Леонид БородинВЫЙТИ В НЕБО
Небо… Что же оно такое, в конце концов, это многоцветное, неосязаемое марево, куда человеку нет доступа без придумки? А потом, когда с придумкой побываешь там, когда испытаешь движение и познаешь скорость, когда с движением и скоростью почувствуешь чудную, нематерьяльную плоть неба, ее сопротивление твоему вторжению и попустительство одновременно, когда вживешься и докажешь себя, опять же исключительно с помощью придумки, которая зовется самолетом, тогда уже и не думаешь о том, что вовсе не ты «сам летишь», а особым образом организованная железка оказывается более органична небесной пустоте, чем ты, человек, ею всего лишь управляющий. А вне «железки» чужд и противоестествен и мгновенно смертен. Но так думать нельзя и не надо. Обманное чувство хозяина или, по меньшей мере, соправителя, оно — правильная радость, из которой, как из почвы, взрастают спокойствие и уверенность, и тогда начинается работа… А работа — это уже понятно, привычно. Это как у всех людей во всех земных и неземных стихиях, где случается и приходится свершать работу. В море, положим…
Однако ж разница. Отошел от берега на сто метров, и близость берега еще страхует. Но сто метров вверх — это еще не небо, но уже и не земля, и надо уходить прочь, потому что небо — это то, что выше, а меж небом и землей пространство взаимной ревности, потому не балуй и не расслабляйся.
Теперь надо вспомнить, где это было… Легко сказать — вспомнить! В догоревшем костре, когда уже и угольков нет, вдруг что-то запоздало воспламенится, высветится в темноте на мгновение и медленно увянет. Памяти нет, такая вот болезнь предсмертная. Остались только судороги памяти. Иногда удается их спровоцировать напряжением, и тогда рваный клочок жизни высветится вдруг во всех деталях и пустяках, и хорошо, если в нем не окажется дурного или стыдного, потому что клочок-то рваный, ни причин, ни следствий — одна картинка… То-то настрадаешься…
Но надо вспомнить…
Свой последний побег в небо Федор Сергеевич обдумывал и готовил долго, и как только начал готовить, все время боялся не успеть, потому что жизнь уже была не в нем, а только рядышком, он будто бы даже мог наблюдать за ее неспешным, но и неостановимым истечением из тела. Безнадежный атеист, заподозрил тогда Федор Сергеевич, что жизнь и душа, это что-то не одно и то же, потому что жизнь истекала, а душа все еще ждала чего-то, с жизнью уже никак не связанного. Но в этом смысле он не хотел никаких открытий или откровений. Боялся, что тогда у него не хватит сил на главное — на последний путь к небу, как он его себе сперва вообразил, а затем и начал готовить втайне от внука и всего его внучьего семейства…
Нет, надо вспомнить, где и когда пережил он самый постыдный в своей жизни страх к тому самому, в метрах измеряемому пространству, которое еще не небо, но уже и не земля. Обязательно надо вспомнить, потому что от этого принужденного воспоминания зависит, как Федор Сергеевич был уверен, все дальнейшее, произвольно загаданное пробуждение памяти, когда по желанию любая картинка прожитой жизни раз! — и нарисовалась, и чтоб в его же воле придать ей движение вперед или назад. Федор Сергеевич верил, что такое возможно, и знал, что очень нужно.
Ан-12 заходил на посадку не с неба, а из-за восточных холмов — а почему бы и нет? Погода ясная, безветренная, посадочная полоса широченная — хоть вдоль садись, хоть поперек, да и вообще, когда всякий квадрат земли в памяти, почему бы по холмам да кустам не пошариться? Скучно, поди, ребятам — изо дня в день, из года в год одно и то же…
Но вот и случилось, вспомнил! Зима сорок первого. Разведка сообщает начальству: немецкая техника отходит на Клин — проверить. Только-только пересели с «Илов» на «МиГи»…
Ан-12 подкатил к ангарам, выскочили мальчишки… В сорок первом он был таким же…
Так о чем вспомнил? Пересели с «Илов»… А первый боевой вылет на Ил-16 в четыре двадцать двадцать второго июня… А потом всех расколотили… Полностью два полка… Больше сотни машин, минимум потерь в воздухе, а сесть некуда. Земля — ловушка. Из-под Гродно перелетели двадцать третьего на Черняны, а вечером этого же дня — паника… Команда «Всем в воздух!». Лететь на Лиду. Садились ночью. Опыта ночных посадок — ноль. «Ил» — костыль, фюзеляж короткий, шесть метров, на пробеге знай держи да держи…
Как он мог забыть эту ночь! Главная посадочная полоса в Лиде еще с весны на ремонте — готовили бетонку для дальних бомбардировщиков. На Берлин готовились. Пришлось садиться на боковые — и все сели. Без опыта. Сели! Бензин есть, заправиться нечем, шлангов нет. Боеприпасов нет. Техсостава нет. Перед рассветом началось. Волна за волной шли «сто десятые»… «мессера»… К девяти утра от двух полков один металлолом… Ни страха, ни ужаса… Одно удивление: как такое могло случиться, чтоб без боя потерять сотню машин?..
Там, у ангаров, куда подкатила «аннушка», парни-пилоты и техники по очереди рассматривали в бинокль его, пристроившегося со своим вещмешком на бугорке в десятке метров от края летного поля. А Федор Сергеевич и без бинокля видел их всех отчетливо — такую вот шутку сыграла с ним натура. Вся плоть в развале, а зрение — как в восемнадцать и даже будто бы и того зорче.
…Зоркость его ценили. Потому из всего полка двоих и выбрали. Ведомого дали… нет… фамилии не вспомнить… а кличка Крюк… почему?.. не вспомнить… Но это уже после Рязани, где пересели на «МиГи»… Проверить надо было, что у немцев под брезентом в машинах. МиГ-3 на малых высотах тяжел… мотор высокий… Выше пяти тысяч — там он да! Но «юнкерсы» на таких высотах с «МиГами» не дрались.
Вот тогда и был страх! Летел и заглядывал в кузова. А Крюк прикрывал. Если брезент закрыт, очередь туда из «шказа», что двенадцать и семь калибр… Немцы соображали — разведка, сами брезент раскрывали, ногами пустые снарядные ящики пинали… Сколько эта разведка длилась? Полчаса? А страху на всю жизнь. Потом-то каких только ситуаций не бывало: и сбивали дважды, и в воздухе расстреливали, и на брюхо садился в огне…
А еще эта история с «харрикейном»! Это ж особая история. Он о ней вообще забыл. Очень давно внуку рассказывал. Когда внук еще внуком был…
Оттуда, со стороны ангаров, в его сторону мотоцикл. Понятно. Выяснить ребята захотели, что за хмырь пристроился под полосой. Когда поближе, рассмотрел — старенький «Иж-Планета», внуку покупал такой же. Лет двадцать назад. В то время внук еще человеком был, охотоведческий заканчивал, всерьез природу защищать собирался. И собрался вроде бы, да быстро разобрался.
Парень на мотоцикле объехал крэгом, заглушился, привалил мотоцикл к засохшему облепиховому кусту, подошел, сел рядом на траву:
— Привет, отец! Ты чего это тут?
Симпатичный парень, лицо открытое, без похабства, как у многих его нынешних сверстников независимо от рода занятий. В сорок первом был бы уже лейтенантом, если летчик, а не технарь. Рассказать бы ему историю с «харрикейном», пока она вдруг взяла да вспомнилась. Знал ведь, в любую минуту все, что вспомнилось, может снова провалиться в темноту памяти и назад уже никак… Такая у него предсмертная болезнь. Даже то, зачем приехал сюда за триста километров от дома, — и это вмиг может исчезнуть из сознания, и тогда нахлынет престрашное состояние сиротства, от которого головой хоть о стену, хоть об камень — что под рукой…
— Летаешь? — спросил вместо ответа.
— Летаем, — ответил парень.
— Нравится?
Парень пожал плечами:
— Работа. Платили б нормально, больше бы нравилась.
— Семья?
— Да какая семья! — злобно сплюнул парень. — Если б не левак, сам бы опух от картошки с черемшой. Закуришь, отец?
— После двух инфарктов? Откурил я свое… А у вас, получается, нынче фартовый день. Левака хочу предложить, с утра здесь ждал, когда отлетаетесь.
— Чего? Козы, поди?
— Козы? — удивился Федор Сергеевич.
— Ну да, теперь все козами обзаводятся. Дешево и строго.
— Нет. Другое. Тебя как зовут?
— Мишка… Михаил… в общем, как нравится…
— Мне нравится Миша. Летчик я, Миша. Довоенный, военный, послевоенный. Герой Советского Союза. Все документы при мне. На пенсии тридцать лет. А лет мне уже за восьмой десяток перевалило…
— Так ты че, дед, на нашей этажерке порулить хочешь напоследок? Не советую. Да и старший ни за какой левак на это дело не пойдет.
— Да ты что, милый! — тронул его за руку Федор Сергеевич. — Я хоть и давно на пенсии, но все равно военный. Это в нас на всю жизнь. Нет. Какой полет с моими руками! Смотри, трясутся…
Федор Сергеевич вытянул вперед руки со скрюченными пальцами… Но руки не тряслись, и даже будто бы пальцы повыпрямлялись. Удивился. Головой покачал.
— Ты смотри, а? Как о полете заговорили, так и руки будто ожили… Только знаю, ненадолго. Нет, Миша. Отдаю вам свою заслуженную пенсию, чтоб только покатали меня… Ну, может, с часок-другой. Пенсия у меня по вашим заработкам большая. Пять тысяч. Всю и отдам.
— Пять штук? — удивился парень. — По старым деньгам, что ли?
— Почему ж по старым? По новым.
— Да ты че, дед! Разве такие пенсии нынче бывают?
— Так я ж ветеран, да еще Герой этого самого, бывшего… Больше двадцати немцев лично сбил. Второго Героя мог получить, да проштрафился слегка. Но все равно — настоящий я, как говорится, заслуженный…
— Пять штук! — продолжал удивляться парень. — Жить можно.
— Не жить, Миша, — поправил его Федор Сергеевич, — не жить, а только доживать. Живущим, ты прав, столько не платят. Но зато живущие воруют. И не по пять, сам знаешь.
— Это все знают, — зло согласился парень, — только воровать тоже надо уметь. Меня возьми: и рад бы украсть, да никак не вижу, где чего. Особый глаз нужен. А я от роду тупой да ленивый. В прошлом годе вон предложили нам парашютную вышку в аренду сдать. Мы со старшим хлебалы разинули: как да покак? Пока квакали, начальник себе кирпичную хату отгрохал. А мы мимо. А тебе, значит, пять штук в месяц. Нормально. Я без зависти. Заслужил. Ну, отдашь ты ее нам, а жить на что будешь?