Я успел проглотить четыре таблетки. Четыре хмельных глотка чесались на языке. На пятом я услышал звонок. Чуть заметную трель. Вибрация и слабый колокольчик. Услышал и закостенел. Этого не могло быть. Тайный мобильник, спрятанный между подушками дивана, стоял на беззвучном режиме. Я никогда и не слышал его звонка, но сразу понял — это он. Забытый в пыльной темноте, вспыхивает экраном, зовет меня, тревожный, чующий беду.
Никто, кроме Катюши, не знал этот номер.
Я зажмурил глаза, проглотил пятый кругляшок, запил его. В голове натужно гудело — скорее от коньяка, чем от матушкиной дури. Я заставлял себя не слышать звонок, но слышал его. Слышал. И уютная теснота шкафа перестала защищать, и ноги тут же затекли, и липовый цвет рассеялся, уступая место привычным ладану с амброй.
Я толкнул дверцу, вывалился наружу, со всей остротой осознавая, как беспомощен сейчас — голый, уже пьяный, немного прибитый таблетками, испуганный до сраных чертиков, — и пошел на звук. Ноги подкашивались, голову мягко уводило в сторону, тело раскачивалось на гигантском маятнике. Пальцы безвольно скреблись по дивану, пока я нащупывал мобильник, готовый раскалиться от негодования.
— Да?
— Мне страшно, Миш. — Катя шептала сдавленно, будто говорила через плотную ткань. — Я боюсь.
— Чего? — Сердце забилось в горле, как рыбина, поднятая на крючок.
— Темноты. Тишины. Ничейности. — Она перечисляла, будто список покупок зачитывала, и от этого мне стало совсем уж жутко. — Боюсь, что мы закончимся.
— Мы?
— Ты и я. Понимаешь?
— Нет.
Я сглотнул, схватился за спинку дивана и опустился на него, колени потрясывало.
— Вот и я не понимаю. Мы же есть. Правда?
Проглоченные таблетки комом встали в желудке.
— Есть.
— Значит, мы не закончимся, так?
— Так.
— И бояться нечего?
— Нечего.
— Хорошо. — Катя помолчала. — Я не буду бояться. Спокойной ночи, Миша.
И повесила трубку.
Пока меня мучительно рвало в покачивающийся унитаз, а холодная плитка резала и без того отбитые колени, я понял, что раньше мы не созванивались. Я и Катя. Только сообщения. Только буквы. И вдруг звонок. Вдруг голос. Так просто. Один звонок, и Катюша перестала быть набором символов в моем телефоне. Обрела реальность существования. Страх и надежду. Мое обещание не заканчиваться. Так просто. Один звонок, пара вопросов, и голый пятнадцатилетний пидор выблевывает материнские таблетки, продолжает жить. Становится Михаэлем Шифманом. Чистит креветки. Думает, как бы ему обмануть большого дядю, выписавшего аванс с шестью нулями за воздух, который текстом становиться не собирается.
— Кать?
Она режет курицу тонкими пластинками, чтобы поджарить с морковью и потушить в сливках. Не оборачивается, только дергает плечом, мол, слушаю, чего тебе еще?
— Я сейчас спрошу, но ты должна ответить честно. Хорошо?
Еще одно движение плеча.
— Это важно. Слышишь? Я спрошу, а ты честно ответишь. И мы закроем тему.
Нож аккуратно ложится рядом с разделочной доской. Катина спина напрягается, я вижу ее искривленные очертания сквозь футболку.
— Ты успеешь закончить текст за два месяца?
Тишина. Кивок. Я медленно выдыхаю. Хорошо.
— У нас есть синопсис, который можно послать Зуеву?
Заминка. Размашисто качает головой. Нет. Ладно.
— Но ты же поработаешь над ним, правда?
Пожимает плечами.
Снимаю сковороду с плиты. Креветки в ней скрутились в красноватые рулетики. Огибаю стол, подхожу к Кате, но не касаюсь ее, просто стою, вдыхаю ее цветочный запах. Липа и жасмин.
— Кать, я не смогу тянуть время вечно. Я до осени-то не дотяну. Но сколько сумею, столько у нас и останется. Мы должны успеть. Я помогу.
Молчит. Дышит тяжело. Скручиваю жалость на подобие креветочного рулета.
— Я же помогал в прошлый раз. Помнишь? И у нас получилось. Сейчас тоже получится. Мы же вместе, так? Вместе не страшно. — И сам почти верю себе.
Катя берет нож и принимается за курицу. Я посыпаю креветки сухим чесноком. Мы ужинаем в тишине. Тишина спокойная и теплая, как кашемировый свитер с высоким горлом. Пока я наливаю кофе, Катя отставляет в сторону тарелки и пересаживается за рабочий стол. Компьютер послушно вспыхивает. Через плечо я вижу, как долго загружается новый текстовый файл. Ослепительная пустота, подобная вакууму. На белоснежном листе судорожно мерцает курсор.
— Что ты знаешь про отца? — глухо спрашивает Катя.
Я дергаюсь, струя кипятка плещется на скатерть.
— Чьего отца?
— Твоего.
Откуда у него отец? Он же пидор! Откуда у него отец? Он же пидор! Откуда у него отец? Откуда? Отец? Откуда? Он же пидор. Пидор он. Откуда у него отец?
— Ничего не знаю.
— Узнай, — бросает Катя. Склоняется над столом, заслоняя спиной монитор.
Тим
Тим проверял почту каждые полчаса. Открывал ноутбук, загружал страничку, смотрел на прочитанные входящие, обновлял еще раз, ждал, пока кругляшок загрузки перестанет вращаться, уверялся, что ничего нового не пришло, закрывал ноутбук. И злился все сильнее.
К полночи на почту успело прийти четыре рекламных рассылки и два уведомления из Facebook — в Пушкинском музее открывалась выставка Климта, а бывшая однокурсница Светка Синорец поделилась фотографиями своего бигля по кличке Страус. Шифман молчал. Ни тебе синопсиса, ни текста, ни письма-объяснения, ни письма-извинения.
Нежданная приязнь, затеплившаяся то ли от терпкого чая, то ли от внезапной преданности Михаэля тексту, сдувалась быстро и болезненно. Тим ворочался в разобранной постели, то натягивал одеяло, то отбрасывал его к ногам и никак не мог успокоиться. Подумаешь, очередной переоцененный писака срывает сроки выхода еще одной нетленки. Подумаешь, еще один автор пообещал еще одному редактору выслать еще один синопсис, и не прислал. Делов-то. Но обида вгрызалась с пугающим остервенением. Выезжая на встречу к Шифману, Тим пообещал себе не киснуть, быть строгим и отстраненным, стребовать рукопись, отредактировать в срок и выбить потом из Зуева квартальную премию, хоть немного сопоставимую с тем, что получит за выход книжки Шифман. А на деле поплыл сразу же, как тот начал юлить, красиво страдая над чашкой оранжевого чая, сладкого настолько, что к жгучей обиде прибавилась прозаическая изжога.
В начале второго Тим обновил почту еще раз, решительно встал и выбрался в коридор. Квартира отдалась сну. Шумно похрапывала бабушка, скрипела кроватью вертлявая Ленка, мама спала беззвучно, но и ее дыхание ощущалось за прикрытой дверью. Тим скользнул в сторону кухни, на ощупь приоткрыл ближайший шкафчик, отыскал в нем коробку с лекарствами и потянул ее на себя.
— Чего не спишь? — раздалось за спиной хриплым со сна голосом Ленки.
Тим стиснул край коробки, чтобы не выронить.
— Желудок болит. А ты чего?
Ленка стояла у порога, всем телом навалившись на дверной косяк. Длинная футболка спускалась ниже колен, волосы спутались, глаза — сонные щелочки.
— Пить хочу, — пробурчала она, отталкиваясь от двери. — Душно, как в бане.
— Форточку открой.
Бессмысленная болтовня прогоняла остатки сна, шансов уснуть становилось все меньше. Пока Ленка боролась с фильтром, переливала воду из кувшина в стакан, а из стакана — в себя, Тим успел положить содовую таблетку на язык и принялся старательно ее рассасывать. Выбранный Шифманом кумкват оставил о себе напоминание в виде язвительного жжения. Так тебе, так. Встречаться с авторами в кафе, слушать их уверения и вестись, как идиот. Как дурак последний. Я вам помогу. Я вас выручу. Я на вашей стороне. А теперь сиди, обновляй почту, жди синопсис, который никто тебе не пришлет, а завтра получай от Зуева по первое число.
— Эй? — окликнула Ленка. — Ты меня слушаешь вообще?
Она взгромоздила стакан на сушилку и теперь стояла перед Тимом, медленно моргая слипшимися ресницами.
— Слушаю.
— Ага, как же. Приоткрыла, говорю, окно, так бабушка всполошилась, что нас продует. Я там варюсь, а она под двумя одеялами лежит.
Ленка делила комнату с бабушкой. Две кровати, разгороженные этажеркой и тюлем, накинутым сверху. Единственное окно с узким подоконником досталось Ленке, но мерзлявая бабушка не разрешала его открывать, только проветривать дважды в день, пока сама она куталась в уличный пуховик. Духота становилась главной причиной домашних ссор. Выслушивать еще одну посреди ночи Тим не собирался. Он рассеянно кивнул сестре и вышел из кухни. Ленка пробурчала что-то обиженное, но следом не увязалась. Тим плотно закрыл дверь, уселся на кровать и принялся гипнотизировать ноутбук.
Ну, давай. Оторвись от своих писательских дел и вспомни, что обещал мне синопсис. Чем ты занимаешься в два ночи? Пьешь шампанское, закусываешь омарами? Сидишь на чьей-то кухне в дыму и споришь о мета модерне? Обнимаешь очередную начинающую писательницу из сети, которой посулил прочесть что-нибудь ее, особенно хорошо получившееся, но бутылки вина хватило, чтобы оказаться в одной постели, а для устных чтений оказалось мало, слишком мало? Примерно так Тим представлял себе два часа ночи в жизни Шифмана. Хуже, если он спит у себя дома, трезвый и умиротворенный, словно новорожденный младенец, и просто забыл про обещание, а Тим теперь сидит и гипнотизирует почтовик. Сидит и ждет письмо, предчувствует, какую взбучку устроит Зуев. Сидит и ждет, потому что ему до чертиков любопытно, что за книгу так яростно защищает этот всклокоченный, чрезмерный Шифман с его любовью к переслащенному чаю и дурацким перчаткам.
Тим и сам не понял, как уснул. Сквозь мутную дрему ему виделись тени. Пугающе длинные, непривычно зыбкие, они ползли через комнату, вытягивали вперед суставчатые лапищи. Во сне Тим точно знал — это Шифман ползет к нему по полу. Он один отбрасывает тени — то две, то три, то несчетное, переплетенное количество, и все они пытаются схватить Тима, вытащить из постели, поволочь куда-то во тьму, в неизвестность, в безнадежность. Тим комкал под собой простыню, силился забиться в угол, но внутри щекотно вздрагивало желание быть схваченным, быть вытащенным и уволоченным тенями Шифмана. Во тьму. В неизвестность. В тяжелую воду. Привычная ночная заторможенность вдруг разорвалась, сменилась томительными метаниями то ли во сне, то ли наяву. Одно бессилие стало другим, таким же мучительным, но глубже, темнее, чем прошлое.