— Значит, в следующий раз с меня.
Надо же. В следующий раз. Какой шустрый мальчик. Пожимаю плечами и иду. Меня плавно покачивает. Нужно брать такси. Никогда не умел рассчитывать степень опьянения, подходящую для возвращения домой без лишних затрат. Останавливаюсь возле подземного перехода. Какая-то жалкая старуха мнется перед ступенями, лопочет неразборчиво, смотрит из вороха грязного тряпья водянистыми глазами. Тимур что-то говорит, но я не слушаю. Я смотрю на бабку, на пыльные складки ее морщин, на волосатую родинку под носом, на прозрачные волосенки, торчащие из впалых щек, и не понимаю — зачем она живет? Какой в ней смысл? Если всем этим руководит незыблемый закон энтропии, то как она — нищая старуха у перехода через Чистопрудный бульвар — помогает этому миру рассеивать энергию? Чем? Вот этими жамкающими челюстями? Трясущимися пальцами? Сгорбленной спиной? Зачем она мирозданию? А если даже она нужна, то почему я не нужен совершенно? Я же лучше, моложе, сильнее. Почему в ее жизни смысла все равно больше, чем в моей?
— Миша! — Тимур трясет меня за руку.
Я с трудом фокусирую на нем взгляд. Бабка отступает, но смотрит на нас пустыми глазами.
— Миша, давайте я вызову вам такси?
— Я сам. Не волнуйтесь, со мной все хорошо. — Я улыбаюсь ему из последних сил. — Немного повело, но уже нормально. Езжайте домой. Я тоже сейчас поеду.
Он настолько трогательно обеспокоен, так искренне встревожен, что хочется ударить его по свежему гладкому лицу человека, не обремененного особыми тяготами. Катюшей, например.
— Хорошо, — говорит Тимур, но не уходит.
Бабка начинает причитать:
— Матушка Ксения, просим прощения, просим прощения, матушка Ксения.
Мимо проносится «скорая», сирена выключена, но маячок вспыхивает бликами на мокром асфальте. Красные и синие. Синие и красные.
— Матушка Ксения, просим прощения, матушка Ксения, ты нас прости.
Все это начинает походить на дешевый артхаус, снятый по большой пьянке в общаге ВГИКа. Даже Тимур это чувствует и пятится к спуску в подземку.
— Спасибо, что пригласили, — бормочет он.
— На связи.
Стоит его горчичному шарфу скрыться в переходе, до меня наконец доходит, что фотографию я так и не забрал. Действительно оставил ее случайному мальчишке-редактору, главная задача которого — быть облапошенным мною по предварительному сговору с Катюшей.
Я срываюсь с места, но бабка ловит меня на лестнице. Хватает костистой лапкой, тянет к себе. От нее невыносимо воняет всем, чем только может вонять старое немытое тело. Быстро, чтобы только не вывернуло, роюсь в кармане и нахожу мелочь.
— На, бери.
Но бабка не хочет мелочь. Она распахивает стеганое пальтишко, накинутое поверх засаленного пуховика, и я со всей ясностью понимаю — если бабка под пуховиком голая, то я умру. Рухну ей под ноги совершенно мертвый. Но там вязаная кофта и платок. В платке копошится что-то зеленое. На вид — очень заразное.
— Возьми, внучок, — шепчет бабка. — От Петруши остался. Сдохнет он со мной. Простынет. Хлеб жрет. Возьми, сынок. Возьми.
И сует мне в руки этот комок, и запахивается обратно, и ковыляет по лестнице с пугающей ловкостью. А я остаюсь. В руках у меня бьется полузадушенный попугай. Если бы я мог написать об этом дне, то мне дали бы не семь, а семьдесят семь тиражей. Но я не могу.
Тим
Ельцова жила на Речном. Пока Тим добирался туда из центра — отупляюще долго, на медленном поезде, — выпитое успело выветриться, оставив после себя противную тяжесть и металлический привкус во рту. Затылок похмельно ныл. Тим откинул голову, закрыл глаза и прислушался к вибрации, расходившейся по вагону.
Такая же тревожная волна шла от Шифмана. Рядом с ним постоянно было неловко. Приходилось искать слова, молчать многозначительно или пить настойку. Хотелось встать и выйти из рюмочной, на удивление, очень неплохой рюмочной с идеальным борщом, лишь бы перестать подыгрывать этому словесному пинг-понгу.
«Зачем вы меня пригласили?» — все пытался спросить Тим.
Но Шифман закатывал глаза и важные слова сами собой заменялись на фикусы. Это же надо было вспомнить бабушкину науку! Очень вовремя. Очень к месту. Тим потер лицо. Хотелось курить. Он не носил с собой сигарет, чтобы они не вошли в привычку, а вот Ельцова не стеснялась своих желаний. Никаких. Поэтому Тим к ней и ехал.
«Я подъеду?»
«Валяй, только бухла нет. И еды тоже».
Выйдя из метро, Тим завернул в «Перекресток». В торговом зале пахло сырым мясом и специями из соседней лавки. Замороженная пицца, бутылка «Чегема» по скидке. Среди всех бурных недостатков Ельцовой имелась пара решающих достоинств — снобизмом она точно не страдала. И любила шоколад с изюмом и ромом. Тим захватил две плитки и встал у единственной кассы.
Грузная тетка пробивала четыре бутылки пива и два пакетика сухариков мнущимся пацанам. Тим подождал, пока с них стребуют документы, пацанва гордо продемонстрировала единственный пригодный паспорт, расплатилась мелочью и унеслась навстречу будущему гастриту.
— Вам пакет нужен?
Помешанная на «зеленых» веяниях Ельцова пластик бы не оценила. Тим засунул бутылку за пазуху, шоколадки рассовал по карманам, а пиццу можно было и в руках, не страшно.
— Карточкой, пожалуйста, — попросил он. Приложил телефон, но терминал злобно пиликнул.
— У нас только всовывать, — процедила тетка.
Пришлось положить пиццу рядом с кассой и искать кошелек. Он оказался во внутреннем кармане куртки. Тим нащупал его, а потом и фото, о котором успел забыть. Просьба Шифмана затерялась между борщом и «клюковками», но быть странной не перестала.
— Оплачивать будете? — Тетка смотрела на Тима густо накрашенными глазами человека, которому осточертело торчать в «Перекрестке» на Речном так сильно, что еще чуть — и закричит.
Пришлось поспешить. Расплатившись, Тим выскочил из магазина, прижал к себе холодную коробку и направился к дому Ельцовой. Он собирался достать и рассмотреть фотографию, но пальцы так замерзли, что Тим перешел на бег, лишь бы не пропустить зеленый свет. Потом. Вот поставят в духовку пиццу, нальют вина. Ельцова будет хохотать, требовать подробностей и подначивать. С ней — теплой, мягкой и громкой — будет легко выкинуть из головы то, как хмурился Шифман, разглядывая себя в отражении. И складка между его бровями становилась мучительной. И пальцы у него подрагивали, роняли солонку и снова ее подхватывали.
«А у меня только матушка», — сказал он.
Матушка. Не мама. Не мать. Матушка. Та, что требовала от сына раскромсать бегемота? От Миши требовала. Миши, который вырос и теперь пьет по будням в полупустых рюмочных с полузнакомыми людьми?..
— Душа моя, как же здорово, что ты приперся! — Ельцова распахнула перед Тимом дверь.
За порогом было жарко и чувствовался запах дорогих палочек из ротанга. Ельцова попросила их на день рождения, хотела, чтобы дома пахло как в элитном отеле. Тим выбирал между цедрой и белым жасмином, в итоге купил оба, распечатав кредитку. Ельцова визжала так громко, что соседи постучали по батарее.
— Божечки, и пиццу купил, хороший мальчик. — Она наскоро обняла его и чмокнула чуть пониже уха. — Заходи давай, напустишь холода…
Жила она одна. Квартиру вначале снимал ее мужик, потом он стал бывшим и исчез, но съезжать Ельцова отказалась. Поднапряглась, устроила скандал с крокодиловыми слезами в редакции, но выбила прибавку, чтобы хватало на самостоятельную жизнь.
— Шмотки кидай, я духовку разогрею! — прокричала она из кухни, пока Тим стаскивал ботинки и вешал куртку.
В тепле его быстро развезло, ноги стали мягкими, а тут еще пол, застеленный ковром с мягким ворсом, прямо ложись и спи.
— Ты бухонький, что ли? — Ельцова выглянула из кухни и потянула носом. — И правда бухонький! С кем успел?
«С Шифманом», — хотел похвастаться Тим, но язык онемел, отказался произносить нужные звуки.
— Да с парнями из универа. Встретились потрепаться.
— Врешь. — Ельцова выскочила в коридор и уставилась на него. — Либо с Данилевским своим нализался, либо нашел себе кого-нибудь. Да? Нашел, да? Точно нашел?
Когда Шифман натягивал перчатки возле барной стойки, Тим успел разглядеть, что пальцы у него в кровавых ранках. Так бывает, если отдирать заусенцы. Или просто ковырять пальцы, чтобы отвлечь себя. Только от чего? От чего отвлечь, Михаэль? От чего ты хочешь себя отвлечь?
— Никого я не нашел. — Тим достал из кармана шоколадки. — На вот. С ромом, как ты любишь.
— Тимка! — Ельцова выхватила плитки и прижала их к груди. — Пойдем скорее пьянствовать, а то я весь вечер торчу дома одна, как старуха.
— Сигареты есть? — Тим протиснулся на сидушку кухонного уголка и поставил рядом с собой пепельницу.
Ельцова глянула на него через плечо. Тонким ножом она кромсала увесистую головку сыра, явно привезенную из далеких земель, где такие роскошества в порядке вещей.
— Откуда богатство?
— Мама недавно с Крита вернулась, навезла всякого. — Ельцова дернула плечом, и с него соскользнула лямка домашнего топика. — Ты давай от темы не отходи. Кого нашел, паршивец, а? — Она ухмыльнулась и переложила сыр на блюдце. Тонкие ломтики светились теплом и обещанием счастья.
— Курить, Тань, — напомнил Тим. — Пачка где?
— Так я же бросила. — Ельцова села на табурет и принялась ковырять штопором пробку.
— Не верю.
Она хохотнула, и на стол тут же был выложен новенький курительный набор.
— Перешла на электронные.
Этой вонючей гадости Тим не переносил. От запаха жженых тряпок тянуло сплюнуть и долго потом свербело в носу.
— Вот и побережешь здоровье, Тимочка, такие, как ты, нужны стройными и могучими, сам понимаешь.
— Кому нужны? — Тим подцепил кусочек сыра и положил его на язык. Стало солено и остро, самое то к красному. — Стране?
— Стране-то мы на что? Зуеву, разумеется. — Пробку Ельцова выудила с отточенным мастерством и отставила бутылку. — Пусть подышит.
— «Чегем»-то? Наливай.