало, которое Ольга, полюбовавшись на новые ботинки, водрузила снова на свое место в простенке между окнами, да всегда весело тикающие ходики с гирьками в виде еловых шишек и качающимся наверху жестяным петушком. Много лет уже качается этот петушок…
Хорошо все-таки дома! Сидеть за столом, покрытым скатертью, вышитой руками рукодельницы-сестры, вдыхать такой домашний запах самоварного пара, смотреть, прищурясь, на лампочку-двенадцатилинейку под жестяным абажуром, подвешенную к потолку и озаряющую все вокруг мягким, чуть розоватым светом. И не держать постоянной мысли, что ты все время у всех на виду, не принадлежишь себе, что в любой момент на тебя может рявкнуть унтер или фельдфебель, поднять, поставить навытяжку…
Брякнула снятая самоварная труба.
— Скипел! — Ольга мгновенно, так что Ефим не успел подняться, подхватила самовар, поставила на стол.
— Ну, а на «спичке» что у нас нового? — поинтересовался Ефим, когда Ольга налила ему чаю и он стал медленными глотками пить его — ведь это был чай настоящий, хорошо заваренный, вкусный, домашний, а не казарменный, пахнущий мочалой, которой моют котлы.
— Какие новости? — прихмурилась Ольга. — Работаем будто каторжные, от темна до темна, получаем вроде больше прежнего, если на деньги мерить, а если по базару — вполовину меньше… А, есть новость! Архипа Коробова помнишь, вместе с тобой на резке работал?
— Еще бы не помнить! Он все за тобою заходил, на кадриль приглашал.
— Ходила бы с ним на кадрили и до сей поры, да его раньше тебя в солдаты взяли.
— Помню… Хватанули мы с ним тогда крепко…
— Кто о чем… — усмешливо шевельнула губами Ольга.
«Ох и строга сестрица! — подумал Ефим. — Выйдет замуж — тот лишнего не выпьет».
— Архип вернулся…
— Раненый?
— Руку оторвало. Все пальцы. И лицо поуродовало. Встретишься — не узнаешь…
— И что же он теперь?
— Еле упросился, чтобы на подтаску взяли.
— Какой из него подтасчик, с одной рукой?
— А то ж, — вздохнула Ольга. — Хозяин и положил ему половину того, что здоровому платят. За одну руку, значит. У, скареда! — сверкнула она глазами. — Расшибить бы его, нашего Обшивалова! Миллионы наживает, а тут пожалел. И то, Архип рассказывал, в конторе его брать никак не хотели — инвалид. Он до самого хозяина дошел, тот смилостивился: «Ладно, — говорит, — раз ты герой войны, возьму христа ради».
— Повидаться бы мне с Архипом…
— Ты, солдат, сперва бы с женой повидался! — Ольга глянула на брата с улыбкой. — А то еще забудешь, какая она у тебя есть.
— Э, Олюнька! Повидаться бы рад. Только отпроситься мне, сама знаешь, даже сюда непросто.
— Да уж вы, солдатики царевы, вроде арестантов там у себя… А знаешь, — вдруг вспомнила Ольга, — у нас на «спичке» есть какая новость? Американцы приезжали! Вместе с Обшиваловым по цехам ходили. Три американца. Зимой, а в шляпах. Важные такие. Один — с книжечкой, все писал в нее. Этот маленько по-нашему понимает, а два других — нисколечко, только по-своему лопотали.
— А чего им у нас понадобилось?
— Слух такой — вроде хотят фабрику купить…
Стук снаружи, в оконную ставню, прервал слова Ольги.
— Валентин Николаич! — вскочила она. — Сейчас открою! — и, накинув на плечи шаль, выбежала в сени.
Вместе с Ольгой в комнату вошел невысокий, худощавый, даже, можно сказать, щуплый на вид человек лет тридцати с лишним, с небольшими усиками, в пенсне, в солдатской шинели, но с офицерскими погонами, на которых красовалось по одной звездочке. «Прапорщик, а все же ваше благородие!» — Кедрачев встал, опустил руки по швам, стесняясь, что стоит в распоясанной гимнастерке.
— Брат? — с улыбкой глянул на него прапорщик. — Мне ваша сестрица рассказывала о вас. Будем знакомы. Корабельников, — и протянул руку. Кедрачев несмело пожал ее.
— Да вы садитесь, продолжайте пить чай! — Корабельников улыбнулся снова. — Я же вам никакое не начальство — квартирант. Садитесь, садитесь…
— А вы, Валентин Николаич? — спросила Ольга.
— Да и я… — Корабельников снял шинель, оправил мешковато сидящую гимнастерку. — Только минуточку… — Он, осторожно ступая сапогами, направился к двери, ведущей в соседнюю комнату.
— Ксения Андреевна спит, — успела предупредить его Ольга, прежде чем он взялся за ручку двери. — Только недавно заснула…
— Ничего, я не разбужу. — Корабельников осторожно прошел в дверь, плотно закрыв ее за собой.
Через две-три минуты он вернулся — но уже не в гимнастерке, а в старенькой студенческой тужурке с потемневшими пуговицами. Заметив удивленный взгляд Ефима, улыбнулся:
— Надоедает быть казенным человеком… — И присел к столу, попросил: — Налейте и мне чайку, Олечка!
Ольга поставила перед Корабельниковым большую, расписанную цветами чашку — любимую чашку покойной тетки, и Ефим улыбнулся: «Уважает сеструха нашего квартиранта! Никому этой чашки не давала…»
— Редко, я вижу, вас отпускают, — сказал Ефиму Корабельников. — Олечка вас ждала-ждала на той неделе…
— Так я на губу угодил.
— Ой, а мне и не сказал! — воскликнула Ольга.
— А что тебя огорчать…
— Позвольте, а в чем же вы провинились, молодой человек?
— По случайности…
— А все-таки?
— Офицеру одному пленному в ухо врезал! — Ефим рассказал, как было дело.
— Что ж, — заметил Корабельников, — все закономерно. Австро-венгерский унтер нашел себе союзника в рядовом Кедрачеве, а наши господа не дают в обиду иностранных господ. Отлично, что вы заступились за этого унтера! — Корабельников рассмеялся: — А славно, я вижу, вы драться умеете: с одного удара — наземь!
— Он у нас как-то на пасху стенка на стенку ходил, — вспомнила Ольга. — Пришел — нос расквашенный, рубашка новая вся кровью заляпана…
— У нас в Казани тоже стенка на стенку ходят, — вспомнил свое Корабельников. — Больше всего на масленицу… Лупят православные друг друга, вместо того, чтобы, кого надо, сообща лупить.
— А кого надо? — полюбопытствовала Ольга.
— Да хотя бы вашего Обшивалова, — пошутил Корабельников. — Может, тогда не только о своих доходах станет заботиться. — И добавил уже серьезно: — А впрочем, пока он хозяин — так бей не бей…